к содержанию

 

КАПЛИ МИНУТ

 

Эос

После преступного укола,

После преступленья, совершенного еще в больнице,

Невозможно читать Евангелие.

Заняться бы самоповешеньем,

Раз нельзя убить врача-преступника,

Этого .........

Пройдет много лет,

И этот укол пройдет.

Сладко вздохнут английские книги

И вспомнится бессонница,

Когда книга, словно тяжелейший камень,

Выпадает из рук,

Когда можно прочитать

Лишь легкие стрекозы — девичьи ресницы-стихи,

Чтобы стать океаном.

Когда отдыхаешь от муки,

Словно легкие пальцы касаются лица.

Проснусь или не проснусь

Я под воском?

А в церкви гипсовые маски смерти — свечи,

Где каждая поставлена одному, и пламя, переходящее

                                                                                  в мрак-память.

Опустить бы голову под лед,

Чтобы в фиолетовые очи впились рыбы.

Морские окуни с красными перьями птиц-лир.

Невозможно читать, и я закрываю глаза.

И покой — эта Эос в синем хитоне.

Рука ее, мокрая от морской влаги, в которой медуза — соль.

А соль, по мановению палочки-феи и палочки

                                                                     советских рифмоплетов, —

Ассоль засохшей смоковницы-Грина.

Мейнстрим 20-х годов.

Я попрошу, чтобы открылись глаза, только когда смогу

                                                                                                    читать.

Я могу рассказать только о том,

Что чувствую прикосновение пальцев к лицу.

— Ты будешь здрав.

Я не продал книги в это червивое тело,

Из которого вышел с его последним вздохом.

Я лежу на известковой плите,

Укрытый газетой «Известия», которую положил на меня

                                                                                          врач-убийца.

И Эос склонилась надо мной

Для того, чтобы я не открывал глаз.

 

Из цикла «Под циклодолом»

27 марта 1986.

 

 

 

 

Восковая кукла

Я не чувствую весну.

Но я к ночи — домашней кошке — льну.

Я погружаюсь с головой в беззвездную снежную ночь,

Что неслышно откатывается прочь.

Сколько в этой бессмысленной жизни мгновений томленья?

В каждом мгновеньи распечатанное стихотворенье.

Чуть сладковатая гниловатая кровь

Проступает сквозь мотыльковую бровь.

Я — восковая кукла

Ночи без утра.

Словно ленивец или броненосец,

Я в постели с зажмуренными глазами,

С сжатыми ночью клейкой устами,

С собравшимися по церквам мышами.

Ветер ненавидит советское знамя,

Что повешено для быков

В Испании писательских особняков.

Я видел на телах наколки —

Голубки и храмы.

Кожу можно продать,

Чтобы ни за что не отвечать.

Зек с наколотым черепом

Не обернется весенним деревом.

В этой земле умирать.

Но когда погружаюсь в сон,

Льется в комнату черного неба гудрон.

За задернутыми шторами дома напротив

Приступают мужчины и женщины к рвоте.

Восковою куклой лежать в постели,

Чтобы кровь создавала спирали в развязанном теле.

Ночь — жень-шень.

Летучая мышь — луны тень.

Ночь создана для восковой куклы,

Для радости легких.

 

Из цикла «Под циклодолом»

27 марта 1986.

 

 

 

 

Отвращение

У Татьяны Ивановны — заведующей

                                            колбасным цехом

Сквозь одно лицо проступает другое,

Старое, злое.

«Никаких друзей», — говорит она мне.

В наказание за чифирь требует назначить

                                                                          лечение.

С ней приятно поговорить о Ван Гоге.

Психиатры, они ведь все знают.

Начитанные.

Сергей Павлович увлекается Пикулем,

А Галина Павловна Франсуазой Саган.

«Человеческий детеныш», — называет она

                                                             всех подряд.

Литературная жизнь без меня, наверное,

продвинулась много вперед.

И вступила на тонкий лед.

Советская страна.

Третья мировая война.

Безликого дна.

Во мне мертвящая скука.

Но во мне и покой.

Вой.

Дождь идет за стеклом.

Я закрываю глаза

В комнате с книгами.

Кровь Кузмина струится под кожей.

