к содержанию

 

ВЕРА, НАДЕЖДА,

ЛЮБОВЬ

 

* * *

Вчера был Новый год, танцы,

Извивались тел протуберанцы.

 

За столом сидела девочка-мышонок,

Точила глаза о вилку,

Стукалась о маму затылком.

 

А в углу сидел белокожий вождь индейцев, мотылек,

Победитель европейцев, человек.

 

Молодое поколение ело, а водки не пило.

В середине стола сидели бабушки — зубов могила.

 

Индеец выстрелил хлопушкой, конфетти разлетелось по столу.

Дядю Олега клонило ко сну.

 

Я видел в видении стол-поле,

И кости умерших рыб

Сплывались вместе, шевеля губами,

И облекались плотью, стучали ногами

В русле сухой реки-глотки.

 

Надо выпить русской водки!

Воскресение пищи происходило,

Живые бараны и форели прыгали прямо в рот,

Стол пустел.

 

И наконец осталась белая скатерть снега.

Воскресение произошло.

Наступил новый год.

 

По телевизору пел Пол Маккартни

С лицом — игральной картой.

 

В комнате продолжался пир,

Штаны просиживались до дыр.

 

Дядя Юра пил водку

И закусывал селедкой.

 

А я тоже водку пил,

Сидел в обществе бабушек-могил.

 

В аквариуме танцевальной комнаты

Кость прилепилась к кости —

Андрогины танцевали танго.

 

Гости танцевали до упаду

И ломали плитку шоколаду.

 

А потом был чай,

Мышонок обжег о чай свои губки,

Были с кремом трубки.

 

Так кончился новый год.

Гости разобрали свои шубы,

Оделись в звериные шкуры

И ушли.

 

Из цикла «Луна»

2 января 1985

 

 

 

* * *

Продолжаю чтение Пруста,

Целую его в уста.

 

С поездкой в Печеры ничего не получилось —

Короткое замыкание дома, не пускают.

Земля сегодня увлажнилась,

Ветер дует, сквозняки под ногами.

 

Повстречал в метро девушку в белых чулках,

Виски в кудряшках,

Повстречал и сказал ей: «Ах», —

И к телу в одиночестве прильнула рубашка.

 

Выпил кофе в мороженице.

Посетители кафетерия — мухи «це-це».

Кофе в чашечке в форме глаза.

Медные деньги в кармане — зараза.

 

А сейчас я дома

Курю «Интер» и пью крепкий чай.

Родственники — погонщики верблюдов —

Отдыхают в оазисе кухни.

 

Вот поеду в Печоры и напишу стихи

Об одетом в голубое Ангеле.

Буду идти в валенках по стихии,

Будет у икон тлеть сознание тайное.

 

Но я поеду в Печоры

Не скоро, к весне,

Когда снег станет черным,

Словно руки рабочего в фабричной работе-сне.

 

Я пока не готов

Обжечь руки саранчой букв Святых Писаний.

Мало снов,

Мало прочитано поездов расписаний.

 

Ганнибал с белыми слонами-снежинками

Идет на Ленинград.

Войск-снежинок парад.

 

Девушка в окне напротив

Сменяет наряд на наряд.

Кожа осветила комнату.

 

Ночью погаснет свет.

Будет в комнате солнечное затмение

Тела. Мне исполнится двадцать лет.

Я ощущу ко лбу елки и елея прикосновение.

 

Из цикла «Луна»

Январь 1985

 

 

 

 

Луна

Сегодня проснулся ночью.

Светила белая луна.

На вещах лежала пелена.

Комната — одушевленный зверь,

Такой она мне показалась под лунным светом.

Где завтра, где теперь,

Где зимой, где летом?

Комната — хищник.

На полу лунное мерцанье,

Словно чешуя живой форели.

Водопады лунной ткани, звуки свирели.

Луна — жемчужина на дне неба,

Тоже одушевленное существо.

Через неделю Рождество.

Луна — жемчужина в венце Богоматери, ломоть дыни.

Дышит, движется жемчужина,

Оловянными плавниками раздвигая грудную клетку неба,

Где канарейка — сердце-Бог,

Где падший Велиар, возлюбивший тьму,

Сбоку под луною лежит человеком.

Как ему одиноко

Наедине с одушевленным светом,

Который освещает его темные делишки.

Наверное, снег за окном, словно вены покойника,

Скрипит на морозе.

Луна щедро дарит свою плоть

Моей комнате.

Это не солнце, у которого испарина света,

Которое сушится среди рыболовных сетей.

Луна поворачивается в морозном воздухе, до нее —

                                                                                                  расстояние.

Луна встречает сказочных Зверей,

Всюду встречи.

Сохраняет в себе холод костров-костелов Средневековья.

Только костры скифских степей теплы,

Не тянутся к ней. Им довольно земли, можжевельника.

Луна хранит водопады Альп,

Мельчайшие их брызги

Оседают на ресницах комнат.

В ее теле бродят соки эльфов горных пород.

И еще луна — словно латы рыцаря,

Стоящего над яслями в Вифлееме,

В пустынной земле-Палестине.

Зимние костры тянутся к луне,

Чувствуют родство не с людьми, которые их разожгли,

А с луной.

 

Из цикла «Луна»

Январь 1985

 

 

 

* * *

Просветляется разум под стихами Елены Шварц.

День за окном, но он мне не нужен.

Лучше ночь и ужин.

 

О, я несчастный!

Вино ушло в пятки.

Ноздри щекочет суп.

За столом сидит труп.

 

Жил и я в монастыре,

И Лавиния-Маргарита летала на помеле.

Мы грузили уголь в столовой-норе.

 

Хочется открыть форточку

И выйти из тела

К демонам смело.

 

В комнатах уют,

В комнатах мягкий хлеб — плоть старух — жуют.

 

За эти дни горб за спиной вырос.

Жаль, что одежда не навырост.

 

Тело — тень, а забеременело душой.

Прошло вчера, прошел и запой.

А я все тот же, не другой.

Лежу с оттопыренной губой.

Хоть песни пой, хоть вой.

 

Вот нацеплю ушанку,

Пойду покупать сигареты,

Запасаться к лету.

 

Вот встречу деву в мороженице.

Дома запасусь ножницами.

Буду лакать кофе густой

С мыслью простой.

 

А потом вернусь домой.

Позови меня иерихонской трубой,

Чтобы тело, как стены крепости, распалось.

И я воскрес

И ушел навсегда в лес.

 

Навсегда бы уйти в темную ночь,

Чтоб душа моя родила себе дочь.

 

Буду питаться морошкой,

А мясо свое отдавать кошке.

 

Буду скользить по протоптанной ботами дорожке,

Буду хранить как память твои сапожки.

 

Встречусь с колдуном на лесной опушке

И покажу ему детские игрушки.

 

Из цикла «Луна»

Январь 1985

 

 

 

Желание трагедии

Еще немного, — оборвут

Простую песенку о глиняных обидах.

О. Мандельштам

 

Думал об обиде.

Она, как жимолость, меня питает,

Но рта не раскрывает.

 

В храме я, словно на своей панихиде.

Снег — глаза прихожан — тает,

Лица их заметает.

 

О, разбиться бы жалостью-сердцем

О икону — стеклянную дверцу.

 

Что-то шепчет душа о своих обидах,

И губы на иконе

Все принимают, все помнят.

 

Бродит бес-посторонний

И толкает старушку плечом.

Ну а ей нипочем.

 

Стою перед иконой,

Сузив глаза-звук,

Стою,

Не вынимая из карманов рук.

 

В которых лежат две пачки чая.

