* * *
Вчера был Новый год, танцы, Извивались тел протуберанцы.
За столом сидела девочка-мышонок, Точила глаза о вилку, Стукалась о маму затылком.
А в углу сидел белокожий вождь индейцев, мотылек, Победитель европейцев, человек.
Молодое поколение ело, а водки не пило. В середине стола сидели бабушки — зубов могила.
Индеец выстрелил хлопушкой, конфетти разлетелось по столу. Дядю Олега клонило ко сну.
Я видел в видении стол-поле, И кости умерших рыб Сплывались вместе, шевеля губами, И облекались плотью, стучали ногами В русле сухой реки-глотки.
Надо выпить русской водки! Воскресение пищи происходило, Живые бараны и форели прыгали прямо в рот, Стол пустел.
И наконец осталась белая скатерть снега. Воскресение произошло. Наступил новый год.
По телевизору пел Пол Маккартни С лицом — игральной картой.
В комнате продолжался пир, Штаны просиживались до дыр.
Дядя Юра пил водку И закусывал селедкой.
А я тоже водку пил,
Сидел в обществе бабушек-могил.
В аквариуме танцевальной комнаты Кость прилепилась к кости — Андрогины танцевали танго.
Гости танцевали до упаду И ломали плитку шоколаду.
А потом был чай,
Мышонок обжег о чай свои губки,
Были с кремом трубки.
Так кончился новый год. Гости разобрали свои шубы, Оделись в звериные шкуры И ушли.
Из цикла «Луна»
2 января 1985
* * *
Продолжаю чтение Пруста, Целую его в уста.
С поездкой в Печеры ничего не получилось — Короткое замыкание дома, не пускают. Земля сегодня увлажнилась, Ветер дует, сквозняки под ногами.
Повстречал в метро девушку в белых чулках, Виски в кудряшках, Повстречал и сказал ей: «Ах», — И к телу в одиночестве прильнула рубашка.
Выпил кофе в мороженице. Посетители кафетерия — мухи «це-це». Кофе в чашечке в форме глаза. Медные деньги в кармане — зараза.
А сейчас я дома
Курю «Интер» и пью крепкий чай. Родственники — погонщики верблюдов — Отдыхают в оазисе кухни.
Вот поеду в Печоры и напишу стихи Об одетом в голубое Ангеле. Буду идти в валенках по стихии, Будет у икон тлеть сознание тайное.
Но я поеду в Печоры Не скоро, к весне, Когда снег станет черным,
Словно руки рабочего в фабричной работе-сне.
Я пока не готов
Обжечь руки саранчой букв Святых Писаний. Мало снов,
Мало прочитано поездов расписаний.
Ганнибал с белыми слонами-снежинками Идет на Ленинград. Войск-снежинок парад.
Девушка в окне напротив Сменяет наряд на наряд. Кожа осветила комнату.
Ночью погаснет свет. Будет в комнате солнечное затмение Тела. Мне исполнится двадцать лет. Я ощущу ко лбу елки и елея прикосновение.
Из цикла «Луна» Январь 1985
Луна
Сегодня проснулся ночью.
Светила белая луна.
На вещах лежала пелена.
Комната — одушевленный зверь,
Такой она мне показалась под лунным светом.
Где завтра, где теперь,
Где зимой, где летом?
Комната — хищник.
На полу лунное мерцанье,
Словно чешуя живой форели.
Водопады лунной ткани, звуки свирели.
Луна — жемчужина на дне неба,
Тоже одушевленное существо.
Через неделю Рождество.
Луна — жемчужина в венце Богоматери, ломоть дыни. Дышит, движется жемчужина,
Оловянными плавниками раздвигая грудную клетку неба,
Где канарейка — сердце-Бог,
Где падший Велиар, возлюбивший тьму,
Сбоку под луною лежит человеком.
Как ему одиноко
Наедине с одушевленным светом,
Который освещает его темные делишки.
Наверное, снег за окном, словно вены покойника,
Скрипит на морозе.
Луна щедро дарит свою плоть
Моей комнате.
Это не солнце, у которого испарина света, Которое сушится среди рыболовных сетей.
Луна поворачивается в морозном воздухе, до нее —
расстояние.
Луна встречает сказочных Зверей, Всюду встречи.
Сохраняет в себе холод костров-костелов Средневековья.
Только костры скифских степей теплы,
Не тянутся к ней. Им довольно земли, можжевельника.
Луна хранит водопады Альп,
Мельчайшие их брызги
Оседают на ресницах комнат.
В ее теле бродят соки эльфов горных пород.
И еще луна — словно латы рыцаря,
Стоящего над яслями в Вифлееме,
В пустынной земле-Палестине.
Зимние костры тянутся к луне,
Чувствуют родство не с людьми, которые их разожгли, А с луной.
Из цикла «Луна» Январь 1985
* * *
Просветляется разум под стихами Елены Шварц. День за окном, но он мне не нужен. Лучше ночь и ужин.
О, я несчастный! Вино ушло в пятки. Ноздри щекочет суп. За столом сидит труп.
Жил и я в монастыре, И Лавиния-Маргарита летала на помеле. Мы грузили уголь в столовой-норе.
Хочется открыть форточку И выйти из тела К демонам смело.
В комнатах уют,
В комнатах мягкий хлеб — плоть старух — жуют.
За эти дни горб за спиной вырос. Жаль, что одежда не навырост.
Тело — тень, а забеременело душой. Прошло вчера, прошел и запой. А я все тот же, не другой. Лежу с оттопыренной губой. Хоть песни пой, хоть вой.
Вот нацеплю ушанку, Пойду покупать сигареты, Запасаться к лету.
Вот встречу деву в мороженице. Дома запасусь ножницами. Буду лакать кофе густой С мыслью простой.
А потом вернусь домой.
Позови меня иерихонской трубой,
Чтобы тело, как стены крепости, распалось.
И я воскрес
И ушел навсегда в лес.
Навсегда бы уйти в темную ночь, Чтоб душа моя родила себе дочь.
Буду питаться морошкой, А мясо свое отдавать кошке.
Буду скользить по протоптанной ботами дорожке, Буду хранить как память твои сапожки.
Встречусь с колдуном на лесной опушке И покажу ему детские игрушки.
Из цикла «Луна» Январь 1985
Желание трагедии
Еще немного, — оборвут Простую песенку о глиняных обидах.
О. Мандельштам
Думал об обиде.
Она, как жимолость, меня питает, Но рта не раскрывает.
В храме я, словно на своей панихиде. Снег — глаза прихожан — тает, Лица их заметает.
О, разбиться бы жалостью-сердцем О икону — стеклянную дверцу.
Что-то шепчет душа о своих обидах,
И губы на иконе
Все принимают, все помнят.
Бродит бес-посторонний И толкает старушку плечом. Ну а ей нипочем.
Стою перед иконой, Сузив глаза-звук, Стою,
Не вынимая из карманов рук.
В которых лежат две пачки чая. Чифирист я отчаянный, я замечаю.
