Памяти Давида Яковлевича Дара

 

 

Дорогой Сережа! Был очень рад вашему дружескому письму. Но: впервые за 70 лет своей жизни я прочитал, что я «многоуважаемый»! И что все, написанное мною, — «превосходно». Этот гнилой аппендикс вашей ленинградской благовоспитанности — отметаю. ...в журнале «Вопросы литературы» вы могли бы прочитать, что Корней Иванович Чуковский в 66-м году называл меня «замечательным писателем», не зная того, что я — отчим Бори Вахтина и муж Веры Пановой. И это я пишу вовсе не для того, чтобы подтвердить его оценку, так как сам не считаю себя «настоящим писателем». Иначе я не назвал бы свою последнюю книжку «Исповедью безответственного ЧИТАТЕЛЯ». ...жанр моей книги совершенно неопределим: это не рассказы, не эссе, не статьи, не заметки, не письма, во всяком случае — не беллетристика.

(из письма Дара Сергею Довлатову; см. рассказ Довлатова «Последний чудак»)

 

...я думаю, что не такие уж мы несчастные. Всех нас, кто как-либо выходил за рамки общего русла, продрогших ленинградских воробышков, судьба щедро одарила и обогрела Давидом и Глебом.

(Ольга Бешенковская, Октябрь, №6, 1998)

 

...Не забыть бы добром помянуть двух апостолов, Глеба и Дара!..

«...Хочу, — писал мне Давид Яковлевич... — передать Вам и еще десяти-двенадцати человекам... которые должны понести дальше великую эстафету русской поэзии, ту мудрость, которую я сам реализовать не сумел».

Лет десять спустя я добрался наконец до Платона, интерес к которому безуспешно пытался пробудить во мне Давид Яковлевич. Тогда-то и пришло мне в голову сравнение Дара с Сократом (единственная моя фраза о нем в антологии ленинградской оттепели). Я еще не знал тогда, что жребий Дара тоже будет горьким. Правда, Сократ предпочел бегству из Афин чашу цикуты, Дар же уехал в изгнание. Но гнев «Афин» на обоих «совратителей юношества», отвращающих юношество от культа принятых богов, был одинаков. Сходство — не только в судьбе. Сходство — в методе их действий. Дар был — как Сократ — акушеркой, родовспомогательницей, помогавшей молодому писателю разродиться собой, своей эстетикой, своим мировоззрением.

(Владимир Британишский, Вопросы литературы, IV, 1995)

 

Маленькая белая книжка, изданная по-русски в Израиле в 1980-м. На обложке в самом низу факсимильно изображена его подпись: Давид Дар. И — все. Внутри — мысли: бесстыдно-честные, безоглядно прямые. О любви и, следовательно, о жизни и смерти. И, конечно, о литературе. Мир праху твоему, наставник!

(Дмитрий Бобышев, Октябрь № 7, 2002)

 

«Один из моих наставников, который очень сильно повлиял на меня, — ...Давид Яковлевич Дар... безумно интересный человек. Поверьте, понятие "учитель" — это великая вещь. И по жизни, и по профессии... Я не представляю, как можно стать личностью без проводника... Я бесконечно благодарен Давиду Яковлевичу, который не только привил любовь к хорошей литературе, но и научил меня тому стилю мышления, когда все подвергается сомнению, ко всему вырабатывается критически-творческое отношение. Поэтому я никогда не поддавался ни на какие омерзительные коллективистские штуки, типа большевизма... »

(Д-р Лев Щеглов, Санкт-Петербургский курьер, №39, 2001, с. 24)

 

И.Б. Где-то в конце 50-х — в начале 60-х годов произошел, так сказать, поэтический взрыв. Все началось при домах культуры.

Наиболее активными, что ли, литературными объединениями были литобъединения при Доме культуры трудовых резервов и при ДК промкооперации. (Объяснять, что такое трудовые резервы и что такое промкооперация, совершенно бессмысленно.) Активность этих литературных объединений в сильной степени была предопределена их руководителями, двумя довольно замечательными людьми. Одного из них звали Давид Яковлевич Дар. Это был довольно хороший прозаик, муж Веры Пановой, не так давно, около пяти лет назад, он уехал в Израиль, в этом году умер. Этот человек действительно воспитал, буквально воспитал Горбовского, Кушнера и Соснору, трех столь разных поэтов.

А. Э. В каком смысле воспитал?

И. Б. В каком смысле воспитал? Это замечательный вопрос. Ну, по-видимому, он просто поддерживал эти самые молодые таланты и более или менее подсказывал, что делать и чего не делать. Занятия в этих литературных объединениях носили характер полудружеских, зачастую чрезвычайно враждебных обсуждений. Поэт приносил свои стихи, и их члены этого объединения все вместе обсуждали. И, разумеется, там говорились вещи чрезвычайно жесткие. Это вообще, на мой взгляд, была довольно хорошая школа. В некотором роде эти литературные объединения были таким, как бы сказать, вариантом дворов времен Ренессанса, при которых поэты собирались. Можно себе представить трубадуров, которые обсуждают произведения друг друга.