Чифирист я отчаянный, я замечаю.

 

Хорошо бы разбиться паром о чайник,

Хорошо бы упасть с крыши —

Разбиться в брызги-плоть.

 

Ангел мой — Хранитель тащит меня, как морковь,

К свету,

А я хочу во тьму без ответа.

 

За окном темнеет.

Дети пьют из девушек кровь,

И Девы со мной нету.

 

О, разбиться бы о ее острый локоток,

Выбить глаз, чтоб он меня во тьму поволок.

 

Ты нашла уютный уголок.

Скрестив ноги, сидишь.

Голова твоя-камыш.

 

О, найти бы Господа-жемчужину в глазе иконы,

Но ты меня повторишь

И уйдешь в шуршащий шелк слов.

О, разбиться б без слов!

 

Завтра в холодном доме меня заставят принять нейролептик,

И я стану эклектик.

 

Завтра погашу ум,

Открою форточку

И выброшусь в окно,

Чтобы кости мои распались

И смешались для зренья со снегом.

Завтра уйду в ночлежку-дно.

Послезавтра будет Каны вино.

 

Из цикла «Вера, надежда, любовь»

Январь 1985

 

 

 

 

* * *

Пью чай.

Звонил Тане Вьюсовой.

Голос ее вьюжный и южный,

А посредине жемчужный.

 

Шуршит голова от выпитого пива

С лемурами в ветвях деревьев.

Сколько ангелов милых

Подходило сегодня к двери.

 

Сколько раз сегодня вставал с постели.

Бабочка-душа, покойница, между бровями

Супилась печально,

И колола в щеки-глаза.

 

Я нажимаю на все тормоза

И пью чай,

Отчаянно

Глядя в одну точку.

Я живу в камере-одиночке.

 

Завтра встречусь с Татьяной Вьюсовой,

И мы с ней познакомимся,

Освоимся.

 

Но голова болит.

Я совсем инвалид.

 

Придумаю себе гастрит

И пойду в клинику имени Чапаева,

Что на углу аллеи Поликарпова сидит

Монашенкой-домом.

Но будут там лечить бронхит.

 

Доктор в круглых очках

Будет щупать мое тело

Несмело

И приговаривать: «Время жатвы поспело».

 

А потом встречусь с Девой.

Поцелую ее в локоток поспешно,

И стану пешкой

В руках королевы.

 

Она не отойдет от меня ни на секунду.

Будет нам и легко, и трудно.

Мы будем пить чай, шевеля губами изумрудно,

Смотря друг на друга поминутно.

А потом мы расстанемся смутно.

 

А Дева будет летать вдоль проспекта,

Ножками звеня,

Обняв на прощание разлуку,

Испугавшись мотылька-огня.

 

Из цикла «Вера, надежда, любовь»

Январь 1985

 

 

 

* * *

Встал утром.

У бабушки глаза-изумруды.

 

Сегодня я поеду к Алексею Любегину в Лахту

По трахту.

 

Алексей Любегин — теленок.

Голова оперлась на атлантов позвонок

Пить лес-сок.

 

А в лесу возле Лахты деревья раскинули руки

В муке,

Лесниками взяты они на поруки.

 

Сколько в вечернем лесу жути,

Сколько снега на ветвях — столбиках ртути.

 

Я живу в комнате-изумруде.

За окном гуляют дети и старухи,

Одинокие, как скелеты в гробницах.

Птицей

Опускается день на ресницы.

 

День серый

Зовет меня в библиотеку

Читать Пруста

И ловить девушку — в читальном зале комету.

 

Она мне скажет: «Вы уста,

Вокруг вас аурой немота».

 

В субботу я пойду к подножию Креста

С томиком Пруста и с Татьяной Вьюсовой.

 

А пока во лбу моем горит звезда —

Работает мозг, шевеля крыльями-ушами,

И лижет десны языка пламя.

 

Мы в проеме двери моей встанем

С пальцами-сыроежками,

С губами-грибами,

Лесные люди.

 

Я увижу Любегина и вспомню крепость Орешек.

Как мы там были,

Как волны Ладоги нас любили.

 

Петя Тарасов так и не отдал мне мой свитер,

Он — бреттер.

 

Сколько встреч с книгами и людьми,

Сколько нитей,

Тянущихся из моего дома

В полдня воловью солому.

 

Сколько бусинок-глаз,

Влекущихся к моему дому,

Сколько голосовых связок

Забытых,

Сколько рассказов

Нераскрытых.

 

Мы встретимся с вами сразу

В доме инвалидов.

 

Из цикла «Вера, надежда, любовь»

Январь 1985

 

 

 

* * *

Покинул Шельваха — покинул поэзию.

Лежу со стихами Майкова на постели,

Не при деле.

 

Сделать жгутик не тороплюсь,

Не тружусь.

 

За окном весна-оса

Жалит теплом.

Время идет на слом.

 

Журналы Бориса Ивановича Иванова —

Это не ново.

Я их пролистал

И ушел в ночи оскал.

В них я чудные стихи Гребенщикова отыскал,

А Шельвах на страницах спал

С Иронией —

Подлой мамой,

С Иеронимом карманным,

С Иустином-истуканом.

 

Я — рыболов.

Рыбка на крючке — слова,

Или они — что от тела осталась — зола.

Слово мое — игла.

Я вхожу в храм,

Где сидит на троне павлин и много

                                                 Хануманов-обезьян.

 

Слово мое

На мельницу воду льет.

Я иду вперед

И ударяю штыком Зло в живот.

Интересно, в этом храме еще кто-нибудь живет?

 

Я собираюсь в полет,

Но перед этим надо ступить на лед,

Под которым форель Кузмина,

Над которым весна.

 

Я — сосна.

В кроне у меня дятел-Шельвах живет

И целует в затылок сосну и народ.

 

Я роман — «Идиот».

Спит Рогожин-крот.

Он князя Мышкина зовет.

И целует белый грех в рот

Тот,

Кто мне не соврет.

 

Я — скот.

А Борис Иванович — пилот.

Я полечу в его самолете «Часы» издаваться,

В славе купаться.

 

Так я достигну Эдема.

Где моих жгутиков схема,

Где схима

И веры оплот —

Народ-крот?

 

Я смотрю на улицу усталыми устрицами-глазами.

С 1 мая все еще развевается красное знамя,

И пьет народ,

И в магазин за водкой идет.

 

Скоро встречусь с Асей Львовной,

И она мне выстрелит в живот,

Чтобы я родил стихотворение — китайского дракона

Со стоном.

Стонет форель-лед.

 

Девических губ мед.

На Черной речке стоит форт —

Дом Елены Шварц

На века.

 

Выпить бы бокал

И опуститься под лед,

И встретить с Сатурном Новый год,

Облокотиться на урну.

В ней прах поэта Муравьева.

Воскресение поэтов скоро,

Ведь сам Христос

Из весенней земли рос

До звезд.

 

Из цикла «Державин и мой день рождения»

7 мая 1985

 

 

 

 

Великопостное чтение

Великопостное чтение

Под синим куполом храма, под небом

В Парголове

На холме.

Действие происходит во сне.

Иуда вновь идет среди кладбищенских крестов.

Из ограды зубов священника вырывается пламя ста слов.

 

В храме людно.

Вздох старух изумрудный.

Шепчутся, крестятся

Перед иконами люди.

 

Великопостное чтение в разгаре.

Священник в ударе.

Петр раба ударил.

 

А дальше Христа ведут

На синедриона суд.

Земля шепчет: «Он еще тут,

На земле».

Дело происходит в октябре.