Хорошо бы разбиться паром о чайник, Хорошо бы упасть с крыши — Разбиться в брызги-плоть.
Ангел мой — Хранитель тащит меня, как морковь, К свету,
А я хочу во тьму без ответа.
За окном темнеет.
Дети пьют из девушек кровь,
И Девы со мной нету.
О, разбиться бы о ее острый локоток, Выбить глаз, чтоб он меня во тьму поволок.
Ты нашла уютный уголок. Скрестив ноги, сидишь. Голова твоя-камыш.
О, найти бы Господа-жемчужину в глазе иконы, Но ты меня повторишь И уйдешь в шуршащий шелк слов. О, разбиться б без слов!
Завтра в холодном доме меня заставят принять нейролептик, И я стану эклектик.
Завтра погашу ум, Открою форточку И выброшусь в окно, Чтобы кости мои распались И смешались для зренья со снегом. Завтра уйду в ночлежку-дно. Послезавтра будет Каны вино.
Из цикла «Вера, надежда, любовь»
Январь 1985
* * *
Пью чай.
Звонил Тане Вьюсовой. Голос ее вьюжный и южный, А посредине жемчужный.
Шуршит голова от выпитого пива С лемурами в ветвях деревьев. Сколько ангелов милых Подходило сегодня к двери.
Сколько раз сегодня вставал с постели. Бабочка-душа, покойница, между бровями Супилась печально, И колола в щеки-глаза.
Я нажимаю на все тормоза
И пью чай,
Отчаянно
Глядя в одну точку. Я живу в камере-одиночке.
Завтра встречусь с Татьяной Вьюсовой, И мы с ней познакомимся, Освоимся.
Но голова болит. Я совсем инвалид.
Придумаю себе гастрит
И пойду в клинику имени Чапаева,
Что на углу аллеи Поликарпова сидит
Монашенкой-домом.
Но будут там лечить бронхит.
Доктор в круглых очках Будет щупать мое тело Несмело
И приговаривать: «Время жатвы поспело».
А потом встречусь с Девой. Поцелую ее в локоток поспешно, И стану пешкой В руках королевы.
Она не отойдет от меня ни на секунду. Будет нам и легко, и трудно. Мы будем пить чай, шевеля губами изумрудно, Смотря друг на друга поминутно. А потом мы расстанемся смутно.
А Дева будет летать вдоль проспекта, Ножками звеня, Обняв на прощание разлуку, Испугавшись мотылька-огня.
Из цикла «Вера, надежда, любовь»
Январь 1985
* * *
Встал утром.
У бабушки глаза-изумруды.
Сегодня я поеду к Алексею Любегину в Лахту По трахту.
Алексей Любегин — теленок. Голова оперлась на атлантов позвонок Пить лес-сок.
А в лесу возле Лахты деревья раскинули руки В муке,
Лесниками взяты они на поруки.
Сколько в вечернем лесу жути,
Сколько снега на ветвях — столбиках ртути.
Я живу в комнате-изумруде. За окном гуляют дети и старухи, Одинокие, как скелеты в гробницах. Птицей
Опускается день на ресницы.
День серый
Зовет меня в библиотеку Читать Пруста
И ловить девушку — в читальном зале комету.
Она мне скажет: «Вы уста, Вокруг вас аурой немота».
В субботу я пойду к подножию Креста С томиком Пруста и с Татьяной Вьюсовой.
А пока во лбу моем горит звезда — Работает мозг, шевеля крыльями-ушами, И лижет десны языка пламя.
Мы в проеме двери моей встанем С пальцами-сыроежками, С губами-грибами, Лесные люди.
Я увижу Любегина и вспомню крепость Орешек.
Как мы там были,
Как волны Ладоги нас любили.
Петя Тарасов так и не отдал мне мой свитер, Он — бреттер.
Сколько встреч с книгами и людьми, Сколько нитей, Тянущихся из моего дома В полдня воловью солому.
Сколько бусинок-глаз, Влекущихся к моему дому, Сколько голосовых связок Забытых,
Сколько рассказов Нераскрытых.
Мы встретимся с вами сразу В доме инвалидов.
Из цикла «Вера, надежда, любовь»
Январь 1985
* * *
Покинул Шельваха — покинул поэзию. Лежу со стихами Майкова на постели, Не при деле.
Сделать жгутик не тороплюсь, Не тружусь.
За окном весна-оса Жалит теплом. Время идет на слом.
Журналы Бориса Ивановича Иванова — Это не ново. Я их пролистал И ушел в ночи оскал.
В них я чудные стихи Гребенщикова отыскал, А Шельвах на страницах спал С Иронией — Подлой мамой, С Иеронимом карманным, С Иустином-истуканом.
Я — рыболов.
Рыбка на крючке — слова,
Или они — что от тела осталась — зола.
Слово мое — игла.
Я вхожу в храм,
Где сидит на троне павлин и много
Хануманов-обезьян.
Слово мое
На мельницу воду льет. Я иду вперед
И ударяю штыком Зло в живот.
Интересно, в этом храме еще кто-нибудь живет?
Я собираюсь в полет, Но перед этим надо ступить на лед, Под которым форель Кузмина, Над которым весна.
Я — сосна.
В кроне у меня дятел-Шельвах живет И целует в затылок сосну и народ.
Я роман — «Идиот». Спит Рогожин-крот. Он князя Мышкина зовет. И целует белый грех в рот Тот,
Кто мне не соврет.
Я — скот.
А Борис Иванович — пилот. Я полечу в его самолете «Часы» издаваться, В славе купаться.
Так я достигну Эдема. Где моих жгутиков схема, Где схима И веры оплот — Народ-крот?
Я смотрю на улицу усталыми устрицами-глазами. С 1 мая все еще развевается красное знамя, И пьет народ,
И в магазин за водкой идет.
Скоро встречусь с Асей Львовной, И она мне выстрелит в живот,
Чтобы я родил стихотворение — китайского дракона Со стоном. Стонет форель-лед.
Девических губ мед. На Черной речке стоит форт — Дом Елены Шварц На века.
Выпить бы бокал И опуститься под лед, И встретить с Сатурном Новый год, Облокотиться на урну. В ней прах поэта Муравьева. Воскресение поэтов скоро, Ведь сам Христос Из весенней земли рос До звезд.
Из цикла «Державин и мой день рождения»
7 мая 1985
Великопостное чтение
Великопостное чтение
Под синим куполом храма, под небом
В Парголове
На холме.
Действие происходит во сне.
Иуда вновь идет среди кладбищенских крестов.
Из ограды зубов священника вырывается пламя ста слов.
В храме людно. Вздох старух изумрудный. Шепчутся, крестятся Перед иконами люди.
Великопостное чтение в разгаре. Священник в ударе. Петр раба ударил.
А дальше Христа ведут На синедриона суд. Земля шепчет: «Он еще тут, На земле».
Дело происходит в октябре.