(Интервью И. Бродского с Анни Эпельбуан. Странник, 1, 1991.

Цит. по «Померацев. Интервью Иосифа Бродского»: //pomeracev.viv.ru/cont/brod)
 

<...> не могу не вспомнить о реакции Дара на мою первую выставку. Из Москвы я вернулся в Ленинград, подавленный и злой. «Ну как, — спросил, улыбаясь, Дар. — Что случилось? Мы слышали о грандиозном бомбовом взрыве, который ты произвел в Москве. Толпы штурмовали ЦДРИ. Для 26-летнего художника — это не плохое начало!» «Да что хорошего, — поднял я на него глаза. — Все, понимаете, все против: Союз художников, Академия художеств... Преподаватели и многие студенты смотрят на меня как эсэсовцы на пленного партизана». Радости Дара не было предела. Он обнял меня и, утирая слезы смеха, произнес: «Боже, какой Вы счастливый! Какой это грандиозный успех!.. Да Вам любой позавидует — ведь так реагируют только на явление. Не зря мы сразу поверили в Вас. Какой бы был ужас, если бы эта банда Вас сразу признала!» <...> Это был 1957 год. «Оттепель».

(Илья Глазунов. Из книги «Россия распятая» *

цит. по //www.rus-sky.Org/history/glazunov/3.htm)

 


* По мнению Николая Иннокентьевича Благодатова (известного искусствоведа, собирателя современной русской живописи): В 50-е годы после академических работ Илья Глазунов стал экспериментировать с темой «низовой жизни», что, разумеется, не приветствовалось официозом. Свидетельств отношения Дара к последующим этапам творчества И. Глазунова обнаружить не удалось.

 

 

Предуведомление публикатора

Эта книга — книга памяти о Давиде Даре. Ее составители, Ася Майзель и Владимир Лапенков, знали Давида Яковлевича, были с ним дружны.

Книга состоит из трех разделов:

I. Оригинальные произведения Дара, а именно: «Маленькие завещания» (12 эссе), «Исповедь безответственного читателя», «Размышления», «Потоп».

II.  Письма Дара (двадцать одно письмо к Асе Майзель; письмо к Геннадию Трифонову и два письма к его матери, Екатерине Андреевне; письма Константину Кузьминскому; композиции писем Дара к Валерию Холоденко и Владимиру Лапенкову, составленные Владимиром Лапенковым; письмо товарищам по «Голосу юности»; письмо Давидушке Емельянову; два письма в Союз писателей.

III. Эссе Константина Кузьминского «Дар» (Попытка портрета).

Книга завершается разделом «Приложение», куда входят зарисовки, воспоминания и размышления о личности Дара: повесть Аси Майзель «Женщина и художник», воспоминания о Даре Владимира Лапенкова «Из мемуарной прозы».

В Израиле в 1980 году, незадолго до смерти Дара, «Маленькие завещания» вышли под заглавием «Исповедь безответственного читателя» (издательство «Тарбут», Иерусалим). В нашей книге я поз­волила себе представить «Исповедь безответственного читателя» как отдельное самостоятельное произведение. Это объясняется не только тем, что у меня нет израильского издания (Давид Яковлевич, как видно из писем ко мне, был намерен послать мне свою книгу, но я ее не получила), но главным образом потому, что со­ставители «Книги памяти» являются теперь, в 2004 году, не просто «перепечатниками» наследия Дара, но и его биографами, интерпретаторами. [1]

По моему мнению, публикация «Исповеди безответственного читателя» отдельно от «Маленьких завещаний» уместна по причине ее иных художественно-стилистических особенностей: ритма нетороп­ливой беседы, разговора с воображаемым юным читателем.

«Размышления» Дара были переданы Энной Михайловной Аленник [2] мне, Асе Майзель; в книге они публикуются по тому машинописному тексту «Размышлений», который был подарен самим Давидом Яковлевичем Энне Михайловне (32 страницы, страница длиной с тетрадную страницу, но несколько уже, текст отпечатан на машинке, обложка из такой же бумаги, что и листочки, слева сверху собственно­ручная подпись — Дар).

«Маленькие завещания» печатаются в полном соответствии с машинописным текстом, подаренным мне 12 июня 1977 года непосредственно перед отъездом Дара в Израиль (привез и передал Алексей Любегин).

Этот текст, как и текст «Размышлений», взят за основу, разночтения с ним вынесены в сноски.