 

А дальше Петр во дворе

Отрекается от Христа,

И шепчут его уста:

«Он на меня посмотрел,

Когда уводили его на расстрел».

 

Народ в храме шепчет: «Варрава.

Богу нашему слава».

Входит великопостное чтение в сердца,

И замыкаются на замки перед иконами уста.

 

Священник протягивает ладони

К больной, человеческой природе

И возглашает: «Пилат на троне.

Сейчас мы Христа хороним».

 

Бог Подземный, Хароне,

Перевез и нас в места,

Где раскрываются для славословия уста.

Где светят глаза на иконе.

 

Церковь тонет в звоне,

Плывет по морям новостроек.

В церковь не войдет стоик.

Здесь, в Парголове, меня преследует бес-алкоголик.

 

В притворе храма

Темно и лампадно.

Шепчут уста старых дев-старух: «Посторониться? Ладно».

 

Христос на кресте.

Как это для неверующих отрадно.

 

Из цикла «Март 1985»

22 марта 1985

 

 

 

 

Истома. Атолл

Снег-человек

Колется лепестками.

В каждой снежинке открылись кошек зрачки.

Слышишь шаги пешеходов — сердца толчки?

 

На мороз убежать

От струящейся меж нас ледяной реки.

Не дозвониться до тебя.

Не разбиться мне.

Не коснуться птицей-ягненком руки.

 

Режут коньками лед дети,

И осыпается хризантемою вечною ветер.

С улицы видны этажи-старухи,

Пивные киоски, где по стеклу летом ползали мухи.

 

Дева ушла из дому

И превратилась в солому.

Но она вернется,

Зазвонит телефон,

И ее голос в печень мою прольется.

 

Голова ее

Лежит между страниц моей книги

Засохшим нарциссом.

Вниз по реке на байдарках

Плывут люди-слова.

 

В горле моем застряло А.

Голова моя склонилась ирисом.

За окном суша и твердь,

Зимняя смерть.

 

Комната-Левиафан меня заглотила.

Я пью твоих рук чернила.

Только бы на тебя посмотреть,

На морской коралл лица,

На бумажно-китайскую кожу-шторы.

 

Жизнь моя — атолл.

Парусник белеет в океане,

Словно единственный зуб

Во рту старухи.

Осязаю ступни в тумане,

Осязаю колени-руки

В разлуке.

 

Под водой в океане

Мерцают изумруды-раны

И плавают в чашах с вином

Голые девы-мухи.

 

И шумят волны-слухи

О атолл мой, о кораллы-пальцы.

 

Встречусь с Девой,

И мы будем скитальцы

В лунно-мутной игре

Улиц, иголок-людей,

Брошек-собак, площадей.

 

Дева прольется в мои пальцы,

Чтобы я написал стихотворение

И вернул ей и себе цветок-зрение.

 

Скоро весна, скоро и воскресение.

Ты прорастешь растением,

Почкой, корнем в мою плоть,

Чтоб уколоть

Нетление.

Тени и я. Тени-люди, растения.

 

Волны бьют об атолл.

Мозг разбился о письменный стол.

 

В море парусник-вол,

Хвост дельфина — цветок.

 

Никого.

Только солнце парит

Белой, чистой кастрюлей.

 

Губы твои растворились в июле.

Губы. Солнце. И сок.

И иероглиф-Восток.

 

Из цикла «Вера, надежда, любовь»

Январь 1985

 

 

 

* * *

Весь день был в разъездах.

Был на 25 партсъездах.

 

Встречал Деву,

Вонзал нож в нее смело.

 

Но рука моя обомлела,

А ухо пело

О встрече,

Которая в шумной комнате, как новгородское вече.

 

Я целую твою творческую печень,

Слышу смех-снег сквозь алые зубки.

 

Все цвета у Девы перепутались,

И сама она хрустальна,

Держит в руках ребенка — музыкальный инструмент.

Купите на эту девушку абонемент.

 

Я пил «Ркацители»,

А рядом гости заздравие пели,

И Деву толкали.

Дева в оправе волос — в опале.

 

А потом мы на улице спали.

Я еле шевелил ногами.

И машины по дорогам бежали,

Догоняя Расстояние.

 

Было холодно, и дул в иерихонскую трубу

Ветер. Ангел снега говорил: «Сыпать конфетти

                                                                                 я больше не могу,

Лучше уйду

И полежу в гробу».

 

Мы помахали ангелу снега крылами.

Меж нас длилась твоя красная улыбка — расставанье.

 

На Колыме сейчас холодно. Не греет буржуйка.

И в столовой арестанту говорят: «Хлеб жуй-ка».

 

Сидит он одинокий, горем убитый.

На пивной кружке мухи-москиты.

Рядом начальник конвоя ходит деловито

И ворочает языком небрито.

В загоне — олени, в шахте — уголь

И колымачек обмороженные губы.

 

Я не бывал на Колыме,

Зато я утопил модитен-депо в вине,

И вижу все теперь как бы во сне.

 

Вот Дева, узел ее платья грубый,

И две ступни на улице, на дне телесном.

Вдвоем мне тесно.

И поцелуи-изумруды

Остались на краю бокала.

Как жаль, что я сегодня выпил мало.

 

Из цикла «Шарики-снегопад»

Январь 1985

 

 

 

 

Холод

На Комендантском аэродроме лопнула труба.

Холод залил иконы-квартиры.

Стужа-зола.

 

Пью крепкий чай, чтобы согреться.

Чтобы ангел стукнул меня в сердце.

Весь я в шубе зеркал.

 

Ночи оскал.

Ледяное окно мое не впускает огней.

Душа, чаю налей.

 

По квартирам бегают активисты, жители болот и полей.

Труба лопнула, сердца греют.

Все магазины закрыты в стране Гипербореев.

 

Словно осколок осажденного Ленинграда в каждом сердце.

На улице совещаются люди —

Что будет?

 

Тяжелые бомбардировщики — домохозяйки у телефонов

Бомбардируют райком партии —

Когда включат тепло.

А там утверждают, что уже включили,

И поступают наоборот как назло.

 

Что живу на Комендантском аэродроме, мне, конечно,

                                                                                                     повезло.

Здесь Романов хозяйничал, пока не перевели его в Москву,

А сегодня жители кричат ему: «Ау!

В лед совсем превратило тепловую трубу».

 

Да, хорошо, конечно, лежать в своей комнате-гробу.

Все вымерло, затаилось,

Перекрестилось.

 

На Комендантском аэродроме еще не одичали люди,

На работу ходят и с работы.

А дома ждет холод-забота.

 

Творец создал землю, но оставил ее без отопления

До воскресения

Мертвых.

Никто в комнатах не занимается спортом.

 

Люди звонят в райком и молятся черту.

Пиво в пивных ларьках не подогревается.

Люди с холода валятся.

Или в квартирах бьют в ладоши — маются.

 

Отцы семейств бьют посуду со злости

И играют в кости

Своих собственных детей.

Бабушка, крепкого чаю мне поскорее налей

 

И будет в душе апрель.

Молчит улица-свирель.

Только изредка визжат бесы-тормоза.

Меня бодает холод-коза.

 

Из цикла «Шарики-снегопад»

Январь 1985

 

 

 

 

Прогулка по Ленинграду

Сегодня опять напился.

Снег под ногами скрипел и искрился.

Я шел, опустив ресницы.

 

Орлиным зрачком я много лет

Пью солнечный свет.

Повернулся на Юг флюгер-скелет

Под северным ветром Бореем.

Только пивом свое тело и греем.