Тело, которое безмысленно умрет.

Надоели пустые беседы.

Будучи совершенно бесправным,

Я давно забыл о главном —

Стихе державном.

И больные — примеры,

Что можно сделать с людьми.

 

Из цикла «Под циклодолом»

27 марта 1986.

 

 

 

* * *

Перечитал собственные стихотворения,

И такое они отвращение вызывают.

Радостно жить в семье.

Та же комната,, на тарелочке — мясо.

И внутреннее облегчение.

Покой. Пивные ларьки.

Я весь день слушал Битлз,

И буду слушать всю эту ночь.

Ночь — черные ресницы.

Это ночь труда.

Сегодня видел старый Ленинград.

А сейчас такое спокойствие протекает по телу.

Мерещится, что что-то новое откроется в слове.

Так долго не видеть человеческих лиц,

И вдруг увидеть, как люди струятся по улицам.

Увидеть девушек с тайною жизнью.

Рай.

А потом затвориться в морской раковине-комнате.

Лечь в сладчайшую постель.

Вспомнить об ужасах Степанова-Скворцова,

О несчастных.

Воздух этой эпохи — мужчина в полном соку.

 

Из цикла «Под циклодолом»

27 марта 1986.

 

 

 

 

Лодка

Беззаконная жизнь,

Безоконная.

Оглянись.

Земля весенняя, полусонная.

Не привязан ни к чему —

Лодка, причаленная к берегу одному.

Если б отчалить

И скрыться в тумане,

Океане.

Берег всего лишь один.

Нимб над днями.

Но все, что руки пролистали,

Остается лежать пылью.

Я бродил по Комендантскому аэродрому

Вслед за утекающими веками,

Я приблизился к дому,

Обретающему очертанья,

Я в спальной,

Я причалил к берегу неживому,

Где розовые камни.

Берег навсегда скрылся в печали,

Под плачем дождя

Скрылась земля.

А второго берега нет.

Лодка внутри сердца,

Рассвет,

Чтобы на запад гигантским телом простереться.

Берега нет,

И холодный бриз,

Девичий каприз

Ностальгии,

Потерянное имя.

И сквозь ладони прорастает ирис.

Но покинутый берег не манит обратно,

Пятна.

Только мост-небеса прогибается внятно

Под солдатом-солнцем.

Берег-квадрат.

Море-шар.

 

Из цикла «Лодка»

14 апреля 1986

 

 

 

* * *

Утро хмуро.

Послушаю поп-музыку,

Почитаю Ваккенродера,

Которого взял у Елены Шварц.

Ничем не занят

С памятью о няне

Веками.

Что ли пойти в церковь?

Поздно.

Без меня причастятся.

Церковь — только Мать и Бог.

Слог мой строг.

И когда Богоматерь поворачивает ко мне свое

Я собираюсь встать на колени перед Отцом.

Причащаемся и пьем.

Поем.

Я — прихожанин

В тумане,

В дней океане

Под венцом.

Что ли позвонить няне?

Мы далеко от ее могилы живем.

Няня изъедена червями,

Но это со мной случится потом.

Похоронена она

В дюнах под Сестрорецком.

Детство.

Тогда были многие живы,

И бабушка не шастала одна по квартире,

Движенья ее игривы.

Я жизнь прожил не зря.

Не хватает рубля.

Я — тля.

Что я сделал для родственников,

Чтобы утвердить свои прерогативы

Свободы?

Я — в плену у родственников,

И только бабушка меня нянчит,

Дурачит.

Съездить бы к кому-нибудь на дачу.

Я плачу.

Каждый день одно и то же.

Это-нож.

Мир на меня не похож.

Скоро кончится служба в церкви.

Как мне эти мысли надоели

В апреле.

Забраться в постель невтерпеж.

Неужели мы так постарели,

Что нарцисса среди мыслей не найдешь?

 

Из цикла «Лодка»

14 апреля 1986

 

 

 

* * *

Сегодня был в церкви,

Море благодати,

Священник в байковом халате,

Храма надзиратель.

В храме были дети

После причастия — со скрещенными на груди руками,

Дети в куртках красных, словно пламя,

Между собой болтали,

А надзиратель подавал им причастие большими глотками,

Дети уходили больными шагами.