 

Читая теперь «Маленькие завещания», я вижу две главные позиции философских воззрений Дара. Во-первых, это тревога, забота, наставление, завещание, чтобы «стук наших копыт не заглушал стука наших сердец».

Дар не обычный писатель, а учитель — воспитатель молодежи, неустановившейся, хрупкой, ищущей своих путей в жизни, утверждения своей индивидуальности. И тревога о них Дара так трепетна, его напутствие так глубинно осердечено, так напряженно, что для выражения их Дар обращается к библейским образам, вечным символам вечных проблем.

«И тогда я завопил, как Иеремия, голосом старческой и безысходной скорби:

— Как защитить мне тебя, стоящего передо мной в мятой изорванной шинели, с зелено-землистым лицом, глазами, похожими на два орущих рта? Как мне защитить тебя от тебя, и от себя, и от твоей неопытности, и от моего опыта? Как защитить мне тебя, песчинку в пустыне, не желающею быть песчинкой, капельку в океане, не желающею быть капелькой? Как защитить мне тебя, чувствующего свое хрупкое величие, в которое никто, кроме нас с тобой, не верит?»

(«Последняя любовь»)

Способность не предать в себе самом то, что сокровенно — трудное, самое главное дело в жизни. Эта мысль у Дара вызвана таким душераздирающим, реально слышимым и телесно ощущаемым ужасом (связанным с событиями XX века и своим жизненным опытом), что она взрывает спокойное слово жаром души.

«...и главное — все увидел как-то по-новому (в Израиле. — А.М.), и как-то по-новому перестал понимать тебя, когда ты говоришь "русские", "евреи", христиане и проч. А все это (как я убедился именно здесь, где родились и смертельно враждуют три религии) только слова, лишенные всякого нравственного смысла—у всех у нас одна родина — от полюса до полюса — одна религия — религия сердца, религия добра (если даже мы и не следуем ей, то каким-то высшим чувством понимаем ее), а все остальное от лукавого; все остальное для того, чтобы служить шахматными фигурками на кровавой шахматной доске низменных страстей политических игроков».

(Из письма от 20 сентября 1977 года Алексею Емельянову, Музе и Давидушке) [3]

А как сам Давид Яковлевич?

Будучи человеком среди людей, Давид, бывало, нарушал эту за­поведь любви. Но всегда возвращался в воображении-чувствах к подобным фактам (см. «Последняя любовь» — рассказ о горбуне, см. «Другу-стихотворцу») — с покаянием, с самоосуждением, с сострада­нием к другому, оставался живой душой, избег самодовольства.

 

Вторая магистральная позиция философской системы Дара выражалась словами «человек живет в природе», — Дар уравнивал себя с «тюльпаном, мышью, бамбуком»...

«...только признав красоту, гармоничность и величие каждого явления природы, я смогу считать справедливым и чувство собственного достоинства. Тогда мне не придется противопоставлять себя ни животным, ни растениям, и я буду гордиться не своим вымышленным превосходством над ними, а равенством и братством со всем, что рождается, плодится и умирает».

(«Мой старый корабль»)

Об этом же в письме ко мне от 16 мая 1980 года.

«Большое спасибо за письмо от 10 апреля. Только не знаю, зачем Вам вдруг понадобились цитаты (Пастернак, Рильке)? <...>

Тем более, что я никак не могу согласиться с Пастернаком относительно его понимания человека и истории. Я думаю, что это неверно, будто человек живет не в природе, а в истории. Я думаю, что человек живет именно в природе и история — та же природа. Ошибка христианских, как и всех других идеологических доктрин, состоит в том, что создатели всех религиозных и философских доктрин полагают, будто они могут ВЛИЯТЬ на историю, ДИКТОВАТЬ ИСТОРИИ. Но это так же наивно, как попытка ДИКТОВАТЬ ПРИРОДЕ. Природа мстит за насилие. И природа человеческих отношений, которую называют историей человечества, также мстит за насилие. За примерами недалеко ходить. Они и в Вашей стране. И в моей. Не могу я согласиться также и с тем утверждением, что якобы история имеет какую-то задачу (разгадка смерти и ее преодоление). Задачу может иметь жизнь одного человека—жизнь в неподвижной природе (истории человечества). Жизнь во вненравственной природе — внесение во вненравственную гармонию природы нравственных основ: сочувствия».

Давид Дар мысли о том, что человек живет в природе, о равенстве человека со всем, что рождается, живет и умирает, переносит и на свои эстетические взгляды.

Из письма от 8 января 1980 года:

«Мое дело—писать откровенно: жить, мыслить, чувствовать ВСЛУХ. Как дело дерева—расти, не заботясь о том, сладкие у него плоды или горькие, понравятся ли они современникам и потомкам или не понравятся. И цветок не озабочен красотой своих лепестков. И птица не озабочена звонкостью своего голоса. А чем же я лучше их? Мое дело нехитрое—быть таким же ПОДЛИННЫМ, как дерево, как цветок, как птица».