А дальше Петр во дворе Отрекается от Христа, И шепчут его уста: «Он на меня посмотрел, Когда уводили его на расстрел».
Народ в храме шепчет: «Варрава. Богу нашему слава».
Входит великопостное чтение в сердца, И замыкаются на замки перед иконами уста.
Священник протягивает ладони К больной, человеческой природе И возглашает: «Пилат на троне. Сейчас мы Христа хороним».
Бог Подземный, Хароне, Перевез и нас в места, Где раскрываются для славословия уста. Где светят глаза на иконе.
Церковь тонет в звоне, Плывет по морям новостроек. В церковь не войдет стоик.
Здесь, в Парголове, меня преследует бес-алкоголик.
В притворе храма Темно и лампадно.
Шепчут уста старых дев-старух: «Посторониться? Ладно».
Христос на кресте.
Как это для неверующих отрадно.
Из цикла «Март 1985»
22 марта 1985
Истома. Атолл
Снег-человек Колется лепестками.
В каждой снежинке открылись кошек зрачки. Слышишь шаги пешеходов — сердца толчки?
На мороз убежать
От струящейся меж нас ледяной реки. Не дозвониться до тебя. Не разбиться мне.
Не коснуться птицей-ягненком руки.
Режут коньками лед дети, И осыпается хризантемою вечною ветер. С улицы видны этажи-старухи,
Пивные киоски, где по стеклу летом ползали мухи.
Дева ушла из дому И превратилась в солому. Но она вернется, Зазвонит телефон,
И ее голос в печень мою прольется.
Голова ее
Лежит между страниц моей книги Засохшим нарциссом. Вниз по реке на байдарках Плывут люди-слова.
В горле моем застряло А. Голова моя склонилась ирисом. За окном суша и твердь, Зимняя смерть.
Комната-Левиафан меня заглотила. Я пью твоих рук чернила. Только бы на тебя посмотреть, На морской коралл лица, На бумажно-китайскую кожу-шторы.
Жизнь моя — атолл. Парусник белеет в океане, Словно единственный зуб Во рту старухи. Осязаю ступни в тумане, Осязаю колени-руки В разлуке.
Под водой в океане Мерцают изумруды-раны И плавают в чашах с вином Голые девы-мухи.
И шумят волны-слухи О атолл мой, о кораллы-пальцы.
Встречусь с Девой, И мы будем скитальцы В лунно-мутной игре Улиц, иголок-людей, Брошек-собак, площадей.
Дева прольется в мои пальцы, Чтобы я написал стихотворение И вернул ей и себе цветок-зрение.
Скоро весна, скоро и воскресение. Ты прорастешь растением, Почкой, корнем в мою плоть, Чтоб уколоть Нетление.
Тени и я. Тени-люди, растения.
Волны бьют об атолл.
Мозг разбился о письменный стол.
В море парусник-вол, Хвост дельфина — цветок.
Никого.
Только солнце парит Белой, чистой кастрюлей.
Губы твои растворились в июле. Губы. Солнце. И сок. И иероглиф-Восток.
Из цикла «Вера, надежда, любовь»
Январь 1985
* * *
Весь день был в разъездах. Был на 25 партсъездах.
Встречал Деву, Вонзал нож в нее смело.
Но рука моя обомлела, А ухо пело О встрече,
Которая в шумной комнате, как новгородское вече.
Я целую твою творческую печень, Слышу смех-снег сквозь алые зубки.
Все цвета у Девы перепутались, И сама она хрустальна,
Держит в руках ребенка — музыкальный инструмент. Купите на эту девушку абонемент.
Я пил «Ркацители»,
А рядом гости заздравие пели,
И Деву толкали.
Дева в оправе волос — в опале.
А потом мы на улице спали. Я еле шевелил ногами. И машины по дорогам бежали, Догоняя Расстояние.
Было холодно, и дул в иерихонскую трубу Ветер. Ангел снега говорил: «Сыпать конфетти
я больше не могу,
Лучше уйду И полежу в гробу».
Мы помахали ангелу снега крылами.
Меж нас длилась твоя красная улыбка — расставанье.
На Колыме сейчас холодно. Не греет буржуйка. И в столовой арестанту говорят: «Хлеб жуй-ка».
Сидит он одинокий, горем убитый. На пивной кружке мухи-москиты. Рядом начальник конвоя ходит деловито И ворочает языком небрито. В загоне — олени, в шахте — уголь И колымачек обмороженные губы.
Я не бывал на Колыме,
Зато я утопил модитен-депо в вине,
И вижу все теперь как бы во сне.
Вот Дева, узел ее платья грубый,
И две ступни на улице, на дне телесном.
Вдвоем мне тесно.
И поцелуи-изумруды
Остались на краю бокала.
Как жаль, что я сегодня выпил мало.
Из цикла «Шарики-снегопад» Январь 1985
Холод
На Комендантском аэродроме лопнула труба.
Холод залил иконы-квартиры.
Стужа-зола.
Пью крепкий чай, чтобы согреться. Чтобы ангел стукнул меня в сердце. Весь я в шубе зеркал.
Ночи оскал.
Ледяное окно мое не впускает огней. Душа, чаю налей.
По квартирам бегают активисты, жители болот и полей.
Труба лопнула, сердца греют.
Все магазины закрыты в стране Гипербореев.
Словно осколок осажденного Ленинграда в каждом сердце. На улице совещаются люди — Что будет?
Тяжелые бомбардировщики — домохозяйки у телефонов Бомбардируют райком партии — Когда включат тепло. А там утверждают, что уже включили, И поступают наоборот как назло.
Что живу на Комендантском аэродроме, мне, конечно,
повезло.
Здесь Романов хозяйничал, пока не перевели его в Москву, А сегодня жители кричат ему: «Ау! В лед совсем превратило тепловую трубу».
Да, хорошо, конечно, лежать в своей комнате-гробу.
Все вымерло, затаилось,
Перекрестилось.
На Комендантском аэродроме еще не одичали люди, На работу ходят и с работы. А дома ждет холод-забота.
Творец создал землю, но оставил ее без отопления
До воскресения
Мертвых.
Никто в комнатах не занимается спортом.
Люди звонят в райком и молятся черту. Пиво в пивных ларьках не подогревается. Люди с холода валятся.
Или в квартирах бьют в ладоши — маются.
Отцы семейств бьют посуду со злости И играют в кости Своих собственных детей. Бабушка, крепкого чаю мне поскорее налей
И будет в душе апрель. Молчит улица-свирель. Только изредка визжат бесы-тормоза. Меня бодает холод-коза.
Из цикла «Шарики-снегопад»
Январь 1985
Прогулка по Ленинграду
Сегодня опять напился.
Снег под ногами скрипел и искрился.
Я шел, опустив ресницы.
Орлиным зрачком я много лет Пью солнечный свет. Повернулся на Юг флюгер-скелет Под северным ветром Бореем. Только пивом свое тело и греем.
Потом под одеялом трезвеем Нарциссом-самоубийцей,
И бьется жилка у виска — в клетке черепа птица.