 

Потом под одеялом трезвеем

Нарциссом-самоубийцей,

И бьется жилка у виска — в клетке черепа птица.

 

На Восток Ленинград плывет.

Полярным сиянием сияет купол Исаакия.

Золота накипь.

 

Здесь шпиль Адмиралтейства надрезает

Венозное, старческое небо.

И кораблик плывет в направлении Гангута.

 

Со шпиля Петропавловской падает ангел-минута,

И лепечут его крылья смутно

О радостях рая Аллаха.

 

И Дворцовая площадь — плаха,

На которой виселица-колонна,

С которой смотрит ангел воскрешенный.

 

Смотрит чугунными глазами ада,

И в руке у него осколок разрывного снаряда.

Гулко мечется на верху колонны сердце.

Хочет ангел спуститься, но нет лестницы.

 

А у Гостиного Двора поставлена елка.

Невский, где затерялись люди-иголки,

Где пульсируют люди без толку.

Греет сердце города кафетерий «Сайгон».

 

Кровь-пехотинец прихлынула к ступеням кинотеатра

На бульваре ленинградского Монмартра.

 

Смольный собор — лилия-зданье,

Где длится реставрация — ангелов благородных истязанье.

Высится в облачке вдалеке,

Стоит, словно цапля на одной ноге.

 

И одинокий прохожий наклонился над мирозданьем

С ключами от квартиры в руке.

 

Из цикла «Болото»

Зима 1985

 

 

 

 

Разрушение церкви

Читаю «Историю русской церкви»,

Которая широко открыла двери

Для монахов,

Для охов и ахов.

 

Пастыри

Мирили монархов, съезжались на съезды

И искали митрополиту невесту.

 

Еще не родился в разгромленной

                                            красными-монголами Рязани Есенин.

В церкви было спокойно,

Пели ангелы стройно.

 

А теперь на месте монастыря новостройка.

Шевелятся под бетонными домами покойники.

 

Экскаватор рушит стены церкви.

Толпа монголов ворвалась в двери.

 

Отдирают золото от ликов икон

Для собственных похорон.

 

«Все вы сгинете, монголы,

Вот вам мое последнее слово», —

Так говорит им священник Дудко, стоя у алтаря.

Потом его пытают галоперидолом.

Священника Дудко ждут Елисейские поля.

Но церквь разрушена. На месте ее

Красивая поляна,

На которой валяется экскаватор пьяный.

 

Монгольская Россия строит заводы

И целится из винтовки в лебедей-ангелов.

 

Пираты угоняют самолеты на Запад.

Стреляют в перебежчиков пограничники-самоубийцы.

 

А Рейган кладет на стол игральную карту.

Дама — индустриальный Китай,

Валет — Европа,

Король — сам Рейган,

Туз — ядерная кнопка.

 

Новая Зеландия закрывает порты для американцев.

Теперь в южные моря американцам не пробраться.

 

Их флоты Летучими голландцами по просторам морей

Будут скитаться,

Пока не наступит всеобщее братство.

И патриарх Пимен поедет в Вашингтон

В конце времен.

 

А над Красной Москвой колокольный звон.

Умер Устинов, умер Андропов, все мы умрем

И в ту жизнь отойдем,

Где нет времен.

 

Но церковь разрушена.

Душно.

Иконы грызут на свалках собаки.

Дело доходит до драки.

 

Длится магометанская зима.

Оставшиеся церкви оделись в собольи меха сугробов,

И словно идут за ветками деревьев

Люди, рыцари к Господнему гробу,

Строят замки на горах Ливана

И любят дев Корана.

 

Народ сейчас увлечен на льду гладиаторскими боями

И породистыми конями.

 

Плоскокрышие кинотеатры стоят пнями.

Дни тянутся вслед за днями.

 

А на БАМе

Церквей нет.

Там так и не забрезжил новозаветный свет.

 

Из цикла «Разрушение церкви»

Зима 1985

 

 

 

 

Юра

Сегодня пил пиво.

Напиться — это красиво.

 

Пиво — слюна динозавра,

Когда он гонится за человеком,

Шурша по камням бумажным, китайским скелетом.

 

У ларька познакомился с Юрой —

Он мне пиво никогда не подогревает.

Алкаши напьются у него и отвалят.

 

Юра с усами,

В вязаной шапочке.

На ногах тапочки.

 

«Юра, подогрей маленько», — голосят люди.

Сейчас им подогрев будет.

 

У пивных ларьков создаются тайные общества

Как после войны 12 года.

Надо всем верховодит американская Свобода.

 

Масоны разбирают пол-литровые кружки,

Ступая друг за дружкой.

 

Юра здесь главный.

Он не пьет в парадной.

 

Слово «Юра», словно шум ветра в листве,

У всех на устах.

Холод в черепах.

 

«Ну и холод», — говорят завсегдатаи пивных ларьков,

Сдувая пену у кружек с боков.

 

И расходятся поодиночке к задней стенке пивного ларька.

Течет в глотки пива река.

 

Юра только успевает повторять:

«Подогреть? Повторять будете?»

И изредка:

«Вы меня любите?»

 

«Мы все любим Юру.

Пить пиво — наша ежедневная лечебная процедура», —

Хором кричат алкаши

И забирают со стойки

Кружку, сдачу и шиши.

 

Тайное общество под русским морозом —

Картинка для путешественника —

Естественника.

 

Из цикла «Разрушение церкви»

Зима 1985

 

 

 

 

Бабушка и дядя Олег

Хорошо бы сегодня напиться,

Но бабушка чует вино.

Навострила ушки

На макушке:

«Зачем собрался идти прогуляться?»

Лишь дядя Олег со мной заодно.

 

Он мне щедрой рукой протягивает бутылку,

А после бабушка чешет в затылке:

«Откуда пахнет спиртным?»

 

Дядя Олег, когда напьется,

Всегда приходит к нам на квартиру

И приносит мне в подарок пол-литра

Спирта.

 

Бабушка ищет у дяди Олега в сумке,

А бутылка-то у него в кармане брюк.

Бабушка открывает сундук.

 

Дядя Олег включает музыку и танцует,

Словно паук,

А потом пьет и меня целует.

А затем мы вместе поем «Аллилуйя».

 

Дядя Олег, давайте кутить напропалую,

Ведь нас завтра убьют

Пулей

В живот,

И застыло откроется рот

Без дыханья,

И будет тело лежать без названья

На диване.

 

А наутро, очухавшись от алкоголя,

Дядя Олег звонит мне по телефону

И говорит с хрипотцой и стоном:

«Как твое здоровье?»

 

Мы — незаконнорожденные друзья.

Бабушка — наша семья.

Все-то она высматривает,

Все-то она вынюхивает,

По моим следам ходит.

Сердце екает у меня в груди.

Ну, бабушка, погоди!

Вот напьюсь и будет тебе на пироги.

А бабушка шепчет про меня и дядю Олега:

«Изверги».

 

Из цикла «Разрушение церкви»

Зима 1985

 

 

 

* * *

Утро.

Пугаю бабушку.

Подкрадываюсь к ней и щекочу,

Словно я кикимора.

Бабушка дрожит свечкой на снегу.

Вот умора.

Завтрак скоро.

На него всем подадут по кирпичу.

 

Сегодня пойду в церковь.

Икона будет смотреть

И меня греть.

 

Прихожане будут потеть

И толкаться,

А потом стеклом иконы умываться.

На клиросе будут петь:

«Приди ко мне, долгожданная Смерть».

 

Но Смерть не приходит так рано в храм,

Она просыпается в полдень,

Вот грядет Смерть по лугам

В исподнем.