Это не слова для красы. Это мысли, которые вызывают ответные мысли, понуждают читателя думать.

И сколь много у Дара плодотворных и оплодотворяющих мыслей! Мысль о божественности личности. Божественность, по Дару, — это единственность, неповторимость личности. (Установке советского режима о человеке как колесике и винтике единого механизма Дар противопоставляет ПОНЯТИЕ ЛИЧНОСТИ, единственности, неповторимости, ее чести, достоинстве поведения, личной ответственности за свои деяния.)

Мысль, что каждый человек создает свою Вселенную, и он в ответе за тех, кто входит в его Вселенную, как Бог — за созданную им

Вселенную, и так же беспомощен, как Бог. Почему беспомощен? Да потому, что жестокой силе (стада) противопоставляет только любовь: жар души, сердце. Другая опасность — окостенелость своего опыта и собственная сложность.

 

Остановлюсь на скользкой теме «похоти» (эротизма) Дара. Вот как писал:

«Так почему же мне стыдиться своей похоти? Ее не стыдится ни лошадь, ни стрекоза, ни лев, ни муравей. К тому же моя похоть освящена моим духом, всеми книгами, которые я прочитал, всей музыкой, которую я слышал, всеми красками, которые видел, всеми цветами, которые нюхал, всеми прикосновениями к коже и шерсти, к камню и дереву, к бумаге и листьям, к земле и траве.

И я уже не знаю, что такое похоть: то ли это дух, воплощенный в плоть, то ли плоть, проявляющая себя в духе».

(«Мой старый корабль»)

«Чувственность, на мой взгляд, это явление нравственное. Оно не противопоставляет меня всему живому. Это со-чувственность с миром, вселенной».

(Из письма от 13 марта 1980г.)

На основании письма Константину Кузьминскому от 14 марта 1980 г., Иерусалим, — создается впечатление, что гомоэротизм Дара — это мистическое событие: «Вы любили всех этих прелестных мальчиков, как своих мальчиков любил я, только я кормился ими. Они вскармливали меня своей юностью (и спермой тоже)» [4]

И это:

«Я так же, как Вы, не чужд эксгибиционизму, уже давно догадался, что эксгибиционизм лежит в основе всякого подлинного искусства. Без обнажения, без ЧРЕЗМЕРНОЙ откровенности, без этой противоестественной с точки зрения инженера, зубного врача, профессора литературы и других парикмахеров ПОТРЕБНОСТИ РАССКАЗАТЬ О СЕБЕ И О СВОЕМ ОТНОШЕНИИ К МИРУ то, что другие люди рассказать не решаются, искусства вообще не существует».

(Из письма Кузьминскому)

Можно высказать предположение, что гомоэротические отношения Дара с мальчиками-учениками (если таковые были) — меньше всего могут быть охарактеризованы словом «связь». Любимый вызывал в любящем (гении) творческие импульсы, даже если это была не телесная, а лишь воображаемая или предчувствуемая любовь.

Ближе всего, как мне думается, к понимаю этого явления подошел Геннадий Трифонов. Цитирую:

«Издревле называемое божественным вдохновение приходит к нам, иначе говоря, его источник находится вне нас. Творить—значит любить вдохновение больше себя самого, значит любить своего возлюбленного, который уже потому, что вдохновляет, божественнее меня».

(Сергей Зубарев, Геннадий Трифонов «Речь, которую мы хотели бы произнести у гроба нашего друга» [5])

Читая «Парк», «Утро», «Гори, огонек», «Последнюю любовь», «Часовню в огне», мы НЕ УВИДИМ деталей физиологической любви, в них РАЗЛИТ СВЕТ БОЖЕСТВЕННОГО ЭРОСА. Те чувственные образы, которые имеются в письме Давида Дара Константину Кузьминскому (10 февраля 1980 г.), похоже — не более чем метафоры — любование красотой юности:

«С потомками мне разговаривать скучно. Ведь они никогда не поймут ПОТРЯСАЮЩЕЙ ЧИСТОТЫ Геннадия, не увидят ваших сияющих глаз толстого бородатого сатира, не проведут рукой по телу Васи Филиппова, не услышат музыки его талии и ягодиц...» (я сокращаю цитату, см. письмо).

 

Никогда Давид Дар не «проводил рукой по телу Васи Филиппова». Это — образ. ОБРАЗ ЛЮБОВАНИЯ ЮНОСТЬЮ, В КОТОРОЙ ВСЕ ГАРМОНИЯ, ВСЕ КРАСОТА.

И все же.