Но не затеряться им в толпе,

Они везде.

Икона изредка притягивала мой взгляд,

За нею поют и говорят,

В храме собрался Анти-Ленинград

Ребят.

День памяти Марии Египетской.

Священник поздравил меня с выпиской

Из больничных палат.

Он говорил: «Мы — во зле»,

А я воспринимал все оптимистично по весне,

Я пребывал в глубоком сне,

Одетый церковью до пят.

В храме полно ребят.

Чтение Евангелия.

Аминь.

Потом я под дождем возвращался домой,

Попирая землю стопой,

Сам не свой.

А дома меня ждала бабушка с иерихонской трубой,

Сообщила, что звонила Ася Львовна,

Я ее обидел кровно.

Кроме Аси Львовны мне никто не звонит,

Пришло время подставить губы иконе,

Она меня похоронит

На небосклоне.

На склоне дней моих.

Я в комнате живу, словно Жених.

Дни ведут к старости,

И я спотыкаюсь.

Дети в храме — это моя молодость

Вторая,

Им развиваться в Советском Союзе без края,

Им предстоит природа вторая

Церкви-Китая.

Может быть, церковь — град Китеж.

Так я думаю, предвосхищая событья,

Не делюсь ни с кем открытьем

Двери

Туда, где много веков пели.

 

Из цикла «Лодка»

Апрель 1986

 

 

 

* * *

Погруженный в себя взгляд

Не касается раны.

Ты стоишь, и я рад,

Что стою прямо.

Между нами драма.

И слепые глаза раскрывают уши

Слушать.

Если бы ты обернулась зверьком,

Не думая больше ни о ком,

Если бы ты пришла в мой дом

В платье голубом!

Но мы расстаемся.

Странно, что нить не рвется.

Ты уносишь с собой

Голос мой.

Окончательно ты стала живой,

И эта встреча тоже сохранится

На белой странице.

И в ней смысл заново родится,

Чтобы в строчках резвиться

Аорты живой.

 

Из цикла «Лодка»

14 апреля 1986

 

 

 

* * *

Ночью мне приснился святой.

А утром я чаю напился,

Усемерился.

Удивился вместе с Григорием Богословом

Дню,

И никого не виню.

Сегодня пива попью,

Послушаю поп-музыку.

И развернется Ариаднина нить,

Чтобы жить,

Чтобы час разлуки с часом встречи слить,

Чтобы свидание,

Как патриотическое задание,

На множество мгновений раздробить,

Чтобы Комендантский аэродром освежить.

Бытие

Одиночное, не двойное.

Если бы нас было двое,

Чтобы разлуку вечно длить.

Вечность.

Простишь ли письму моему бесконечность?

Я во рву квартиры.

Если бы можно было часы остановить.

 

Из цикла «Лодка»

14 апреля 1986

 

 

 

* * *

Ночью проснулся.

День еще не взошел,

День-орел.

А я читаю Григория Богослова

Снова.

Но не повторяется благодать.

Спать,

Или страницы тихо листать

В ожидании свиданья

С телом живым,

Которое дает мне с неба Мать.

Дышим и спим,

Упав истуканом дорогим

На кровать.

Питаемся.

Причащаемся.

В прикосновение — дым.

В прикосновении

Живут олени и тюлени,

Север.

Когда влажным лепестком ногтя-зрачка

Касается меня твоя рука,

Сфера летит во всегда.

Это всегда происходило с нами.

В полночь с ужасами наступит свиданье,

И два мертвеца

80-х годов

Будут есть плов,

Причащаясь к тайне

Осязанья.

 

Из цикла «Лодка»

14 апреля 1986

 

 

 

* * *

Сегодня был

На выставке картин

Не один.

Розы и пионы. Ла Тур.

Избежали метаморфозы

И таможенных процедур.

На них падает свет свечи.

И Коро не молчит.

А Тициан в доспехах.

Картины, заключенные в зерна,

В рамах из эрмитажного дерна.

А за окном зала Нева

Плывет спустя рукава

И идет пешеход в шинели

В самом деле.