 

Наверное, она — старушка,

Пережившая блокаду,

Грызет людей, словно сушки,

И младенцам рада,

 

Нянчит их в колыбели,

Окунает в купели.

 

Вспоминаю свою няню с жутко-голубыми глазами,

Как она за мною гналась по заброшенному зданью во сне,

Или помню — во сне я падаю с моста

И лечу над Камой-рекой.

 

Все сны поглотила Лета.

Переправляюсь на другой берег в лодке,

Очертаниями схожей с скелетом.

Там Аронзон с пулей в голове разговаривает сам с собой,

Там Мандельштамы — тот и другой.

Аид перенаселен.

Мертвецы переселяются в Китай

И воскресают в телах грядущих китайских нонконформистов.

 

Янцзы нечиста.

Лодка на ней — веер или бабочка.

Страна Китай сделана из бумаги,

Словно бабочка-капустница пришпилена в географическом

                                                                                                                       атласе.

 

Играет лютня в воздухе из шелка и атласа.

Там люди не умирают,

И на танках чиновники разъезжают.

А рядом лежит Япония сушеной воблой,

И шатаются от землетрясения ее небоскребы.

 

А у нас на востоке тайга.

Одинокий якут запряг рога оленьи в сани,

Катит.

Рядом бежит лайковая перчатка.

Немного мороженой рыбы

И кукурузы початки

В санях.

Дух этих мест — страх.

Там, в северных морях,

Корабли шевелятся в постели из льдин-перин,

И ловит тюленей белый медведь-херувим,

Густою шерстью томим.

Там хорошо и не холодно,

Только скрипит окно от ветра и голода..

А в Ленинграде портвейны, коньяки, мускаты,

Тут ходят в крылатках

И у каждого свои палаты,

А на болотах убивают брат брата солдаты —

Стреляют на стрельбищах.

А в Ленинграде живут от зарплаты до зарплаты,

И катят бочку дней ребята.

 

Из цикла «Разрушение церкви»

Зима 1985

 

 

 

 

Каахка

Проснулся рано.

Пью крепкий чай из кружки-барана.

А в Каахке сейчас тюльпаны.

Английский гарнизон в поселке

Одет с иголки.

Вешает красных туркменов

И заботится о спортсменах.

В Каахке расцветают тюльпаны

И ходят девы босые,

Расцветают под чадрой глаза голубые.

Далеко отсюда Россия.

Змеи ползают по дорогам,

Ходят танки пешком.

На границе с Ираном дева стоит с молоком.

Колючая проволока оплела предгорья,

И ветер-перебежчик запутался в колючей проволоке,

Умер

В июле.

Там, на плоском блюдце равнины,

Находилось становище археологов,

И я спорил с руководителем об императорах Палеологах.

Снежные горы видны из палатки.

В Иране жизнь сладка,

Как щербет.

Играем в нарды мы в Иране много лет.

Вот археолог выкопал скелет,

На нем звон монист-монет.

Вот змея проползла

В склеп.

Земля в Туркестане весной, словно молодая женщина,

Не знает истории.

Даже стены парфянской крепости зацвели тюльпанами.

Повсюду арыки, бараны.

Летом степь вмиг постареет —

Муж ушел с неверными на войну

И бросил ее одну.

Земля не помнит,

Сколько в Туркестане было бойней.

Я брожу по степи. Наталкиваюсь на черепах,

Варанов, гекконов.

Из-под земли доносятся ключей подземных стоны.

Варвары ходят в чалмах по улицам Каахки,

Небритые, нечесанные.

Ночью в степи слышны шаги

Неведомых богов,

Они ищут ночлег и кров.

Девы мусульманские пьют теплую кровь

Из животных

И водят по улицам слепых и голодных

Дервишей,

И кормят из рук мышей.

А археологи поселились на краю земли,

Где тюльпаны целуют воздух лепестками,

Где нестрашно расставанье

У пересохшей реки.

Вечерами из могилы встает Грибоедов

И просит нас винца иранского отведать,

И уходит в степь до света.

На земле спят разрушенные города

И бродят без пастырей стада.

Куда вы идете, куда?

Туда, где индийский алмаз, Ганг-вода.

На границе тишина.

Застава из палатки не видна.

Там солдаты из Ленинграда и Тбилиси

Пьют кумыс.

Девы в домах играют на цитре.

Над степью повисла роженица-луна,

И такая стоит тишина

Над землей-девственницей,

Что кричишь звездам со сна,,

Вспоминая гудки теплоходов Оки.

 

Из цикла «Разрушение церкви»

Зима 1985

 

 

 

* * *

Лежу в комнате,

Где апельсины, крепкий чай разбросаны по столикам.

 

Комната моя — больничная палата.

Бабушка подносит мне плитку мармелада.

 

Все ухаживают за мной,

А мне нужен запой.

 

Отец раньше отпрашивается с работы,

Галина Вацлавовна камланием прогоняет мне рвоту,

Бабушка рисует в альбоме моем бегемота.

 

Родственников у меня трое,

Нужен четвертый для запоя.

Дядя Олег придет с «Мускатом»

Брат братом.

 

Мы будем пить из горла,

И кричать потолку «Ура!»

А бабушка на кухне — детвора.

 

Но бабушка почуяла выпивку,

Выгоняет дядю Олега из дома.

Дядя Олег прячет бутылку.

Меня охватывает послепьяная истома.

 

«Ишь, захмелел совсем. Откуда бы это.

Вроде бы бутылки с ним не было», —

Говорит бабушка,

И начинает рассказывать мне сказку

При старика и старуху,

Про золотую рыбку и деда в брюхе.

 

Бабушка гладит мне брюки,

И дуется на дядю Олега,

Что ушел нетвердой походкой по первому снегу.

 

Приходят родственники к ночлегу,

И говорят, чтобы я работал,

Чтобы не занимался рвотой.

 

Приходится туго дяде Олегу,

Что ушел от меня по первому снегу.

 

Дядя Олег выбрасывает бутылку в сугроб

И входит в свою комнату — Ноев ковчег,

Где ждет его семья и еда,

Где ребенок-мышонок разговаривает с ним по-японски.

 

«Я плохой мужик», — думает дядя Олег.

А потом прибавляет: «Нет, мужик я хороший,

А человек — плохой.

Напоил меня кто-то Другой».

 

А я тем временем меряю температуру.

Бабушка суетится рядом.

Только б вином от меня не дуло.

А то отключит в комнате электричество

И отопление

До воскресения.

 

Из цикла «Разрушение церкви»

Зима 1985

 

 

 

* * *

Читаю Августина

Как он призывал имя Твое, Господи,

И ловил за крылья серафима.

 

Пришел дядя Олег,

Принес мне в подарок пакет

К 23 числу,

А я в затылке чешу.

 

Я открываю пакет, а там сигареты «Рамита».

Стол накрыт.

Обед.

 

Меня кормят кашкой —

Машкой.

Бабушка-сказка подносит ко мне лицо-простоквашу.

 

А после обеда я забираюсь в постель

Читать Августина —

Кретина.

 

Августин в саду. Слышит голос: «Возьми и читай».

Перед ним Писаний необъятный край.

 

Можно толковать их и так и этак,

И идти по Божьему следу.

 

Выкурю «Рамиту» дяди Олега.

Приятно в горле першит.

У меня на «Рамиту» аппетит.

 

Слушаю Роллинг Стоунз «Восьмиугольник».

Кого-нибудь посещу и во вторник.

 

А сегодня поеду к Татьяне Вьюсовой

Вместе с Девой-жемчужиной.