На Восток Ленинград плывет. Полярным сиянием сияет купол Исаакия. Золота накипь.
Здесь шпиль Адмиралтейства надрезает Венозное, старческое небо. И кораблик плывет в направлении Гангута.
Со шпиля Петропавловской падает ангел-минута, И лепечут его крылья смутно О радостях рая Аллаха.
И Дворцовая площадь — плаха, На которой виселица-колонна, С которой смотрит ангел воскрешенный.
Смотрит чугунными глазами ада, И в руке у него осколок разрывного снаряда.
Гулко мечется на верху колонны сердце. Хочет ангел спуститься, но нет лестницы.
А у Гостиного Двора поставлена елка. Невский, где затерялись люди-иголки, Где пульсируют люди без толку. Греет сердце города кафетерий «Сайгон».
Кровь-пехотинец прихлынула к ступеням кинотеатра На бульваре ленинградского Монмартра.
Смольный собор — лилия-зданье,
Где длится реставрация — ангелов благородных истязанье.
Высится в облачке вдалеке,
Стоит, словно цапля на одной ноге.
И одинокий прохожий наклонился над мирозданьем С ключами от квартиры в руке.
Из цикла «Болото» Зима 1985
Разрушение церкви
Читаю «Историю русской церкви», Которая широко открыла двери Для монахов, Для охов и ахов.
Пастыри
Мирили монархов, съезжались на съезды И искали митрополиту невесту.
Еще не родился в разгромленной
красными-монголами Рязани Есенин. В церкви было спокойно, Пели ангелы стройно.
А теперь на месте монастыря новостройка. Шевелятся под бетонными домами покойники.
Экскаватор рушит стены церкви. Толпа монголов ворвалась в двери.
Отдирают золото от ликов икон Для собственных похорон.
«Все вы сгинете, монголы,
Вот вам мое последнее слово», —
Так говорит им священник Дудко, стоя у алтаря.
Потом его пытают галоперидолом.
Священника Дудко ждут Елисейские поля.
Но церквь разрушена. На месте ее
Красивая поляна,
На которой валяется экскаватор пьяный.
Монгольская Россия строит заводы И целится из винтовки в лебедей-ангелов.
Пираты угоняют самолеты на Запад.
Стреляют в перебежчиков пограничники-самоубийцы.
А Рейган кладет на стол игральную карту. Дама — индустриальный Китай, Валет — Европа, Король — сам Рейган, Туз — ядерная кнопка.
Новая Зеландия закрывает порты для американцев. Теперь в южные моря американцам не пробраться.
Их флоты Летучими голландцами по просторам морей Будут скитаться,
Пока не наступит всеобщее братство. И патриарх Пимен поедет в Вашингтон В конце времен.
А над Красной Москвой колокольный звон. Умер Устинов, умер Андропов, все мы умрем И в ту жизнь отойдем, Где нет времен.
Но церковь разрушена. Душно.
Иконы грызут на свалках собаки. Дело доходит до драки.
Длится магометанская зима.
Оставшиеся церкви оделись в собольи меха сугробов, И словно идут за ветками деревьев Люди, рыцари к Господнему гробу, Строят замки на горах Ливана И любят дев Корана.
Народ сейчас увлечен на льду гладиаторскими боями И породистыми конями.
Плоскокрышие кинотеатры стоят пнями. Дни тянутся вслед за днями.
А на БАМе Церквей нет.
Там так и не забрезжил новозаветный свет.
Из цикла «Разрушение церкви»
Зима 1985
Юра
Сегодня пил пиво. Напиться — это красиво.
Пиво — слюна динозавра, Когда он гонится за человеком,
Шурша по камням бумажным, китайским скелетом.
У ларька познакомился с Юрой — Он мне пиво никогда не подогревает. Алкаши напьются у него и отвалят.
Юра с усами, В вязаной шапочке. На ногах тапочки.
«Юра, подогрей маленько», — голосят люди. Сейчас им подогрев будет.
У пивных ларьков создаются тайные общества Как после войны 12 года.
Надо всем верховодит американская Свобода.
Масоны разбирают пол-литровые кружки, Ступая друг за дружкой.
Юра здесь главный. Он не пьет в парадной.
Слово «Юра», словно шум ветра в листве, У всех на устах. Холод в черепах.
«Ну и холод», — говорят завсегдатаи пивных ларьков, Сдувая пену у кружек с боков.
И расходятся поодиночке к задней стенке пивного ларька. Течет в глотки пива река.
Юра только успевает повторять: «Подогреть? Повторять будете?» И изредка: «Вы меня любите?»
«Мы все любим Юру.
Пить пиво — наша ежедневная лечебная процедура», — Хором кричат алкаши И забирают со стойки Кружку, сдачу и шиши.
Тайное общество под русским морозом — Картинка для путешественника — Естественника.
Из цикла «Разрушение церкви»
Зима 1985
Бабушка и дядя Олег
Хорошо бы сегодня напиться, Но бабушка чует вино. Навострила ушки На макушке:
«Зачем собрался идти прогуляться?» Лишь дядя Олег со мной заодно.
Он мне щедрой рукой протягивает бутылку, А после бабушка чешет в затылке: «Откуда пахнет спиртным?»
Дядя Олег, когда напьется, Всегда приходит к нам на квартиру И приносит мне в подарок пол-литра Спирта.
Бабушка ищет у дяди Олега в сумке, А бутылка-то у него в кармане брюк. Бабушка открывает сундук.
Дядя Олег включает музыку и танцует, Словно паук,
А потом пьет и меня целует. А затем мы вместе поем «Аллилуйя».
Дядя Олег, давайте кутить напропалую, Ведь нас завтра убьют Пулей В живот,
И застыло откроется рот Без дыханья,
И будет тело лежать без названья На диване.
А наутро, очухавшись от алкоголя, Дядя Олег звонит мне по телефону И говорит с хрипотцой и стоном: «Как твое здоровье?»
Мы — незаконнорожденные друзья. Бабушка — наша семья. Все-то она высматривает, Все-то она вынюхивает, По моим следам ходит. Сердце екает у меня в груди. Ну, бабушка, погоди! Вот напьюсь и будет тебе на пироги. А бабушка шепчет про меня и дядю Олега:
«Изверги».
Из цикла «Разрушение церкви»
Зима 1985
* * *
Утро.
Пугаю бабушку.
Подкрадываюсь к ней и щекочу, Словно я кикимора. Бабушка дрожит свечкой на снегу. Вот умора. Завтрак скоро.
На него всем подадут по кирпичу.
Сегодня пойду в церковь. Икона будет смотреть И меня греть.
Прихожане будут потеть И толкаться,
А потом стеклом иконы умываться.
На клиросе будут петь:
«Приди ко мне, долгожданная Смерть».
Но Смерть не приходит так рано в храм, Она просыпается в полдень, Вот грядет Смерть по лугам В исподнем.