В Доме ученых пьют кофе,

Подвергаясь остракизму эпохи.

Уютный район,

За которым надзирает Петропавловская крепость,

Мой сон,

Петропавловской крепости свирепость.

Неслышный колокольный звон

Времен.

Здесь я встречаю Любегина

Древнего.

Я, словно он.

Он с гвоздями,

И набухшими кровью кистями

Рад мне до потери сознанья.

Он погружен в созиданье

Эрмитажа зданья.

Встретить его непечально

После Ла Тура.

Любегин изображает из себя скульптуру

На пороге второй культуры.

Он — слесарь,

Становится на глазах снова человеком

И обещает ко мне зайти,

Хотя ему ко мне не по пути,

Ограничивается улыбкой.

Мы встречаемся на берегу Невы,

Где фонарные столбы,

Где машины злы

От скорости,

Где червь поселился

В сердечной области.

 

Из цикла «Укол»

20 мая 1986

 

 

 

 

Укол

Кончил читать Григория Богослова.

Бабушка накормила меня едой.

Сегодня еду ко врачу,

Попытаюсь сыграть с ним вничью,

Избавиться от укола.

Это для меня не ново

Словно изобретение Пирогова.

Ничего не ищу.

Жду пришествия второго.

А жизнь сурова.

Я перед врачом трепещу,

Словно он Иегова.

Врач мне напишет направление

В медицинский кабинет,

Спросив: «Сколько тебе лет?

Ходишь ли в церковь? Причащаешься ли?

Исправляешься ли?»

Я буду с ним паинькой,

Потому что лишний укол получать не хочу.

Итак, бегу ко врачу.

Все время что-нибудь ищу.

У врача я буду лепетать,

Что мне надоело спать,

Скажу: «Не надоело вам шприцы в меня вонзать,

Так-растак вашу мать».

Врачу мои слова в журнал придется записать.

Он попробует меня усыплять

Разговором,

Что сделать укол это не ново,

Все равно, что найти подкову.

Я для него — корова.

А он-то сам кто?

Нуль, ничто.

Только подписывает рецепты

И впивается глазами в вас цепко:

«Хочешь укол, детка?»

Так сегодня я получу укол

И лягу мертвецом на стол,

Словно вор.

Я много испытаний в жизни прошел.

Хорошо.

Бабушка меня проводит на укол,

А раньше она меня провожала в школу.

Годы-то, годы.

Время летит,

А я по-прежнему получаю уколы.

Изменений не предвидится,

И бабушка на врача обидится.

 

Из цикла «Укол»

20 мая 1986

 

 

 

* * *

Лежу в постели.

Мысли мои отлетели,

Меня исцеляя

От скуки

(Читал «Круг»).

В этом сборнике имена переплелись.

Шельваха жалко,

Мало его.

Зато Нестеровский расцвел,

Орел.

Вообще-то читать в «Круге» нечего.

Куприянов пишет какую-то плесень.

Охапкин сгребает снег лопатою у Зимнего дворца.

Жизни тщета.

Лучше встретиться с Девой у Кировского моста.

Она под локоть

Вцепит свой коготь.

Красота.

А дома у меня тишина.

Бабушка продолжает окать.

Пиво на улице не продают,

И алкоголики исчезли

Из поля зрения.

Так прошло Светлое Христово воскресение.

Капли минут.

Меня на войне не убьют

Из-за зрения.

Но есть опасение,

Что попаду под суд.

По улице машины снуют,

По Серебристому бульвару

В наваре минут.

Завтра окажусь тоже тут,

На этом же самом месте,

Поеду к Елене Шварц на улицу Школьную

С улыбкой довольною.

У Елены Шварц мне не больно.

С меня отдыхать довольно.

Я не участвую в поэтической бойне.

Не пропагандирую свои стихи,

Свеча не стоит игры.

Уйду в иные миры,

Всем довольный.

Бабушка зовет меня в топоры,

Ей привольней.

Но природа

Тянет меня из комнаты на свободу,

Чтоб я был окончательно всем довольный.

 

Из цикла «Укол»

20 мая 1986

 

 

 

 

Памяти Яши

Умер Яша — большая потеря для словесности византийской.