 

Она, наверное, живет в граде Апокалипсиса,

И на калитке написано «Осторожно, злой дракон».

Ездит в церковь на драконе верхом,

Пьет чай потом.

 

Град Апокалипсиса расположен в небе,

Ворота охраняют медведи.

Но мы, купцы, в него вьедем,

 

Разложим бухарские ткани

На площади, как на диване.

 

Дева выйдет для примерки материи

Вместе с матерью.

 

Но я лежу дома, и со мной Августин,

И я скукой томим.

 

Летом поеду в Крым.

Буду ходить по обрыву.

Буду ловить бабочек-девушек на склоне Кара-Дага.

По ночам будет выть соседская собака.

 

А потом я вернусь в Ленинград

Доедать крымский виноград.

 

Снова встречусь с невестой-церковью.

Буду входить в ее двери.

На рассвете.

У алтаря столпятся дети.

Августин-священник будет гладить их по голове

Неловко,

А потом будет причастие-морковка.

 

В церкви и черемисы, и мордва,

И литва

Нижут на губы божественные слова —

Бусы.

Вкусно.

 

У церкви стоит сосна.

Рядом лежит пила.

Скоро церковь спилят,

Будет год изобилья,

 

Год-Август.

У прихожан будет колоть игла во плоти,

Они будут сидеть взаперти

И отчаиваться в отдыхе на работе.

 

Сегодня поеду к Татьяне Вьюсовой,

Войду в квартиру-изумруд.

Там меня ждут.

 

Там песни поют

И носом скатерть клюют,

И кричат за выпивкой «Гитлер, капут».

А Татьяна Вьюсова держит в руках кнут.

 

Вот дядя Олег ушел

И унес книгу под мышкой.

Сегодня он трезвый,

Словно невеста.

На столе моем лежит авторучка-мышка

И раскрытая Августина книжка.

 

Из цикла «Разрушение церкви»

Зима 1985

 

 

 

 

Выборы

Сегодня голосовал.

Кричал отцу и бабушке: «Аврал».

 

У избирательной урны стоят пионеры,

Отдают избирателям честь.

С чем их можно съесть?

 

В холле толпится толпа народу

И не хватает кислороду.

 

Бабушка-промокашка

Опускает бюллетень чинно, важно,

А потом перемахивает через сугроб.

Ох, большевики загонят в гроб.

 

У избирательной урны красные плакаты,

И все готово для маскарада.

 

Входят местные жители,

Выходят космоса победители.

 

В избирательном зале собрались коммунизма строители,

И топчутся на месте невест похитители.

 

У избирательных урн милые пионеры стоят,

Отсекает взгляд-топор от подходящих все лишнее.

 

Сегодня народный праздник,

В Москве будет салют.

Мужчины на пол плюют,

И американскую резинку жуют.

 

Я проголосовал за Ивана Ивановича Иванова,

Его выдвинул народ.

Иванов, шагни вперед.

 

Ты будешь защищать мои права,

И будет рукоплескать тебе Москва.

Ты рожден на великие дела.

Хвала тебе, хвала.

 

А дома меня ждут дела.

Беллы Ахмадулиной сборничек томный-тайна.

Я достал этот сборник случайно.

 

Я буду Беллу Ахмадулину читать,

Лягу в кровать,

И буду от наслаждения вздыхать.

 

А выборы продолжаются в школе,

Где Инночка учится, где ветер и поле.

Я был там сегодня поневоле

После вчерашнего алкоголя.

 

Из цикла «Вечер у Тани Вьюсовой»

4 марта 1985

 

 

 

 

Париж и Ленинград

Не выхожу из дома.

Кафетерий закрыт на ремонт.

 

Целыми днями пью чай,

И читаю «Ночь нежна».

Где моя княжна?

 

А русские княгини в Париже

Танцуют с франтами на отеля крыше.

 

Париж над Сеной изогнулся.

Мостом — прыгающей пантерой.

 

Лондон в тумане,

Где Тауэр — королевский горбун.

 

Там, на Западе, русские князья

Выпускают свои журналы

И печатают в них плохие стихи,

И по богословию много святой чепухи.

 

А в Ленинграде перроны вокзалов.

Плоские крыши кинотеатров.

В Ленинграде жить сладко.

Ленинград для меня город-загадка.

 

Там пишут стихи украдкой

В подвалах,

И ломают себя йоги

Для времен старых.

 

Там толпятся дервиши у пивных баров,

И домохозяйки ждут избавления

                                                от хозяйственного кошмара.

 

Там слышны времени удары.

Там стоят ангелы в нишах,

На крышах

И содержат в своих телах солнце вечности.

 

А по вечерам у парадных собирается столько плесени.

И я шепчу: «Здравствуй, город старый,

От Комендантского аэродрома ты недалеко,

Я тебе, кошке, несу молоко».

 

Спит пьяница-город под неоновыми огнями

С тремя рублями.

 

И всадник Петр смотрит смарагдовыми глазами

На Университет,

Где он провел детство.

 

Памятник Петру — наше наследство

С новостроек пнями.

 

Сколько на улицах пьяни,

Сколько поэтов-домушников.

 

Город шевелит мышиными ушками

Перед веками.

 

А с Запада Париж

Спрашивает Ленинград: «Ты горишь?»

И спрыгивают кошки с крыш.

 

Скоро весна.

Нева повернется лицом к Ладоге,

Расплачется льдинами,

Человечьими спинами,

И скажет река-мать: «Я потеряла сына».

 

Растают снега на Комендантском аэродроме,

И будет город спать котенком на ладони.

Его шерстку тронем,

А потом в погоню

За весной-сосной.

Все люди уйдут на водопой

Бизоньей тропой.

 

Город шепчет: «Стой!

Не выходи из дома».

Первенцы египетские кричат в трамваях.

Слепой народ по улицам валит.

 

Горит ядерный взрыв — купол Исаакия.

Солнце плачет о золоте.

И говорят Божьи храмы:

«В 19 столетии мы были молоды».

 

Из цикла «Вечер у Тани Вьюсовой»

4 марта 1985

 

 

 

 

* * *

Сделал «трупик» и успокоился,

С работой я освоился.

 

Выйти бы за околицу

И поднять с земли Деву-розу,

Оброненную франтом.

 

А в ливанских небесах «Фантом»

Чешет небо крылом.

Израильтяне идут напролом

Против войск ООН.

 

«Бейрут — больное сердце планеты», —

Говорил Брежнев

Нежно.

Сейчас Брежнева на свете нету.

В шкафу у матери пылится его одежда.

 

Умер богатырь русский,

Что ввел войска в Афганистан.

По радио сплошной обман.

 

Усядусь лучше на диван.

Тело мое умирает от ран,

Нанесенных зимним солнцем.

За дверью спит бабушка, притворившись японцем.

 

Завтра встречусь с Девой, чтобы уколоться,

Поведу ее в церковь-магазин.

Прихожане собрались у витрин.

 

А с картин

Смотрят святые.

Шевелятся их глаза мышиными ушками.

 

Прихожане валятся на пол в церкви

И закрывают глаза-двери,

Ведущие в пустую комнату черепа.

 

В церкви подметено.

В потире вино.

Священник идет на дно —

В алтарь

И выносит оттуда драгоценный дар.

 

Подносит к лицу моему крест.

Сейчас он меня съест.

 

А потом мажет елеем лоб,

Чтоб поскорее от него отошла блудливая душа.

 

В церкви иконы поют вместе с хором

О воскресении помидоров.

 

Я только спрашиваю: «Когда

Тот час,

Когда тело станет, словно алмаз?»