Наверное, она — старушка, Пережившая блокаду, Грызет людей, словно сушки, И младенцам рада,
Нянчит их в колыбели, Окунает в купели.
Вспоминаю свою няню с жутко-голубыми глазами, Как она за мною гналась по заброшенному зданью во сне, Или помню — во сне я падаю с моста И лечу над Камой-рекой.
Все сны поглотила Лета. Переправляюсь на другой берег в лодке, Очертаниями схожей с скелетом.
Там Аронзон с пулей в голове разговаривает сам с собой, Там Мандельштамы — тот и другой. Аид перенаселен. Мертвецы переселяются в Китай
И воскресают в телах грядущих китайских нонконформистов.
Янцзы нечиста.
Лодка на ней — веер или бабочка. Страна Китай сделана из бумаги,
Словно бабочка-капустница пришпилена в географическом
атласе.
Играет лютня в воздухе из шелка и атласа. Там люди не умирают, И на танках чиновники разъезжают. А рядом лежит Япония сушеной воблой, И шатаются от землетрясения ее небоскребы.
А у нас на востоке тайга.
Одинокий якут запряг рога оленьи в сани,
Катит.
Рядом бежит лайковая перчатка. Немного мороженой рыбы И кукурузы початки В санях.
Дух этих мест — страх. Там, в северных морях,
Корабли шевелятся в постели из льдин-перин,
И ловит тюленей белый медведь-херувим,
Густою шерстью томим.
Там хорошо и не холодно,
Только скрипит окно от ветра и голода..
А в Ленинграде портвейны, коньяки, мускаты,
Тут ходят в крылатках И у каждого свои палаты, А на болотах убивают брат брата солдаты — Стреляют на стрельбищах.
А в Ленинграде живут от зарплаты до зарплаты, И катят бочку дней ребята.
Из цикла «Разрушение церкви»
Зима 1985
Каахка
Проснулся рано.
Пью крепкий чай из кружки-барана. А в Каахке сейчас тюльпаны. Английский гарнизон в поселке Одет с иголки. Вешает красных туркменов И заботится о спортсменах. В Каахке расцветают тюльпаны И ходят девы босые, Расцветают под чадрой глаза голубые. Далеко отсюда Россия. Змеи ползают по дорогам, Ходят танки пешком.
На границе с Ираном дева стоит с молоком. Колючая проволока оплела предгорья, И ветер-перебежчик запутался в колючей проволоке, Умер В июле.
Там, на плоском блюдце равнины, Находилось становище археологов,
И я спорил с руководителем об императорах Палеологах. Снежные горы видны из палатки. В Иране жизнь сладка, Как щербет.
Играем в нарды мы в Иране много лет. Вот археолог выкопал скелет, На нем звон монист-монет.
Вот змея проползла В склеп.
Земля в Туркестане весной, словно молодая женщина, Не знает истории.
Даже стены парфянской крепости зацвели тюльпанами.
Повсюду арыки, бараны.
Летом степь вмиг постареет —
Муж ушел с неверными на войну
И бросил ее одну.
Земля не помнит,
Сколько в Туркестане было бойней. Я брожу по степи. Наталкиваюсь на черепах, Варанов, гекконов.
Из-под земли доносятся ключей подземных стоны.
Варвары ходят в чалмах по улицам Каахки,
Небритые, нечесанные.
Ночью в степи слышны шаги
Неведомых богов,
Они ищут ночлег и кров.
Девы мусульманские пьют теплую кровь
Из животных
И водят по улицам слепых и голодных Дервишей,
И кормят из рук мышей.
А археологи поселились на краю земли,
Где тюльпаны целуют воздух лепестками,
Где нестрашно расставанье
У пересохшей реки.
Вечерами из могилы встает Грибоедов
И просит нас винца иранского отведать,
И уходит в степь до света.
На земле спят разрушенные города
И бродят без пастырей стада.
Куда вы идете, куда?
Туда, где индийский алмаз, Ганг-вода.
На границе тишина.
Застава из палатки не видна.
Там солдаты из Ленинграда и Тбилиси Пьют кумыс.
Девы в домах играют на цитре. Над степью повисла роженица-луна, И такая стоит тишина Над землей-девственницей, Что кричишь звездам со сна,, Вспоминая гудки теплоходов Оки.
Из цикла «Разрушение церкви»
Зима 1985
* * *
Лежу в комнате,
Где апельсины, крепкий чай разбросаны по столикам.
Комната моя — больничная палата. Бабушка подносит мне плитку мармелада.
Все ухаживают за мной, А мне нужен запой.
Отец раньше отпрашивается с работы,
Галина Вацлавовна камланием прогоняет мне рвоту,
Бабушка рисует в альбоме моем бегемота.
Родственников у меня трое, Нужен четвертый для запоя. Дядя Олег придет с «Мускатом» Брат братом.
Мы будем пить из горла, И кричать потолку «Ура!» А бабушка на кухне — детвора.
Но бабушка почуяла выпивку, Выгоняет дядю Олега из дома. Дядя Олег прячет бутылку. Меня охватывает послепьяная истома.
«Ишь, захмелел совсем. Откуда бы это. Вроде бы бутылки с ним не было», — Говорит бабушка,
И начинает рассказывать мне сказку
При старика и старуху,
Про золотую рыбку и деда в брюхе.
Бабушка гладит мне брюки, И дуется на дядю Олега,
Что ушел нетвердой походкой по первому снегу.
Приходят родственники к ночлегу, И говорят, чтобы я работал, Чтобы не занимался рвотой.
Приходится туго дяде Олегу,
Что ушел от меня по первому снегу.
Дядя Олег выбрасывает бутылку в сугроб И входит в свою комнату — Ноев ковчег, Где ждет его семья и еда,
Где ребенок-мышонок разговаривает с ним по-японски.
«Я плохой мужик», — думает дядя Олег. А потом прибавляет: «Нет, мужик я хороший, А человек — плохой. Напоил меня кто-то Другой».
А я тем временем меряю температуру. Бабушка суетится рядом. Только б вином от меня не дуло. А то отключит в комнате электричество И отопление До воскресения.
Из цикла «Разрушение церкви»
Зима 1985
* * *
Читаю Августина
Как он призывал имя Твое, Господи, И ловил за крылья серафима.
Пришел дядя Олег, Принес мне в подарок пакет К 23 числу, А я в затылке чешу.
Я открываю пакет, а там сигареты «Рамита».
Стол накрыт.
Обед.
Меня кормят кашкой — Машкой.
Бабушка-сказка подносит ко мне лицо-простоквашу.
А после обеда я забираюсь в постель
Читать Августина —
Кретина.
Августин в саду. Слышит голос: «Возьми и читай». Перед ним Писаний необъятный край.
Можно толковать их и так и этак, И идти по Божьему следу.
Выкурю «Рамиту» дяди Олега. Приятно в горле першит. У меня на «Рамиту» аппетит.
Слушаю Роллинг Стоунз «Восьмиугольник». Кого-нибудь посещу и во вторник.