А еще недавно ты лизал мне руку,

Считал до четырех,

Узнавал меня

в дверях.

Яша, Яша, покоится твой прах.

Ты ушел вдоль по Черной речке.

Облака плывут, как овечки.

Не обернулся, страх.

А в детстве

Ты играл на полянке с детьми,

Голова твоя была увенчана венком из одуванчиков,

И ты еще не знал своей судьбы

Мистика,

Мыслителя,

Письмоводителя.

В детстве ты был шаловлив.

В старости не стал ты ревнив,

В почетной старости с медалью на шее.

Мы стареем, но не добреем,

А ты был добр.

Помню, гости сидели за столом,

А ты улегся посередине под стол

За три недели до смерти.

Помню...

Так вы срослись в одну плоть,

Ты и Елена Шварц.

Ног шесть,

А голова одна.

А теперь ты уходишь все дальше и дальше

В мир, где нет фальши.

Больше ты не выйдешь на прогулку

На ремешке

В кровоносной руке,

Не сосчитаешь до десяти

Прежде чем миску с похлебкой обрести.

Прости, Черная речка,

И ты, Лахтинское болото, прости!

Но твой дух остался здесь.

Поднялась дыбом шерсть,

И могил не счесть.

Твой дух глядит из окна,

Когда светит луна,

И смотрят из глаз средневековья времена.

Опустел центр вселенной.

Пусто в доме и стены.

Дух мистика ходит по комнате, лает на тени.

Над твоей могилой никто не прочитает Откровения Иоанна

                                                                                                    Богослова,

В сырость и мразь уходить нам снова.

Дух твой — фосфор, и нежные сердечные ткани

Не избежали смерти алканья.

Дух твой в спальне,

А телу суждено вдоль Черной речки скитанье.

«Яша, — спрошу я, — страшно тебе было умереть,

В огне неугасимом до кончика хвоста сгореть,

Прежде чем нащупаешь лапой твердь?»

Дуб на Черной речке спилили.

Нет на нем моей лиры.

Нет и Яшиной могилы.

А осталась квартира,

Где жил ты, удалившись от мира.

Каждый день солнце всходило,

И хозяйка тебя уму-разуму учила.

А теперь твои кости

У Бога за пазухой, словно лисенок на теле спартанца.

Бог познает, что значит одному остаться.

А теперь, Яша, ты живешь во мне,

Словно перстень на дне,

Со всеми повадками,

Что отпечатались кратко

В этом Риме периода упадка.

Отчего мне все вспоминается Яша,

Словно он жил ниже этажом.

Смерть вошла и в мой дом,

В белом халате с красным крестом.

Прими и успокой,

Вечная жизнь, дух, Яша, твой!

Земную жизнь пройдя до половины,

Я вижу, что ты прошел сквозь паутину

Бытия

И попал в обетованные края.

Ты не вернешься в квартиру,

Тебя унесли —

Четыре лапы, два закрытых глаза и хвост.

Вот лай несется. Стеклярус звезд.

Вот лай за горизонтом шарика земного — корабля.

Симбиоз твой с Еленой Шварц

Был плодотворен

Для словесности.

А теперь никто не обвинит тебя в телесности.

Ты — дух, кажется, материализуешься в пса

Внутри тернового куста.

Ты — дух, и местопребыванием

Избрал улицу Школьную, одинокий дом без названия.

Ты изъяснялся на петербургском, пуделином диалекте

И даже был напечатан в «Лепте».

 

Из цикла «Памяти Яши»

10 июня 1986

 

 

 

* * *

Книга, надписанная мамой.

Что-то кольнуло.

Где она сейчас?

 

Почерк знакомый

Дома.

 

И это счастье

Было видеть ее на Арсенальной.

 

Прошлое мое покрыто тайной.

 

Вспоминается зал свиданий.

Там мы друг друга встречали.

На неделю потом расставанье.

 

Смерть глуха и слепа.

Ни единого следа

Не осталось.

 

Забываю я или не забываю?

 

Все дальше и дальше

Относит меня время.

 

И это будет со всеми?

 

Но осенью, мне кажется, я чувствую ее.

Опадают листья.

 

Я хожу тогда к Дому престарелых.