Уметь не бояться своих мыслей, уметь признаваться в своих чувствах — основа мировосприятия художником жизни. Давид Дар говорил, что художник (поэт, писатель) — ГОЛЫЙ СРЕДИ ОДЕТЫХ. И Дар был голый среди одетых, маленький бесстрашный гном среди больших неумных дядей.

В сказке Дж.Р.Р. Толкина «Хоббит», прощаясь с доблестным Ториным, с Фили и Кили, Бильбо Беггинс (Хоббит) говорит: «Пусть никогда не изгладится память о Вас».

Я употреблю эти слова к писателю-учителю, который смел (учил) не бояться своих мыслей, чувств, сердечных движений (голому среди одетых), доблестному гному Давиду Дару:

«ПУСТЬ НИКОГДА НЕ ИЗГЛАДИТСЯ ПАМЯТЬ О ВАС».

 

«Остается еще нечто, о чем я хочу упомянуть здесь».

(Барух Спиноза)

Остается еще нечто.

В письмах Давида Дара ко мне имеются оценки и наблюдения — отрицательные — о ныне здравствующих людях.

ПИСЬМА ДАРА — НЕ ПРОПИСИ И НЕ ЦИТАТНИК.

 

«Человек "течет", и в нем есть все возможности. В этом величие человека. И от этого нельзя судить человека. Какого? Ты осудил, а он уже другой», — писал мне из Березников Геннадий Трифонов в письме от 24 марта 1979 года.

Со времени написания писем Дара прошло более двадцати лет. За это время Нина Катерли стала ярким журналистом, а Гена Трифонов вдохновенным другом. Дружба наша продолжается тоже более двадцати лет, и всегда добром отдаривал Геннадий за то малое, что сделала для его мамы (навещала Екатерину Андреевну, когда Геннадий был в Березниках), — и не считался ни со своим временем, ни со здоровьем, ни с питерской погодой, чтобы приехать, привезти, помочь. мне и моим друзьям. И если были верны те негативные моменты в Геннадии, о которых писал Дар, то, сле­довательно, Геннадий изжил их и к свойственной ему отзывчивости добавил достоинство.

Ася Майзель

24 февраля 2004 г., Царское Село (г. Пушкин)

 

Постскриптум.

Книгу «Маленькие завещания» и письма ко мне Давида Дара мне перепечатывала моя коллега, учительница Ольга Зиновьевна Чернявская (ныне покойная) еще в то время, когда только в перепечатке можно было все это дать почитать другим людям. Да будет позволено мне сейчас, когда готовится книга памяти о Даре, поклониться и светлой памяти Ольги.

1 апреля 2004 г., г. Пушкин

 


[1] Довлатов Ефимову 28 декабря 1984 года: «...Можно было бы со временем составить небольшую книжку "Памяти Дара". Могли бы что-то написать Вы, Косцинский, Марамзин, Серман-Зернова, Слава Паперно и я + трое или четверо израильтян, которых организует Руфь Александровна. Могла бы получиться хорошая книжка. Я очень надеюсь, что Вы будете разрастаться и богатеть, и тогда, лет через пять, все это станет реальным».
Сергей Довлатов — Игорь Ефимов. Эпистолярный роман. — М.: «Захаров», 2001.

[2] Э.М. Аленник (1909—1988) — друг Д. Дара, автор повестей «Напоминание», «Анастасия»: Э. Аленник. Напоминание. — Л.: Советский писатель, 1979, 280 с. Э. Аленник. Анастасия. — Л.: Советский писатель, 1970, 326 с.

[3] Перепечатка письма сделана Алексеем Любегиным; хранится у А.М.

[5] Эссе хранится в машинокопии у Г.Т. и А.М.

 

 

Давид Дар

Что значит имя в эпоху центробежных сил и ослабевшего любо­пытства ко всему не вписанному в табели о рангах и прейскуранты? Хорошо забытое имя Давида Дара было равно известно всякому оби­тателю ленинградского андеграунда, родившейся еще в том Петербурге литературной элите и парижско-ньюйоркско-иерусалимской «третьей волне». Вряд ли много пояснит краткая справка о биографии, хотя она по-своему любопытна.

Настоящее имя — Давид Яковлевич Рывкин (аббревиатура ДЯР не­заметно превратилась в ДАР, а аббревиатура ДЯД — для ближайших друзей — в «Дед»). Родился 11 (24) октября 1910 г. в Санкт-Петербурге, умер 16 сентября 1980 г. в Иерусалиме. Образование — семь классов. После окончания школы работал на Балтийском судостроительном заводе по специальности «нагревальщик заклепок».

С 1929 года — журналист (газеты Ленинграда, Москвы, Карелии и Урала). По заданиям редакций объездил Сибирь, Дальний Восток, Заполярье. В 1933-м оказался среди 120 советских писателей во время знаменитой поездки на пароходе по Беломорканалу (36 из них выпус­тили в следующем году соответствующую книгу под ред. М. Горького; см. А. Солженицын, «Архипелаг ГУЛАГ»).

