к содержанию

 

Потоп

Я старый человек. Большинство людей моего возраста тешатся сво­им нынешним опытом. Они покоятся в своих сединах, как на перинах, полагая, что их жизненный опыт кому-нибудь нужен. Они цацкаются со своим прошлым, как с куклой — со своим военным прошлым, со своим революционным прошлым, со своим горьким прошлым, со своим ро­мантическим прошлым.

Но если бы опыт одних мог чему-нибудь научить других, то поколе­ние за поколением не повторяли бы одни и те же ошибки и злодеяния.

Я стыжусь своей старости, изнемогаю от тяжкой вины перед сыновь­ями и внуками. Моя вина отягощена виной моих отцов, дедов и праде­дов. Мы не сумели сберечь нынешнее поколение от нового всемирного потопа. Только на этот раз материки захлестнуты не водой, а кровью.

Всю ночь не гаснет в моей комнате зловещий огонек радиоприем­ника.

Сквозь свист, хрипы, музыку, марши, речи и проповеди я слышу плеск кровавых волн нового потопа.

Физики испытывают атомное оружие. Над облаками мчатся боевые ракеты. Религиозные войны, как во времена средневековья, пылают в Европе, Азии и Африке. Воздушные пираты захватывают самолеты.

Террористы среди бела дня похищают людей. На улицах, в магазинах, ресторанах, гостиницах взрываются самодельные бомбы. Дипломаты пытаются договориться о сокращении — не об уничтожении, а только о сокращении апокалиптических средств массового уничтожения людей. Ученые многословно обсуждают возможные последствия загрязнения воздуха, океанов и потребления животных, что грозит человечеству экологическим кризисом. И все молчат о другом, более страшном кри­зисе, который уже разразился в нашем мире — об этическом кризисе, о кризисе нравственности.

Как могло случиться, — спрашиваю я у себя, — что после победонос­ного шествия разума и интеллекта, после торжественных побед науки и техники, после всех поучений пророков и мыслителей, после всех ше­девров искусства, взаимоотношения между людьми были низвергнуты в такую пучину безнравственности и злодеяний, от которой с отвраще­нием отшатнулись бы даже скорпионы и тарантулы?

Животные убивают себе подобных только ради пищи, продолжения рода или самозащиты. Они не подвергают друг друга ни пыткам, ни унижениям. Мы же подвергаем друг друга пыткам, унижениям и уби­ваем не только из-за пищи, продолжения рода и самозащиты, но еще 110 за социальные или религиозные идеи, за власть, за славу, за сенсацию, за цвет кожи, за национальную принадлежность и просто без всякой причины.

Я, как и многие другие люди, считаю себя человеком глубоко религи­озным. Религия моя до непристойности проста. Она заключается в том, что я доверяю своему сердцу. А мое сердце многих любило, многих лю­бит, и никому не желает зла, даже моим недругам.

Моя религия никем и ничем не продиктована: ни Христом, ни Мо­исеем, ни Магометом, ни сознанием, ни долгом, ни страхом. Она не требует никаких ритуалов, не нуждается в священниках и храмах.

Это церковь, которая находится не вне меня, а во мне самом. Она не объединяет меня ни с людьми, исповедующими иудаизм, ни с людьми, исповедующими христианство, ни ислам, или буддизм. Она ни с кем не объединяет меня, наоборот — оставляет меня совершенно одиноким — один на один со всем миром; оставляет беспомощным и беззащитным.

Но если допустить, что есть Бог, и что я создан по его образу и подо­бию, то кто же на свете более одинок, беспомощен и беззащитен, чем Бог! Кто ему мог помочь, когда он создавал мир? Поэтому-то, может быть, мир и получился таким несовершенным, исполненным зла и несправедливости. И я тоже, одинокий, беспомощный и беззащитный, очень стараюсь сделать все, что в моих силах, чтобы людям, хотя бы не­скольким людям, было хоть немножечко лучше в нашем несовершенном мире. Но что я могу, один?

Как и все другие я по своей природе животное, стадное. Но моя рели­гия не стала мне ни пастухом, ни сторожевой собакой. Она освобождает мое сознание от природно-животного чувства стадности, поддержива­ет во мне чувство человеческого достоинства, которое заключается, на мой взгляд, в осознании ни с чем несравнимой ценности одного чело­века, каждого человека каким бы он ни был.