А сегодня поеду к Татьяне Вьюсовой Вместе с Девой-жемчужиной.
Она, наверное, живет в граде Апокалипсиса, И на калитке написано «Осторожно, злой дракон». Ездит в церковь на драконе верхом, Пьет чай потом.
Град Апокалипсиса расположен в небе, Ворота охраняют медведи. Но мы, купцы, в него вьедем,
Разложим бухарские ткани На площади, как на диване.
Дева выйдет для примерки материи Вместе с матерью.
Но я лежу дома, и со мной Августин, И я скукой томим.
Летом поеду в Крым. Буду ходить по обрыву.
Буду ловить бабочек-девушек на склоне Кара-Дага. По ночам будет выть соседская собака.
А потом я вернусь в Ленинград Доедать крымский виноград.
Снова встречусь с невестой-церковью. Буду входить в ее двери. На рассвете.
У алтаря столпятся дети.
Августин-священник будет гладить их по голове Неловко,
А потом будет причастие-морковка.
В церкви и черемисы, и мордва, И литва
Нижут на губы божественные слова —
Бусы.
Вкусно.
У церкви стоит сосна. Рядом лежит пила. Скоро церковь спилят, Будет год изобилья,
Год-Август.
У прихожан будет колоть игла во плоти, Они будут сидеть взаперти И отчаиваться в отдыхе на работе.
Сегодня поеду к Татьяне Вьюсовой, Войду в квартиру-изумруд. Там меня ждут.
Там песни поют И носом скатерть клюют, И кричат за выпивкой «Гитлер, капут». А Татьяна Вьюсова держит в руках кнут.
Вот дядя Олег ушел И унес книгу под мышкой. Сегодня он трезвый, Словно невеста.
На столе моем лежит авторучка-мышка И раскрытая Августина книжка.
Из цикла «Разрушение церкви»
Зима 1985
Выборы
Сегодня голосовал.
Кричал отцу и бабушке: «Аврал».
У избирательной урны стоят пионеры, Отдают избирателям честь. С чем их можно съесть?
В холле толпится толпа народу И не хватает кислороду.
Бабушка-промокашка Опускает бюллетень чинно, важно, А потом перемахивает через сугроб. Ох, большевики загонят в гроб.
У избирательной урны красные плакаты, И все готово для маскарада.
Входят местные жители, Выходят космоса победители.
В избирательном зале собрались коммунизма строители, И топчутся на месте невест похитители.
У избирательных урн милые пионеры стоят, Отсекает взгляд-топор от подходящих все лишнее.
Сегодня народный праздник, В Москве будет салют. Мужчины на пол плюют, И американскую резинку жуют.
Я проголосовал за Ивана Ивановича Иванова, Его выдвинул народ. Иванов, шагни вперед.
Ты будешь защищать мои права, И будет рукоплескать тебе Москва. Ты рожден на великие дела. Хвала тебе, хвала.
А дома меня ждут дела.
Беллы Ахмадулиной сборничек томный-тайна. Я достал этот сборник случайно.
Я буду Беллу Ахмадулину читать, Лягу в кровать,
И буду от наслаждения вздыхать.
А выборы продолжаются в школе, Где Инночка учится, где ветер и поле. Я был там сегодня поневоле После вчерашнего алкоголя.
Из цикла «Вечер у Тани Вьюсовой»
4 марта 1985
Париж и Ленинград
Не выхожу из дома. Кафетерий закрыт на ремонт.
Целыми днями пью чай, И читаю «Ночь нежна». Где моя княжна?
А русские княгини в Париже Танцуют с франтами на отеля крыше.
Париж над Сеной изогнулся. Мостом — прыгающей пантерой.
Лондон в тумане,
Где Тауэр — королевский горбун.
Там, на Западе, русские князья Выпускают свои журналы И печатают в них плохие стихи, И по богословию много святой чепухи.
А в Ленинграде перроны вокзалов. Плоские крыши кинотеатров. В Ленинграде жить сладко. Ленинград для меня город-загадка.
Там пишут стихи украдкой В подвалах, И ломают себя йоги Для времен старых.
Там толпятся дервиши у пивных баров, И домохозяйки ждут избавления
от хозяйственного кошмара.
Там слышны времени удары. Там стоят ангелы в нишах, На крышах
И содержат в своих телах солнце вечности.
А по вечерам у парадных собирается столько плесени. И я шепчу: «Здравствуй, город старый, От Комендантского аэродрома ты недалеко, Я тебе, кошке, несу молоко».
Спит пьяница-город под неоновыми огнями С тремя рублями.
И всадник Петр смотрит смарагдовыми глазами
На Университет,
Где он провел детство.
Памятник Петру — наше наследство С новостроек пнями.
Сколько на улицах пьяни, Сколько поэтов-домушников.
Город шевелит мышиными ушками Перед веками.
А с Запада Париж
Спрашивает Ленинград: «Ты горишь?» И спрыгивают кошки с крыш.
Скоро весна.
Нева повернется лицом к Ладоге, Расплачется льдинами, Человечьими спинами, И скажет река-мать: «Я потеряла сына».
Растают снега на Комендантском аэродроме,
И будет город спать котенком на ладони.
Его шерстку тронем,
А потом в погоню
За весной-сосной.
Все люди уйдут на водопой
Бизоньей тропой.
Город шепчет: «Стой! Не выходи из дома».
Первенцы египетские кричат в трамваях. Слепой народ по улицам валит.
Горит ядерный взрыв — купол Исаакия. Солнце плачет о золоте. И говорят Божьи храмы: «В 19 столетии мы были молоды».
Из цикла «Вечер у Тани Вьюсовой»
4 марта 1985
* * *
Сделал «трупик» и успокоился, С работой я освоился.
Выйти бы за околицу И поднять с земли Деву-розу, Оброненную франтом.
А в ливанских небесах «Фантом» Чешет небо крылом. Израильтяне идут напролом Против войск ООН.
«Бейрут — больное сердце планеты», —
Говорил Брежнев
Нежно.
Сейчас Брежнева на свете нету. В шкафу у матери пылится его одежда.
Умер богатырь русский, Что ввел войска в Афганистан. По радио сплошной обман.
Усядусь лучше на диван. Тело мое умирает от ран, Нанесенных зимним солнцем.
За дверью спит бабушка, притворившись японцем.
Завтра встречусь с Девой, чтобы уколоться, Поведу ее в церковь-магазин. Прихожане собрались у витрин.
А с картин Смотрят святые.
Шевелятся их глаза мышиными ушками.
Прихожане валятся на пол в церкви И закрывают глаза-двери, Ведущие в пустую комнату черепа.
В церкви подметено. В потире вино. Священник идет на дно — В алтарь
И выносит оттуда драгоценный дар.
Подносит к лицу моему крест. Сейчас он меня съест.
А потом мажет елеем лоб,
Чтоб поскорее от него отошла блудливая душа.
В церкви иконы поют вместе с хором О воскресении помидоров.