 

Листья дышат под ногами.

Никто вслед за мной не идет.

 

И Арсенальная мне представляется счастливой порой,

Мостом от прошлого к настоящему.

 

Помнится мне день свиданий,

Бритоголовые туземцы.

 

Но все стирается.

И я уже забыл Арсенальную,

А вместе с Арсенальной забыл и маму.

 

И эта надпись на книге

О чем-то говорит —

Мне тридцать один год.

 

Словно все, что связано с ней,

Связано и с юностью.

 

А я, наверное, очень изменился.

 

И теперь, когда не стало,

Передо мной загадка ее жизни.

 

Какая-то бесследность.

 

Я не живу, а существую,

Погруженный в жизнь вторую.

 

Помнится:

Вот открывается железная дверь,

Я выхожу из Арсенальной тюрьмы,

Ребята машут из окна,

И Невечерний Свет над городом — Она.

 

Если это забудется, то что же еще помнить?

 

В периоде жизни, который я называю

                             «Комендантский аэродром»,

Я помню только осень.

 

Какая-то девица гуляет со мной каждую осень

По Комарову.

Могила Анны Ахматовой.

 

Осень возвращает память.

 

Из цикла «Книга, надписанная мамой»

3 июля 1986

 

 

 

* * *

Постоянно беда меня окружает

Слюда

Расступается вода

И я вижу города

В которых я не буду никогда

В зрелые годы

Природы

Сегодня проснулся

Бабушка летает

Словно птица

На окне сидит попугайчик

На стене солнечный зайчик

Уругвайчик

У меня есть двоюродная сестра

Из стекла

Мне не хватает ремесла

Чтобы я что-нибудь сказал

На Урале процветает хорал

Девятый вал в Крыму

В Волошина дому

Где я умру

Взяв пилу.

 

Из цикла «Игрушечный Ленинград»

11 мая 1989

 

 

 

* * *

Читаю Ремизова

Воскресшего.

Черешня.

Это чтение не скучно.

Хватит до получки.

Авторучка.

Как быстро летят годы

Второй природы

И не нужно свободы.

Мы стареем вместе с Ленинград!

Проходим над Россией градом

Бывших военных бурь,

А сейчас лазурь.

Когда-то убили Александра.

Ладно.

И террорист бежал

На вокзал,

Но его никто не вязал.

А сейчас в Питере

Литры и литеры,

Географические открытия.

Террорист бросил бомбу.

Он в пенсне,

И Александра покачнуло

И разорванные тела куски

Застилали особняки.

А потом наступила Колыма,

Распаленная тюрьма.

И входит снова царь

В храм Спас-на-Крови,

Крови ручьи.

А потом народоволка стреляла в Ленина,

Она — Анна Каренина.

Сидела и чесала власы

Незамутненной красоты.

В этом городе был красный террор

И мор.

Толпы свозили в морг.

Но остался этот город

И плетутся нити

Событий.

Я — дев похититель

Пишу без наитий.

Все, кто пишет,

Меня слышат.

Я лежу в словесной нише.

Ницше.

 

Из цикла «Читаю Ремизова»

31 мая 1989

 

 

 

* * *

Под сенопаксом

Кайф

Вне схем

Эувклида теорем

И горит солнца шар

И страх

Липким одеялом

Прильнул ко мне

Я забыл родных

И погиб мой стих

Запятых

Сегодня выйду на улицу

И снег заискрится

И машины проснутся

Пойду на свет

Где свет планет

Радостно мне

Хоть будущего нет

В тюрьме стиха

Посох и сума

Дома

Дыма

 

Из цикла «Тихо, Господи, тихо»

7 марта 1990

 

 

 

* * *

Тихо, Господи, тихо

Так что хрустит на зубах повилика

Дико

В этом мире

Но я не один

Со мной моя комната

И книги

Толстые тома

Словно дома

Где скрывается тьма

Город где живые письма

Ходят по улице часы

Носят нательные кресты

 

Из цикла «Тихо, Господи, тихо»

7 марта 1990

 

 

 

 

Бабочка в мозгу

Что открылось мне

В этой комнате при луне?

Светлая боль?

Бегущая к кораблю Ассоль?