Священник мне отвечает: «Сейчас.

Отойди от меня и воскреснешь

Перед иконой Богоматери.

Молись Ей, Пречистой скатерти».

Священник меня благословляет и отходит к другому.

Меня выгоняют из Божьего дома.

 

Я прильну к Богоматери

И разолью вино губ по скатерти

Ее лица.

Пустота.

А потом я вернусь домой

Церковь будет белеть за моей спиной

Прощающимся со мною ангелом,

Благословляющим на одиночество

И на работу над «трупиками» —

Жгутиками.

 

Из цикла «Вечер у Тани Вьюсовой»

4 марта 1985

 

 

 

 

Иаков

Ночью думаю о Деве,

Прикасаюсь глазами к ступням.

И душа моя на рассвете-расстреле

Входит в храм.

 

В мечтах, в которых мглисто-туманно, дымчато-бело,

В мечтах о Деве-яшме

Переживаю я весь день вчерашний

И пью вино.

 

Где ты, отзовись!

Я скольжу по лестнице Иакова вниз.

В воздухе пахнет ирис.

Рука цепляется за карниз.

 

Я в ночи борюсь с одиноким богом-отроком,

Он мне шепчет на ухо: «Отгадай мое имя».

Мы в постели питаемся соком,

Глазами в ступнях голубыми.

 

А на утро он дал мне кличку «Израиль»

И в тумане растаял. Я камень поставил.

Боже Высший, Ты славен!

Ты, словно сон среди яви.

 

Отошел от меня Тот, боровшийся ночью.

Мое тело помято. Одежды клочья.

И бессмысленно бьется сердце-точка.

За горизонт тянутся растения-очи.

 

Рассвело.

Лишь горит ханаанейской равнины стекло.

Я возношу молитву Богу!

Я ухватил его за край одежды-недотрогу.

 

Но он бежал, скинувшим одежды Иосифом,

Не дождался моей весны,

Не срубил в парке королевской сосны.

 

Он ушел, а я камень поставил на поле битвы

И возношу молитвы:

Боже Скрытный,

Куда мне идти по пустыне твоей аппетитной,

Где львы и ехидны?

 

После боя осталась изрытой земля-постель.

Ночью я попал в цель.

Он назвал свое имя,

Очи отрока-бога стали губами моими.

 

Я Израиль отныне.

Это обо мне поет свирель.

Льна голубыми веками

Пойду в Вифлеем.

 

Там Ирода мужской гарем.

Там падают младенцы под мечом.

Кипящей крови почерпнем

И окунемся в ясли-водоем.

 

Там я снова увижу Тебя.

Спи, Дитя.

Богоматерь, люльку толкни

И младенца к сердцу прижми.

 

Из цикла «Март 1985 года»

22 марта 1985

 

 

 

 

Сон

Мне снилось, будто я летаю на облаке,

И море под каждой ступней.

Я объясняю девушке-летчице сокровенный смысл дельфинов-волн.

Видел ли лебедя в море, уже не помню.

Белое что-то... Белый лотос, может.

Долго летал.

А потом я проснулся.

Чай меня ждал.

А я сон вспоминал.

Вспомнил, как встретил Любегина на какой-то лестнице общежития,

Вспомнил, как друг про фолклендский кризис писал.

Все вспомнил,

И в конце сна полет на облаке.

Я про полет в полусне стихи сочинял,

И с этим проснулся,

Вернулся.

Ресницы накалены проволочками электрической лампочки.

Я поцеловал папиросную бумагу — закурил сигарету «Шипка».

В сердце качается зыбка.

Еще бы с удовольствием полетал,

Но глаза уже расцвели.

Три часа до зари.

А в полусне стихи сочинял про полет:

«Наркоман в облаках плывет».

Сейчас ночь. На земле никто не живет.

Только стукаются в постелях форели об лед.

Люди спят,

Свершают дыханья обряд.

А я сну рад.

Умер Черненко, говорят.

Весь день лилась траурная музыка.

У гроба с венками стоят солдаты.

Венки ждут зарплаты.

Маргарет Тэтчер не приехала на похороны Черненко

                                                                                                      в Москву.

Ау.

Сидит себе в Лондоне

И ест устрицы.

А мы здесь в снегах с покойником кантуемся.

Покойник-вождь оставил после себя ПТУ.

Корабль государства не идет ко дну.

Черненко предстал перед Богом,

И Бог его спросил:

«Что ты сделал с ребятишками,

С их книжками?»

Уведи его от меня, ангел Гавриил,

Уведи от меня, чтоб не ныл,

В тьму вечную.

В разлуку сердечную.

 

Из цикла «Март 1985 года»

22 марта 1985

 

 

 

 

Бунин

Читаю Бунина — словно голос с того света.

Дворяне на партсобрании-балу едят конфеты.

 

Чужая эпоха

До последнего вздоха.

 

Чужое мировосприятие

С ностальгией по уходящему, православному миру.

Руки, Бунин, твои голубые.

 

Все примечает.

Ворох расшитого золотом старья —

Русская земля.

 

По земле ползает тля —

Человек,

И колотится сердце.

 

Вот и промелькнуло детство.

Пушкин и жуковский просят переночевать и обогреться.

 

Бунин, православный человек,

Прожил долгий век.

Белыми чернилами разрисовал свою кожу,

 

Затем записался в Добровольческую армию,

Затем уехал во Францию,

 

Чтобы ронять тяжелые слова ностальгии

И прослезиться на литургии

Об усопшем императоре.

 

А в России остались ораторы.

Из болот повылезало столько гнили.

 

А Бунин все стонал от раны амурной.

«Ах, прошлое, купчишки и студенты».

Уехали из России философы-диссиденты.

 

Стало пусто в Кремле.

Царь-пушка выстрелила над Невой на заре.

 

Кончился НЭП.

Хлеб уже не молотит цеп.

 

А он все рисовал морозный узор на окне

В сочельник детский.

 

Рука разжалась. Перо упало.

И побежал пастернаковский экспресс по шпалам.

 

Остались книги и амурные дела.

Книги сошьет время-игла.

 

Из цикла «Март 1985 года»

22 марта 1985

 

 

 

 

Инночка

Сегодня Инночка в гостях.

Ходит по комнате в красной кофточке.

Огромные зрачки девочки

Прикрыты ресницами,

Вязальными спицами.

 

Носик курносый у отроковицы.

Ходит с мячом каштановых волос,

С лаптой тела.

Как ты войти в мой дом посмела.

 

Листает Гарднера ее тело.

И зрачки бегут взапуски вдоль страниц.

Девочка опустила страницы-ресницы,

Странница.

Она мне нравится.

 

Мягкое тело ее — подушка из рук моих валится.

Горит лицо свечкой.

Звенят зубы уздечкой.

 

Ну-ка, надену на твой пальчик колечко.

Ты покраснела пионом —

На горизонте появился мальчик.

Спустилась золотая цепь с небосклона.

 

Мы встречались во время оно

Возле кустов рододендрона,

Твой голос — подобие стона.

Твой волос рисует на память икону.

 

Я дотронулся до твоего плеча.

Оно мягкое, словно шерстка котенка.

Я дотронулся до руки-ягненка,

Она горяча.

 

Ты меня обожгла

Словами и ирисовыми губами.

На тебе кофточка — красное знамя.

Цвет сулит расставанье.

 

Ты надела ошейник на Гарднера.

Ты пришла ко мне сквозь парадную.

Ты еще не была на военном параде.

Оставайся со мной, Бога ради,

Я нарисую тебя в тетради.