В Отечественную войну — комвзвода отдельного разведбатальона на Ленинградском фронте. Получил тяжелое ранение в изнурительных боях за «Невский пятачок». Представлен к наградам (вернул их вместе с членским билетом Союза писателей перед эмиграцией в Израиль в 1977-м). Тогда же — первые книги, антифашистский памфлет «Господин Гориллиус» (в чем-то перекликающийся с прозой Уэллса и Хаксли) и «Рассказы о боевых друзьях» (ОГИЗ, 1944).

После войны — брак с Верой Пановой. В 1948-м организовал литературное объединение «Голос юности» (ДК Профтехобразования на ул. С. Перовской), которым руководил до 60-х годов, передав затем бразды правления А. Емельянову. Через лито прошли (хотя бы в качестве гостей и любопытствующих) практически все, известные и неизвестные, молодые ленинградские авторы, в том числе Глеб Горбовский, Виктор Соснора, Александр Кушнер, Владимир Марамзин, Виктор Голявкин, Игорь Ефимов, Борис Вахтин, Дмитрий Бобышев, Олег Охапкин и многие другие. [1]

Публикации — «Господин Гориллиус» (Л., 1941), «Повесть о Ци­олковском» (1948), «Камень на камень» (1959), «Богиня Дуня» (М.- Л., 1964; вскоре по ней была сделана театральная постановка на ленинградском ТВ), «Баллада о человеке и его крыльях» (изд. Дет. л-ра, Л., 1966; о Циолковском), «Книга чудес» (Л., 1968; переработка «Богини Дуни»); в соавторстве с А. Ельяновым (псевд. Алексея Емельянова) — «10 000 км на велосипедах» (1960), «Там, за поворотом» (1962), «За Кук-Карауком» (Детгиз, Л., 1963), «Прекрасные заботы юности» (Л., 1972); совместно с Вяч. Паперно — переработка для детей романа Г. Мелвилла «Моби Дик» (Л., 1968). Неосуществленный (точнее, прерванный на ранней стадии) замысел начала 70-х — написать и опубликовать художественную повесть о квартете Битлз (по материалам, предоставленным известным коллекционером Колей Васиным).

Еще до отъезда и позднее в эмиграции печатался на русском языке в издательствах Израиля, Западной Европы и США (выходные данные нам, к сожалению, неизвестны). Перед самой смертью там же вышла книжка «Исповедь безответственного читателя», куда вош­ли многие, хотя и не все, эссе и рассказы из сборника «Маленькие завещания» (последний писался в 60-е годы, а с начала 70-х ходил в самиздате)...[2]

И все же придется признать, что лучшая проза Дара не только до сих пор не была опубликована, но даже и не собрана полностью: не в малой мере она содержится в письмах, которые он писал своим друзьям и знакомым. Поэтому последнее слово о Даре еще не сказано, если, конечно, будет сказано вообще... [3]

 

При попытке обрисовать фигуру Давида Дара следует, на мой взгляд, говорить не столько о «писателе» (он сам считал себя больше «читателем»), не об «учителе» (он называл себя вечным «учеником») и даже не о «личности», сколько о феномене Дара. Мне кажется, что «сущность» этого феномена, при всей его прижизненной яркости и вседоступности, не может быть (да и не была) адекватно понята и исчерпана привычными рациональными методами. Впрочем, поскольку иными способами я не владею, то просто попробую коротко прояснить саму суть проблемы. Дело еще в том, что наши знания о Даре весьма отрывочны: мемуаров (к великому сожалению) он не оставил, а его сверстников давно нет в живых.

Каким образом, имея стольких друзей, учеников и знакомых, ежедневно вступая с ними в тесный духовный контакт, можно остаться для них личностью фактически неизвестной?.. «Хлебосол», «хлопотун», «эстет», «радикал», «маргинал», «милый путаник», «писатель, проявив­ший себя не столько в произведениях, сколько в учениках». Однако хлебосольность не такая уж «старосветская», маргинальность — для мужа «лауреатки» сталинской премии — довольно условна, радикальность совсем не врожденна, эстетство далеко от эталонного, ученики — почему-то — совершенно непохожи ни на него, ни друг на друга, наконец, «запутывать» он ухитрялся как раз самые простые вопросы, ясные всем и всегда, но только не ему. Парадокс? Думаю, пока нет. Наши незнание и недооценка пока еще легко объяснимы: ученики были слишком сосредоточены на себе, их внутренняя неуверенность искала внимания, похвалы, любви и поддержки, а окружающая элита считала усложнение простых вопросов следствием излишне самостоятельного (доморощенного) образования.