Мне кажется, что все церкви, как и все политические партии, как и все государства сняли с человека личную ответственность за его пос­тупки. Они благословляют и оправдывают любое злодеяние высшими, сверхличностными интересами общины — церковной, идейной или го­сударственной. Но мы все знаем, что такое образ жизни, построенный на интересах общины. Это образ жизни муравьев и пчел. Нет, я не хочу стать ни муравьем, ни пчелой.

Я понимаю, что моя религия несовершенна. Я понимаю тех людей, которые вместо того, чтобы поступать на свой страх и риск, предпочи­тают войти уже в готовый храм, созданный их предками. Во-первых, ни от них ничего уже не требуется, кроме соблюдения ритуалов, а все эти ритуалы довольно толково изложены в посланиях апостолов, в талму­де, в уставе партии, в коране, в уголовном кодексе и во многих других книгах. Во-вторых, насколько увереннее чувствует себя толпа людей под одним шатром своей церкви или партии, сгрудившись там и обогревая друг друга своими телами, чем я — один, в голом поле, под суровым не­бом, постоянно обрушивающим на меня то ливень, то грозу, то палящие лучи солнца. Но у Господа Бога, — рассуждаю я, — тоже не было над го­ловой шатра. Ему тоже не к кому было прижаться. У него тоже не было ни опоры, ни помощи, ни защиты.

Я никого не хочу обратить в свою веру и выдать ее за истину. Уже мно­го истин исходило и закатывалось на небосклоне человеческих надежд, но все они оставляли после себя только моря крови, вытоптанные поля и разрушенные города. Своей исповедью я хочу только объяснить, по­чему не могу вступать под кровы ни одного храма, созданного вне меня и надо мной. Христианство породило костры инквизиции и крестовые походы. Ислам исполнен ненависти к неверным. Иудаизм призывает побивать камнями ослушников. Но я думаю, что каждый камень, бро­шенный в другого, попадает в Бога. Каждая пуля, выпущенная во имя Бога, убивает Бога. Каждая война в защиту идеи, побеждает идею.

Мне некого, кроме себя, винить в новом потопе, кровавом потопе, залившем землю. Это я вместе с другими интеллигентами разных стран и народов — учеными, писателями, художниками, педагогами — храни­телями разума и духовности, сотрудничал в той или иной форме с про­фессиональными политиками, которые управляют государствами, зная, что политика это ремесло, ремесло прибыльное и безнравственное, она дает власть и деньги. Как известно, власть и деньги больше всего при­влекают подонков. Я думаю, что большей частью государств управляют подонки общества. Если даже они сами не истязают свои народы, то вкладывают нож в руки убийцы и держат жертву, пока ее истязают на­сильники. Политические деятели почти всех стран мира забрызганы кровью, пролитой Муссолини, Гитлером, Сталиным, Арафатом и дру­гими палачами.

В безумной вселенской игре, которая называется дипломатией, ут­рачено всякое представление о порядочности, чести, нравственности. Эта игра ведется на залитой кровью шахматной доске, но вместо дере­вянных фигурок на ней разыгрывается жизнь ни в чем неповинных муж­чин, женщин, детей и стариков. Больше тридцати лет назад кончилась война с фашистской Германией. Тогда думали, что фашизм побежден. Теперь ясно, что фашизм победил — победила безнравственность, побе­дило насилие, победила бесчеловечность. Под разными наименовани­ями фашизм овладел почти половиной мира и диктует другим народам свои условия.

До утра не меркнет огонь в моей комнате. Я слушаю радио, читаю га­зеты, журналы, книги. И тревожно бьется и бьется мое усталое сердце.

Оно захлестнуто словами, миллионами слов. Оно уже не вмещает их, перенасыщено словами. Массовая печать, радио, телевидение, кино на­полнили мир таким количеством слов, что мы уже не слышим ни других, ни самих себя. И от этого слово утратило всякое реальное содержание.

Я читаю: «Справедливые и свободолюбивые народы всего мира счи­тают идеи чучхе самым прекрасным, самым благоухающим цветком. Только враги народных масс не считают идеи чучхе цветком» (журнал «Корея сегодня», 1975 г., № 5).