 

Расскажу, изволь.

Я увидел — бьется снаружи об окно моль.

А в комнате невыносимо

Электричество горело неугасимо

Сердце, покрытое тиной —

Тела сердцевина.

 

Билась об окно бабочка

С бархатными глазами,

Которые расцвели твоими голосами

Так, что я потерял сознанье.

И мне открылась тайна,

Что ничего не было между нами.

 

О, моль!

Где твой Анатоль?

После закрытия школ

Он из твоей жизни ушел.

Возвратилась боль.

 

Папоротник расцвел.

Неужели это я,

Горстка праха, земля?

 

Бабочка сгинула в зрачке,

Проникла в мозг, застыла на виске,

Чтобы помочь моей тоске.

 

О, если суждено мне кровь пролить

И нагло вторгшуюся в мозг убить,

То оборвется паутины нить?

 

Нежданная гостья

Сметает пыль с моих костей

И ждет к себе подруг-гостей.

Мой череп — мавзолей.

 

Как пуля улетит в простор полей

Из черепа.

Я умираю осторожно.

А счастье было так возможно.

И Богоматерь ест пырей

В стране дичающей. Морозно.

 

Между 1986 и 1990 гг.

 

 

 

* * *

Отчего больно так,

Будто мне подан знак.

 

Но час пробьет,

И я стукнусь хвостом об лед.

 

Сколько в России продолжится самодержавия гнет,

Никто в толк не возьмет.

 

Но наступят иные времена,

И самоубийце власть писать стихи дана.

 

Может, уйти во мглу,

Не сказав об этом никому,

Разорвать крючком верхнюю губу?

 

Завтрашний день

Наступает, как тень,

И говорит: «Латы ради Прекрасной Дамы одень».

 

Завтра смерть.

Раковая опухоль будет на меня после смерти смотреть,

Раковая опухоль всех болей человеческих.

 

Этот год я не думал о смерти,

Любовался Девой в кювете.

Пил с персианкой кофе в Кувейте,

Трогал Аси Львовны скелет.

 

Но расплата на вершине Машука

Ждет меня века.

 

Я не выпрыгивал из форточки, как Охапкин,

Не целовал у Девы лапки.

Со мною весь этот год была тоска.

 

Но моя жизнь никому не нужна,

И Брут мой куда-то убежал,

А его так убить меня убеждал,

Он оправдывался, плакал и дрожал.

 

Время письма

Подходит к концу.

Видишь дома?

Пошли просьбу Отцу,

 

Чтобы одну из лилий

Тебе из гортани удалили.

 

Между 1986 и 1990 гг.

 

 

 

 

Арсенальная

Каждый день

Собираюсь уйти в тень.

 

Делаю жгутики в азарте,

Словно я кот в марте.

 

Вспоминаю Арсенальную.

Жизнь я там прожил не хрустальную.

 

Земную жизнь пройдя до половины,

Я попадаю в сумасшедший дом — в бытия сердцевину.

Люди там сделаны из глины

И плетут корзины.

 

У входной двери сидит эмвэдешник с ключами,

И ходит санитар ночами,

Посматривая в окошко, не насилуют ли кого в спальной.

 

А больные

Чуть живы,

И врачи с ними игривы.

По коридору пробираются гомосексуалисты-пассивы,

Наблюдать за ними красиво.

У больных стынет кровь в жилах.

 

У врачей большие прерогативы,

Но они не спесивы.

Санитары больных хлопают по плечу

И ведут ко врачу.

Я на больных стучу.

 

После обеда приходится глотать по кирпичу

Аминазина,

И месить эту глину.

 

А потом спать

Или в карты играть —

Время убивать.

 

На окнах решетки,

А в руках воров четки.

Вши ползают по носоглотке.

 

Каждый день выводят гулять

Человек двадцать пять,

И снежок поскрипывает под ногами,

И проволока заменяет красное знамя.

 

После нескольких лет теряешь сознанье,

Понимаешь, что жизнь — это тайна.

 

Между 1986 и 1990 гг.

 

 

 

 

Домашняя культура

Что означает утро,

Когда свет освещает комнату и дышится трудно?

 

Я смотрю на люстру.