Я только спрашиваю: «Когда Тот час,
Когда тело станет, словно алмаз?» Священник мне отвечает: «Сейчас. Отойди от меня и воскреснешь Перед иконой Богоматери. Молись Ей, Пречистой скатерти».
Священник меня благословляет и отходит к другому. Меня выгоняют из Божьего дома.
Я прильну к Богоматери И разолью вино губ по скатерти Ее лица. Пустота.
А потом я вернусь домой Церковь будет белеть за моей спиной Прощающимся со мною ангелом, Благословляющим на одиночество И на работу над «трупиками» — Жгутиками.
Из цикла «Вечер у Тани Вьюсовой»
4 марта 1985
Иаков
Ночью думаю о Деве, Прикасаюсь глазами к ступням. И душа моя на рассвете-расстреле Входит в храм.
В мечтах, в которых мглисто-туманно, дымчато-бело, В мечтах о Деве-яшме Переживаю я весь день вчерашний И пью вино.
Где ты, отзовись!
Я скольжу по лестнице Иакова вниз. В воздухе пахнет ирис. Рука цепляется за карниз.
Я в ночи борюсь с одиноким богом-отроком, Он мне шепчет на ухо: «Отгадай мое имя». Мы в постели питаемся соком, Глазами в ступнях голубыми.
А на утро он дал мне кличку «Израиль» И в тумане растаял. Я камень поставил. Боже Высший, Ты славен! Ты, словно сон среди яви.
Отошел от меня Тот, боровшийся ночью. Мое тело помято. Одежды клочья. И бессмысленно бьется сердце-точка. За горизонт тянутся растения-очи.
Рассвело.
Лишь горит ханаанейской равнины стекло.
Я возношу молитву Богу! Я ухватил его за край одежды-недотрогу.
Но он бежал, скинувшим одежды Иосифом,
Не дождался моей весны,
Не срубил в парке королевской сосны.
Он ушел, а я камень поставил на поле битвы И возношу молитвы: Боже Скрытный,
Куда мне идти по пустыне твоей аппетитной, Где львы и ехидны?
После боя осталась изрытой земля-постель. Ночью я попал в цель. Он назвал свое имя, Очи отрока-бога стали губами моими.
Я Израиль отныне. Это обо мне поет свирель. Льна голубыми веками Пойду в Вифлеем.
Там Ирода мужской гарем. Там падают младенцы под мечом. Кипящей крови почерпнем И окунемся в ясли-водоем.
Там я снова увижу Тебя. Спи, Дитя.
Богоматерь, люльку толкни И младенца к сердцу прижми.
Из цикла «Март 1985 года» 22 марта 1985
Сон
Мне снилось, будто я летаю на облаке, И море под каждой ступней.
Я объясняю девушке-летчице сокровенный смысл дельфинов-волн.
Видел ли лебедя в море, уже не помню.
Белое что-то... Белый лотос, может.
Долго летал.
А потом я проснулся.
Чай меня ждал.
А я сон вспоминал.
Вспомнил, как встретил Любегина на какой-то лестнице общежития, Вспомнил, как друг про фолклендский кризис писал. Все вспомнил,
И в конце сна полет на облаке. Я про полет в полусне стихи сочинял, И с этим проснулся, Вернулся.
Ресницы накалены проволочками электрической лампочки.
Я поцеловал папиросную бумагу — закурил сигарету «Шипка».
В сердце качается зыбка.
Еще бы с удовольствием полетал,
Но глаза уже расцвели.
Три часа до зари.
А в полусне стихи сочинял про полет: «Наркоман в облаках плывет». Сейчас ночь. На земле никто не живет. Только стукаются в постелях форели об лед. Люди спят,
Свершают дыханья обряд. А я сну рад.
Умер Черненко, говорят. Весь день лилась траурная музыка. У гроба с венками стоят солдаты. Венки ждут зарплаты.
Маргарет Тэтчер не приехала на похороны Черненко
в Москву.
Ау.
Сидит себе в Лондоне И ест устрицы.
А мы здесь в снегах с покойником кантуемся.
Покойник-вождь оставил после себя ПТУ.
Корабль государства не идет ко дну.
Черненко предстал перед Богом,
И Бог его спросил:
«Что ты сделал с ребятишками,
С их книжками?»
Уведи его от меня, ангел Гавриил,
Уведи от меня, чтоб не ныл,
В тьму вечную.
В разлуку сердечную.
Из цикла «Март 1985 года» 22 марта 1985
Бунин
Читаю Бунина — словно голос с того света. Дворяне на партсобрании-балу едят конфеты.
Чужая эпоха До последнего вздоха.
Чужое мировосприятие
С ностальгией по уходящему, православному миру. Руки, Бунин, твои голубые.
Все примечает.
Ворох расшитого золотом старья — Русская земля.
По земле ползает тля — Человек,
И колотится сердце.
Вот и промелькнуло детство.
Пушкин и жуковский просят переночевать и обогреться.
Бунин, православный человек, Прожил долгий век.
Белыми чернилами разрисовал свою кожу,
Затем записался в Добровольческую армию, Затем уехал во Францию,
Чтобы ронять тяжелые слова ностальгии И прослезиться на литургии Об усопшем императоре.
А в России остались ораторы. Из болот повылезало столько гнили.
А Бунин все стонал от раны амурной. «Ах, прошлое, купчишки и студенты». Уехали из России философы-диссиденты.
Стало пусто в Кремле.
Царь-пушка выстрелила над Невой на заре.
Кончился НЭП.
Хлеб уже не молотит цеп.
А он все рисовал морозный узор на окне В сочельник детский.
Рука разжалась. Перо упало.
И побежал пастернаковский экспресс по шпалам.
Остались книги и амурные дела. Книги сошьет время-игла.
Из цикла «Март 1985 года»
22 марта 1985
Инночка
Сегодня Инночка в гостях.
Ходит по комнате в красной кофточке.
Огромные зрачки девочки
Прикрыты ресницами,
Вязальными спицами.
Носик курносый у отроковицы. Ходит с мячом каштановых волос, С лаптой тела.
Как ты войти в мой дом посмела.
Листает Гарднера ее тело.
И зрачки бегут взапуски вдоль страниц.
Девочка опустила страницы-ресницы,
Странница.
Она мне нравится.
Мягкое тело ее — подушка из рук моих валится. Горит лицо свечкой. Звенят зубы уздечкой.
Ну-ка, надену на твой пальчик колечко. Ты покраснела пионом — На горизонте появился мальчик. Спустилась золотая цепь с небосклона.
Мы встречались во время оно Возле кустов рододендрона, Твой голос — подобие стона. Твой волос рисует на память икону.
Я дотронулся до твоего плеча. Оно мягкое, словно шерстка котенка. Я дотронулся до руки-ягненка, Она горяча.
Ты меня обожгла
Словами и ирисовыми губами.
На тебе кофточка — красное знамя.
Цвет сулит расставанье.