Твой овал лица твоей мамой украден.

Шевелятся губы-награда.

Ты чему-то своему рада..

Ты вернулась с чаепития — военного парада..

 

Твой голос у меня украден

Твоим отцом.

Я остался с носом.

 

Перед иконой-девочкой вздохнем

И окунем пять пальцев в водоем.

Потом, что записал я, зачеркнем,

И снова Инка входит в дом.

 

Инка, Инка,

Где твоя жевательная резинка?

Ты — девочка-херувимка

Снизошла ко мне с фотоснимка,

 

Который сделала сама.

Твое лицо — зима.

А волосы твои — дома.

 

Отброшен тобою мой взгляд, словно мяч.

Ты девочка-палач,

Не плачь.

 

Желаю в зародившемся году тебе удач,

Построить сотню дач

И поселиться в одной из них.

Над головой твоей нимб.

 

Вот дитя уходит

И уносит прическу свою.

А я, отогрев у сердца змею,

Сплю.

 

Из цикла «Март 1985 года»

22 марта 1985

 

 

 

 

Смерть

Смерть — разговорчивые соседи,

Старик и старушка

У поэта на лестничной площадке.

 

Их дыхание — щелк выключателя.

Агенты КГБ.

Живут — не дышат,

Но расспрашивают — все слышат.

 

Смерть поселилась в доме.

Ходят, шушукаются две тени,

Остатки прошедших поколений.

А в своей комнатенке они — тюлени.

 

Вот выходят на лестничную площадку

И смотрят на меня гадко.

Я заговор шепчу украдкой.

А потом старуха-процентщица запирает укладку.

 

А в лифте они —

Две змеи,

Едут за советом в Большой дом.

И спрашивают-то все о простом.

 

Где живете, где учитесь,

В каком переулке завтра очутитесь.

 

Я «очучусь» на Пудожской улице, дом № 6,

И врачи меня будут с гарниром из родственников есть.

А пока я еще здесь,

Сижу дома и мотаю шерсть.

 

Но смерть поднимается на ступеньки дома,

Колдуны-тюлени спешат на лежбище в свою квартиру.

А на лестничной площадке весна и сыро,

Ветром окно разбило.

 

Два супруга-монаха на лестничной площадке.

Как вонзить топор в них было бы сладко,

И срубить их под корень,

Чтобы чепуху не мололи.

 

Чует смерть запах крови.

 

Из цикла «Март 1985 года»

22 марта 1985

 

 

 

 

Тоска

Я маюсь.

Все одно и то же день за днем.

 

Что бы случилось. Ничто не случается.

Время пришло отчаиваться.

 

Я лежу. Бальмонт рядом скрипит гусиным пером.

Время идет на слом.

 

Что за время сейчас?

На кухне газ.

В церквах спит Нерукотворный Спас.

 

В мире все по-прежнему.

Войны идут нежные.

 

Заботятся о мире какие-то ненужные никому люди.

И папу римского будят.

 

Какая наступила тоска.

Жизнь — гробовая доска.

Слава Тебе, Господи,

Что бьется еще жилка у виска.

Ночи человечества звериный оскал.

В стихах я давно все сказал.

Только Ася Львовна жива.

 

В Ленинграде плодятся графоманы-молодежь,

И втыкают мне в сердце официальные писатели нож,

И скрежещут зубами: «Кусок не урвешь».

 

Процветает Коняев. Умирает Матиевский.

На тот свет всегда открыта дверца.

 

Сколько было поэтов, и все они канули в Лету.

Сколько прекрасных женщин было воспето,

А теперь они кости.

Я скрежещу зубами от злости.

 

Официальная культура давно на погосте,

А неофициальная в девичьем возрасте,

Но уже больна.

А у меня жизнь одна.

 

Общаюсь с графоманами. Становлюсь пьяницей.

Как вам все это нравится?

 

Летом меня спасает Лахтинское болото.

А сейчас слякоть — динозавра рвота.

 

На Лахтинском болоте простор.

Раздвинут душный кругозор.

Там вьет камыш узор.

Там по пескам идет дозор —

Грибник.

А в городе осталось столько дев-повилик.

 

Литературная моя тоска не переходит в крик.

Еще один поэт-нарцисс главой поник.

Умер Матиевский.

У его гроба что ли мне греться?

 

Март переходит в апрель.

Стукнуло сердце.

 

Из цикла «Безвременье»

Март 1985

 

 

 

 

Ася Львовна

Была Ася Львовна.

Я ее кормил стихами,

Кухонными запахами.

 

Каждый жест Аси Львовны отточен.

Надо видеть ее воочию.

Ася Львовна — дочь времени,

Уходящее поколение,

 

Что растратило себя в бегах по издательствам,

В борьбе с предательством.

 

Но все ждет Божьего гласа,

Ангела, Нерукотворного Спаса.

 

Разойдутся тучи над Россией,

И попадает в ямы зараза.

Из издательств повылезут все витии,

Что глумятся сейчас над Россией.

 

Ася Львовна живет в водной стихии

Своих слов,

И листает Молитвослов,

И ставит вместо подписи крест.

Она меня ест.

 

Скоро будет арест,

И меня повезут в Большой дом,

Что расположен за углом.

 

Ася Львовна мне будет носить передачи

И гулять с зонтиком-Шуриком на даче.

 

Это поколение, пятидесятилетние,

Осело при издательствах,

При маститых писателях.

 

Люди, что родились в 30-х годах, ушли в потемки.

Их голоса негромки.

 

Но нечасто приходят матерям похоронки

С полей войны —

Литературных битв.

Сколько затрачено материнских молитв,

 

Чтобы звенел над Россией голос звонкий,

Чтобы в усадьбе своей умер последний писатель-крепостник,

Чтобы шуршал мыслящий тростник

И шевелились в утробах потомки.

 

Из цикла «Русские поэты»

4 апреля 1985

 

 

 

* * *

Целую золотую ризу

И падаю вниз головой с карниза.

Движенье жизни по эскизу.

Живу, дышу и получаю визу.

 

За днями дни идут,

И низко облака плывут,

А мы еще в России, тут.

Мы создаем себе уют.

 

В алькове сидит Дева-Богоматерь,

А я валяюсь на кровати.

Ем демидрол и запиваю чаем.

Я в этой жизни не случаен.

 

Я каждый день тружусь над трупиками,

Изумрудиками.

Я каждый день ласкаю взором жгутики.

И получаю нищие 20 рублей.

Утопиться б скорей.

 

Дева спит, спит хорей,

Канарейка верещит, Дева ждет гостей.

Утопиться б скорей.

 

Бог Троичный, меня крылом согрей,

Чтобы тютчев в морозную ночь пришел ко мне в дверь,

Чтобы грянули литавры и запела свирель.

 

На дворе весна. Отступила метель.

Трубу на Комендантском аэродроме починили.

Тепло в квартире.

 

Я теперь пребываю в мире.

Поеду в Печоры и прижмусь к иконе-вампиру,

Буду плакать,

Слезами-воском капать

На каменный пол,

И спускаться на коленях в Шеол,

Чтобы Бог-зверь от меня не ушел.

 

А потом меня положат на стол,

Будет панихида —

Обида.

Рассвета-воскресенья не видно.

 

Голову мою положат на блюдо,

И повесится снова Иуда.

Наступит воскресение,

Станет чудно.

 

Из цикла «Русские поэты»

4 апреля 1985

 

 

"20 (или 30?) лет (и раз) спустя" - те же и о тех же...
или
"5 + книг Асеньки Майзель"

наверх

к содержанию