Я не знаю, что такое чучхе. И никто из моих друзей не знает. Нет этого слова ни в словарях, ни в энциклопедии. Но это не имеет никакого значе­ния. Можно заменить слово «чучхе» словом «коммунизм», или «сионизм», или «свобода», или «нравственность». Гитлер и Томас Манн придали бы каждому из этих слов противоположное значение. Но не только слово «чучхе», даже слово «цветок» ничего никому не говорит о том единствен­ном в мире, небывалом в прошлом и неповторимом в будущем нежном существе, которое стоит возле меня на столе, лаская мой взгляд и мое обоняние и делая меня нежнее и радостней. Да и все другие слова приве­денной мною цитаты — «враги», «массы», «народы», как и те слова, кото­рые я сейчас пишу, не имеют никакого реального содержания, и каждый читатель может придать им то значение, которое захочет.

И вот такими словами, вернее, такой словесной шелухой, из которой вылущено зернышко содержания, перенасыщен мир.

Из этих ничего не означающих звуков мы составляем различные идеи, которые также не имеют никакого реального содержания, т. к. каждый человек их может трактовать и осуществлять по-своему.

Однако, несмотря на это, слово стало идолом. Ему мы поклоняемся, служим, во имя его совершаем злодеяния.

Этот идол, т. е. слово, на мой взгляд, лишил все наиболее распростра­ненные церкви их сущности, ради которой, по всей вероятности, они были созданы. Я имею в виду этику или нравственное чувство.

Разные люди по-разному трактуют понятие «Бог». Для меня в этом понятии символ нравственного чувства, иначе говоря СОЧУВСТВИЯ одного человека другому. Но чувство нельзя навязывать ни силой, ни угрозой, ни уставом партии, ни посланиями апостолов, ни талмудом, ни кораном.

Я не могу представить себе, как можно любить по долгу, по обязан­ности, по убеждению или по должности. Чувство не подвластно разуму. Любить можно только по велению сердца, причем — одного любишь, а другого — нет, и с этим уж ничего не поделаешь.

Я не могу понять, как можно любить все человечество, или народ, или сородичей, или единомышленников. И человечество, и народ, и сородичи, и единомышленники — это сумма людей, а сложение, вычи­тание, умножение и деление — проявление разума, а не чувства. Людей, как мне кажется, нельзя складывать, вычитать, умножать и делить, пото­му что люди — это не абстрактные единицы, а каждый человек — явление никогда не существовавшее прежде, неповторимое в будущем, сверхцен­ностное и несоизмеримое с другим человеком. Так мать любит своих детей, так дети любят мать. Так один человек любит другого или других, избирательной любовью своего чувства.

Но эта сверхценность и несоизмеримость каждой человеческой жиз­ни в наше время становится все меньше. Население земного шара растет с невероятной быстротой. Мы, старики, не хотим умирать и медицина помогает нам все тянуть и тянуть эту уже никому, кроме нас, ненужную резину. Акселерация превращает девочек в женщин раньше, чем у них появляется менструация, а мальчики готовы свои первые капли спер­мы употребить на преумножение поголовья нашего стада. Женщины рожают как из пулемета. К концу XX века население земного шара удво­ится. Когда я хочу выразить мое соотношение с человечеством в виде дроби, то мой числитель (единица) оказывается таким ничтожным по сравнению с многомиллиардным знаменателем, что с этим числителем, т. е. со мной можно вообще не считаться. И с каждым днем знаменатель становится все больше и больше, так что ценность одной человеческой жизни становится все меньше и меньше.

Быть может, именно по этой причине в наше время, совершенно непредвиденно общечеловеческое стадо почувствовало особую пот­ребность разбиться на множество мелких стад и во всем мире вспыхнул небывалый прежде национализм.

Негритянские племена, вооруженные уже не луком и копьями, а танками и дальнобойными орудиями, превратили свои племенные междуусобицы в кровавые войны на полное уничтожение одних племен другими. В центре цивилизованной Европы, Ирландии, ведется рели­гиозная война между католиками и протестантами. В Ливане — между христианами и магометанами. В Палестине — между арабами и еврея­ми. В Югославии все разрастается вражда между сербами и хорватами. В Испании — между басками, андалузцами и каталонцами. В Советском Союзе растет антисемитизм, национальное самоутверждение русских, украинцев, грузин, армян, литовцев, татар, евреев.