Парадоксальность возникает на более раннем (первичном) уровне, в области causa sui. Безусловно, Дар человек самобытный, острохарактерный, т.е. легко узнаваемый и, стало быть, цельный (при всем своеобразии), но (и с этим согласится каждый, кто его знал) — абсолютно противоречивый, «разбросанный», т.е. не цельный. Точнее, совмещающий трудно совместимое. В самом деле — «нагревальщик заклепок» с багажом начальной школы и собеседник Пастернака, Мандельштама, Чуковских, академика Иоффе; командир разведвзвода и эстет, обливавшийся слезами над «вымыслами» поэтов и музыкантов; «орденоносец», официальный советский писатель и диссидент, покровитель «униженных» маргиналов-авангардистов. Но мало того — самый настоящий байкер (это в эпоху партсъездов!), битломан (не в ущерб любви к Моцарту, Ойстраху и др.), «гуляка праздный», агностик, не расстававшийся с Библией, наконец — первый, кто поднял свой голос (посреди улюлюканья совписовской толпы) в защиту Бродского и Солженицына. Нетрудно также было увидеть в Даре и современное издание уайлдовского лорда Генри, и заботли­вого супруга больной жены, и компанейскую душу богемных тусовок, и странника-отшельника (не знаю, удалось ли ему осуществить свою последнюю мечту — объездить верхом на осле Святую землю?). Но самое удивительное в нем было то, что он не уставал всему удивляться.

Объективности ради надо признать, что кое-что, согласно с теорией известного литературного героя, в этом человеке не мешало бы «сузить» (ведь если достоинства являются продолжением наших недостатков, то верно и обратное). Подчас трагедия и причудливость чьей-то судьбы казались ему настолько эстетически интересными, что более всего он боялся «уклонения» последней к нормальной и здоровой стезе. А когда бесшабашность, скептицизм и ирония легко уживаются с сентиментальностью и наивностью, декадентство и нигилизм с поиском веры, а чувственность с моральным ригоризмом (при том, что наблюдать это можно было не всем, не всегда и не в полном объеме), то нет ничего странного в том, что каждый знал своего Дара, или думал, что знал.

Здесь пора уже задать вопрос: откуда, собственно, благодаря ка­ким таким причинам появлялись подобные (если допустимо говорить о «подобных») фигуры? Каковы условия causa sui? Вопрос звучит ри­торически и исчерпывающий ответ невозможен, но все же несколько приведенных ниже (и выбранных почти наугад) цитат, на мой взгляд, могли бы направить размышления в искомую сторону.

Дар пишет, что на 21-м году жизни «потерял веру в себя» и тут ему попала в руки, выпущенная в Калуге мизерным тиражом, книжка Циолковского «Монизм вселенной» — настоящая «поэма о великолепии мира и каждого атома в этом мире». В следующем году, в единствен­ной их личной встрече перед самой смертью «калужского мечтателя», он услышал от него слова, что «смерти нет», «счастье человека вовсе не измеряется его удачами, а зависит только от его убежденности в том, что он связан со всеми людьми на свете, и с теми, кто уже умер, и с теми, кто еще не родился», «надо почувствовать себя частичкой вселенной».

Эта биокосмическая «фёдоровская» линия (хотя здесь можно вспомнить Гёте и Пушкина, Хлебникова и Уитмена, Платонова и Заболоцкого), близкая и пантеизму, и дзэн-буддизму, и даосизму, в преобразованном виде отражена в «Маленьких завещаниях». Не­исправимый индивидуалист находит оправдание бытия не в итого­вых достижениях и не в вечных, абстрактных и неподвижных, идеях Разума, а в самом процессе постоянного воспроизводства мира, в до- и сверхразумном голосе Плоти, в юности, объединяющей и оп­равдывающей «стрекозу и быка, мышь и тюльпан, бамбук и человека». И что же такое интеллект и духовность, как не «страх перед быстротечностью плоти. жалкая попытка подменить естественные ценности искусственными и иллюзорными»? Для нашего автора нет никакого противоречия между аполлоническим и дионисийским началами: «Пока тело живо, оно творит личность. но когда тело умирает, лич­ность застывает в неподвижности».

И отсюда, невзирая на такую скандально языческую основу, впол­не закономерен переход к свойственной всем конфессиям «философии дара»: «Все самое значительное, что делает человек в своей жизни — зачатие потомства, творчество, труд, любовь — это отдавание», «только отдавание дает удовлетворение» (из записных книжек). Выражения подобного рода звучат до одури привычно и тривиально, но совершенно исключительными они становятся, перестав трепать бумагу, и будучи на деле применены в реальной нашей жизни.

Одной из причин ухода Дара из «Голоса юности», отраженной в его письме участникам лито, стало осознание того, что в коллективе возобладали типичные тенденции всех прочих литературных собраний — «рыночная психология конкуренции и соперничества», «традиции литературной толкучки».