Ты надела ошейник на Гарднера. Ты пришла ко мне сквозь парадную. Ты еще не была на военном параде. Оставайся со мной, Бога ради, Я нарисую тебя в тетради. Твой овал лица твоей мамой украден. Шевелятся губы-награда. Ты чему-то своему рада..
Ты вернулась с чаепития — военного парада..
Твой голос у меня украден Твоим отцом. Я остался с носом.
Перед иконой-девочкой вздохнем И окунем пять пальцев в водоем. Потом, что записал я, зачеркнем, И снова Инка входит в дом.
Инка, Инка,
Где твоя жевательная резинка? Ты — девочка-херувимка Снизошла ко мне с фотоснимка,
Который сделала сама. Твое лицо — зима. А волосы твои — дома.
Отброшен тобою мой взгляд, словно мяч. Ты девочка-палач, Не плачь.
Желаю в зародившемся году тебе удач, Построить сотню дач И поселиться в одной из них. Над головой твоей нимб.
Вот дитя уходит И уносит прическу свою. А я, отогрев у сердца змею, Сплю.
Из цикла «Март 1985 года»
22 марта 1985
Смерть
Смерть — разговорчивые соседи, Старик и старушка У поэта на лестничной площадке.
Их дыхание — щелк выключателя. Агенты КГБ. Живут — не дышат, Но расспрашивают — все слышат.
Смерть поселилась в доме. Ходят, шушукаются две тени, Остатки прошедших поколений. А в своей комнатенке они — тюлени.
Вот выходят на лестничную площадку И смотрят на меня гадко. Я заговор шепчу украдкой.
А потом старуха-процентщица запирает укладку.
А в лифте они — Две змеи,
Едут за советом в Большой дом. И спрашивают-то все о простом.
Где живете, где учитесь, В каком переулке завтра очутитесь.
Я «очучусь» на Пудожской улице, дом № 6, И врачи меня будут с гарниром из родственников есть. А пока я еще здесь, Сижу дома и мотаю шерсть.
Но смерть поднимается на ступеньки дома, Колдуны-тюлени спешат на лежбище в свою квартиру. А на лестничной площадке весна и сыро, Ветром окно разбило.
Два супруга-монаха на лестничной площадке. Как вонзить топор в них было бы сладко, И срубить их под корень, Чтобы чепуху не мололи.
Чует смерть запах крови.
Из цикла «Март 1985 года»
22 марта 1985
Тоска
Я маюсь.
Все одно и то же день за днем.
Что бы случилось. Ничто не случается. Время пришло отчаиваться.
Я лежу. Бальмонт рядом скрипит гусиным пером. Время идет на слом.
Что за время сейчас? На кухне газ.
В церквах спит Нерукотворный Спас.
В мире все по-прежнему. Войны идут нежные.
Заботятся о мире какие-то ненужные никому люди. И папу римского будят.
Какая наступила тоска. Жизнь — гробовая доска. Слава Тебе, Господи, Что бьется еще жилка у виска. Ночи человечества звериный оскал. В стихах я давно все сказал. Только Ася Львовна жива.
В Ленинграде плодятся графоманы-молодежь, И втыкают мне в сердце официальные писатели нож, И скрежещут зубами: «Кусок не урвешь».
Процветает Коняев. Умирает Матиевский. На тот свет всегда открыта дверца.
Сколько было поэтов, и все они канули в Лету. Сколько прекрасных женщин было воспето, А теперь они кости. Я скрежещу зубами от злости.
Официальная культура давно на погосте, А неофициальная в девичьем возрасте, Но уже больна. А у меня жизнь одна.
Общаюсь с графоманами. Становлюсь пьяницей. Как вам все это нравится?
Летом меня спасает Лахтинское болото. А сейчас слякоть — динозавра рвота.
На Лахтинском болоте простор. Раздвинут душный кругозор. Там вьет камыш узор. Там по пескам идет дозор — Грибник.
А в городе осталось столько дев-повилик.
Литературная моя тоска не переходит в крик. Еще один поэт-нарцисс главой поник. Умер Матиевский. У его гроба что ли мне греться?
Март переходит в апрель. Стукнуло сердце.
Из цикла «Безвременье»
Март 1985
Ася Львовна
Была Ася Львовна. Я ее кормил стихами, Кухонными запахами.
Каждый жест Аси Львовны отточен. Надо видеть ее воочию. Ася Львовна — дочь времени, Уходящее поколение,
Что растратило себя в бегах по издательствам, В борьбе с предательством.
Но все ждет Божьего гласа, Ангела, Нерукотворного Спаса.
Разойдутся тучи над Россией, И попадает в ямы зараза. Из издательств повылезут все витии, Что глумятся сейчас над Россией.
Ася Львовна живет в водной стихии Своих слов,
И листает Молитвослов, И ставит вместо подписи крест. Она меня ест.
Скоро будет арест, И меня повезут в Большой дом, Что расположен за углом.
Ася Львовна мне будет носить передачи И гулять с зонтиком-Шуриком на даче.
Это поколение, пятидесятилетние, Осело при издательствах, При маститых писателях.
Люди, что родились в 30-х годах, ушли в потемки. Их голоса негромки.
Но нечасто приходят матерям похоронки С полей войны — Литературных битв.
Сколько затрачено материнских молитв,
Чтобы звенел над Россией голос звонкий,
Чтобы в усадьбе своей умер последний писатель-крепостник, Чтобы шуршал мыслящий тростник И шевелились в утробах потомки.
Из цикла «Русские поэты»
4 апреля 1985
* * *
Целую золотую ризу И падаю вниз головой с карниза. Движенье жизни по эскизу. Живу, дышу и получаю визу.
За днями дни идут, И низко облака плывут, А мы еще в России, тут. Мы создаем себе уют.
В алькове сидит Дева-Богоматерь, А я валяюсь на кровати. Ем демидрол и запиваю чаем. Я в этой жизни не случаен.
Я каждый день тружусь над трупиками, Изумрудиками.
Я каждый день ласкаю взором жгутики. И получаю нищие 20 рублей. Утопиться б скорей.
Дева спит, спит хорей,
Канарейка верещит, Дева ждет гостей.
Утопиться б скорей.
Бог Троичный, меня крылом согрей,
Чтобы тютчев в морозную ночь пришел ко мне в дверь, Чтобы грянули литавры и запела свирель.
На дворе весна. Отступила метель.
Трубу на Комендантском аэродроме починили.
Тепло в квартире.
Я теперь пребываю в мире.
Поеду в Печоры и прижмусь к иконе-вампиру,
Буду плакать,
Слезами-воском капать
На каменный пол,
И спускаться на коленях в Шеол,
Чтобы Бог-зверь от меня не ушел.
А потом меня положат на стол,
Будет панихида —
Обида.
Рассвета-воскресенья не видно.
Голову мою положат на блюдо, И повесится снова Иуда. Наступит воскресение, Станет чудно.
Из цикла «Русские поэты»
4 апреля 1985
|