Я тоже еврей. В течение всей своей жизни я страдал от антисемитиз­ма равно в такой же мере, как от хамства, глупости, невежества, злобы людей разных национальностей. Моя родина — Россия. Мой родной язык — русский. Почти все мои друзья — русские. Но не зная ни еврейс­кого языка, ни еврейской культуры, ни прошлого еврейского народа, я всегда чувствовал себя евреем и гордился этим, как гордился бы своей черной кожей, если бы был негром в США. Потому что в неизбежном выборе, который каждому из нас ежесекундно предлагает жизнь, в вы­боре между ролью палача и ролью жертвы, мое сочувствие всегда на стороне жертвы.

Так уж повелось с давних пор, что в непрерывной борьбе, которую ведут люди от рождения до смерти, чаще всего палачом оказывается зло, а добро — жертвой. Заурядность оказывается палачом, а талант — жертвой. Коварство оказывается палачом, а благородство — жертвой. Физическая сила оказывается палачом, а духовность — жертвой.

Коперник был сожжен. Лев Толстой отлучен от церкви. Спиноза отлучен от синагоги. Сократ присужден к самоубийству. Эйнштейн из­гнан с родины. Мандельштам погиб за колючей проволокой. Рембрандт умер в нищете. Иисус распят на кресте. «Поэты-жиды», — писала Мари­на Цветаева о себе. Я гордился и горжусь своей принадлежностью к гонимым. Я не знаю того средства, которое может спасти человечество от жесточайшего нравственного кризиса, поразившего наши души. Ка­жется, Герберт Уэллс писал, что если несколько поколений детей будут изучать в школах не историю государств и народов, их военных побед и поражений, а всеобщую историю разума и нравственности единого человечества, то мир может стать другим. Может быть.

Но пока я, старый еврей, сижу в своей комнате и плету черные кру­жева своих размышлений, а кровавый поток злодеяний плещет за моим окном и просачивается под дверь. И в отчаянии я заламываю руки и спрашиваю своего Бога, что я должен в этот час делать.

И мой Бог, одинокий, незлобивый и беспомощный, как я, скрипит мне в ответ астмическим голосом моего изношенного сердца:

— Опусти руки и оставь свои библейские вопли. Разве ты лучше дру­гих? Или праведник? Ты можешь сделать только то, что делают другие. Окунуться в этот потоп. Сними обувь, засучи штаны и ступай туда, где тебя не оттолкнут.

—А где меня не оттолкнут, — спрашиваю я. — Кому я нужен со своим грузом сомнений, вины и гонимости?

И мое сердце отвечает:

—Ты — старый еврей. Тебя не оттолкнут только в одной стране. Она не лучше и не хуже других, но там тебя будут считать своим. И может быть тебе удастся укрыть на своей груди хоть одного ребенка, протянуть руку помощи хоть одной женщине, ободрить хоть одного старика, при­бавить силы хоть одному юноше. А один — ведь это так много!

Я не знаю, позволят ли мне моя старость и другие обстоятельства последовать велению моего сердца, но уже сейчас я с вами, мои братья и сестры, мои дети и внуки, тысячелетиями гонимые неизвестно за что и почему. Ваши надежды это мои надежды: Ваша судьба — это моя судьба.

С этим чувством мне легче жить и легче умирать.

Ленинград, январь 1976

 

Постскриптум публикаторов

Слова Давида Яковлевича, что только в одной стране не оттолкнут еврея Дара, — это не что иное, как отзвук оскорбленного достоинства, обиды в ответ на лозунг советских властей о дружбе народов при прак­тике ущемления, вражды.

Давид Дар всю душу, знания, умения отдавал своим молодым дру­зьям (большинство среди них были русские.); их всех Дар любил, по его словам, больше своих детей. Любой национализм был чужд духу этого человека.

Добавим: эссе «Потоп» читалось как симптом-предупреждение; во всю силу оно звучит сейчас, в 2004 году.

А.М., В.Л.

 

читать дальше  | к содержанию

 

 

"20 (или 30?) лет (и раз) спустя" - те же и о тех же...
или
"5 + книг Асеньки Майзель"

наверх

к содержанию