«20-летние традиции "Голоса юности", — писал Дар, — заключаются в том, что мы подбирали только таких людей, которые нам были духовно родственны. мы старались понять, что в творчестве каждого наиболее соответствует его личности и всячески старались поддержать в нем именно это — наиболее личное, отличающее его от всех нас». Главную помощь он видел не в критике, а в вере и в совместной радости удаче каждого. «Пусть, — писал он, — Охапкин, Горбовский, Соснора ответят себе: разве не это, не моя радость каждой их удаче, не моя вера в них оказала им самую большую пользу, куда большую, чем я мог бы оказать им "учительством"?..»

Но, может быть, мы излишне все усложняем? Дар, хоть и усложнял простые вещи, но отрицательно относился к заумному мудрствова­нию и первым бы посмеялся над попытками создать иконописный портрет. Его собственные (устные) воспоминания о «великих и ужасных» деятелях нашей культуры это всегда только забавные наблюдения и застольные байки, и даже если они и не являются истиной в последней инстанции, то в любом случае показательны и характерны.

 

Никогда не забуду пару его коротеньких миниатюр, два «анекдота из жизни». В Ленинграде О. Мандельштам пригласил к себе Дара послушать стихи. В комнате не было никакой мебели, кроме большого сундука с рукописями (даже стульев, не говоря уж о спальных местах), и они сидели на подоконнике. И вот, где-то через час, когда поэт немного притомился, из сундука неожиданно раздался голос проснувшейся Надежды Яковлевны: Ося, Ося, ты еще вот такие-то стихи ему прочти! // Однажды зимой Дар присутствовал на какой-то писательской вечеринке. Когда все начали собираться по домам и мужчины стали подавать дамам шубы, он оказался как раз напротив Ахматовой. Анна Андревна выставила назад руки-крылья и неподвижно застыла с гордо поднятой головой. Дар, этакий Шарло, юркий маленький человечек, долго пытался справиться с тяжелой шубой: как-то еще ухитрился накинуть один рукав, но ничего, без ее помощи, не получалось со вторым. В конце концов, он смахнул пот, плюнул и ушел, а великая поэтесса так и продолжала стоять в трагической позе — попавшей в силки, но все еще устремленной к небу — мраморной птицы. // А некогда, в ответ на мой вопрос, что представляло собой путешествие на знаменитом «писательском пароходе» по (достраиваемому зеками) Беломорканалу и насколько наша интеллигенция была тогда взнуздана и идейно ангажирована, я услышал, что ни о чем бы то ни было «идейном» не шло и речи — денно и нощно шла непрерывная беспробудная пьянка. Данная форма «протеста» или, скорее, картинка «пира во время чумы», показалась мне более соот­ветствующей стране и эпохе и лучше их характеризующей, нежели все моральные обличения и инвективы.

 

Напоследок поделюсь своим ощущением, что такие фигуры как Дар уже невозможны сегодня, как более невозможна и эпоха художественного андеграунда и как невозвратима, в принципе, любая эпоха.

 

Владимир Лапенков

Апрель 2000 г.

/с небольшими изменениями вышло в «Неве» №8,2001год/.

 


[1] Данный круг естественным образом перерастал просто в круг знакомых Дара, где в разные годы можно было увидеть порой самых неожиданных людей, от полубезумных поэтов вроде Рида Грачева и Васи Филиппова до Федора Абрамова и западных славистов, от дирижеров и режиссеров до битломанов, от филологов (Л. Гинзбург, Б. Эйхенбаум, К. Косцинский) до сексологов (Лев Щеглов).

[2] Частным образом нам известны два отклика на публикацию Дара. Кажется, в журнале «Евреи в СССР» некий тамошний рецензент заметил, что автор «плохой еврей», а сотрудник Би-би-си коротко откомментировал в эфире эссе «Речь, которую я хотел бы произнести у своего гроба» (из «Маленьких завещаний», см. ниже): «Воистину, юмор висельника!».

[3] См. о нем также — «У Голубой Лагуны» 2А, 4Б (США); «Вопросы литературы» №2, 1996 (Письма к А.Л. Майзель); Д. Бобышев, «Октябрь», №7, 2002; О. Бешенковская, «Октябрь», №6, 1998; В. Лапенков, «Звезда» №5, 1994 и «Нева», №8, 2001; «Звезда», №8, 2002 (Письма к В. Губину); Л.М. Щеглов «Санкт-Петербургский курьер», №39, 2001, а также рассказ С. Довлатова «Последний чудак».

 

читать дальше  | к содержанию

 

 

"20 (или 30?) лет (и раз) спустя" - те же и о тех же...
или
"5 + книг Асеньки Майзель"

наверх

к содержанию