Она сохраняет тайну домашней культуры.

На стене висят картинки-дуры,

И Бог — поп-музыкант не отходит от аппаратуры.

 

Я смотрю на голые стены.

За обоями в соседней квартире обитают Камены.

Обои скрывают бетон,

В комнате стоит воздуха стон.

 

Хрусталик заигрывает с зеркалом на стене,

И дрожит от холода цветок на окне.

В зеркале отразилась комната опавших хризантем.

 

Язык зеркала нем.

Какое-то оно холодное, чужое

Говорит о том, что нас в комнате трое.

 

И дивана складки

Играют со зреньем в прятки.

 

Меня привлекают обои.

На них нарисовано взятие Трои.

Серебряные цветы на них повторяются

И говорят о том, что не надо отчаиваться.

 

А на столе фикус с длинными ушами

От стыдливости теряет сознанье.

Он говорит, что жизнь — это тайна.

 

Главное в ней — созерцанье.

Главное для него — питанье.

 

Лампа настольная под покрывалом,

Словно птица под носовым платком,

Поет ни о ком.

 

И магнитофон стоит загадочный

С музыкой упадочной.

Я с бабушкой в этой комнате танцевал рок-н-роллы, как

                                                                                          припадочный.

 

Продолжайте жизнь, вещи мои.

В книгах закладками лежат рубли.

Эта комната создана не для любви.

Здесь раскрывались губы твои,

 

И ты наполняла комнату

Шорохом платья, станом легким и томным.

 

И я — одна из вещей,

Кровати и зеркала дщерь.

 

Глазное яблоко добра и зла вынашивает хрусталик,

А на столе вторжением иного мира стоит водки шкалик.

 

Между 1986 и 1990 гг.

 

 

 

 

Френолон

1

Принял таблетку френолона.

В голове наступило жжение.

Кровь свернулась,

И что-то во мне обернулось

На психиатора, который становился в это время на колени.

Он весьма приятный человек,

Долго разглядывал под моим глазом кровоподтек

И потом изрек:

«Укол я отменяю

И френолон назначаю».

Я вышел от него бодрой походкой

И увидел девочек и мальчиков-одногодков.

Сел в автобус-лодку

И поехал домой.

Рядом сидела девушка с костылями и красой в зрачке неземной

И читала книгу «Багряная летопись».

Пожалуй, от френолона я получаю сейчас даже кайф.

Может быть, девушку, что видел в автобусе, не увижу

                                                                                     уже никогда.

Есть ли хуже этого беда?

Я положил ноги на стол,

И френолон гулять по моему телу пошел,

Включил Боба Дилана и погрузился в нирвану.

Френолоном полны мои карманы.

Но дыхание затруднено.

Что-то душит меня.

И может быть, я никогда не достигну вас, Елисейские поля.

 

2

На грани депрессии

После приема френолона.

Бабушка вошла,

Достала рубашку, на которой написано «Демис Русис»,

«Мама еще купила», — сказала.

Да, такова жизнь —

Френолон и разговоры о тех, кого нет,

Кто не может узнать, что у меня болит.

Так увечат меня френолоном.

Я сегодня с вернувшейся тоски

Выпил два стакана сухого вина в шалмане,

И девушки мое внимание не отвлекали.

Зрачки остекленели

И образ психиатора из мозга не выпускали.

Психиатр — Пиковая Дама

Взял меня обманом,

Сделал почти душевнобольным,

Рыбаком, пришедшим с берегов Мертвого моря.

Но так хорошо, что я с ним не спорил,

Не рассказал о Вселенском горе.

А теперь депрессия тронула оспою море.

По воде идут трое.

То не тяжесть земли в теле, то свертывается кровь.

На улице мальчик поднимает ласточкой бровь.

Но телу не суждено

Спуститься с пятого этажа на землю

И увидеть в его глазах хаос деревни.

 

Между 1986 и 1990 гг.

 

 

 

 

Стихотворение с бабушкой

К чему все длится эта дребедень

Что ни день, что ни день?

Завтра у психиатора снова я буду олень.

А пока

Из-под век высовывается два червяка.

Завтра, может быть, сделают укол, и я скажу им: «Пока».

Но не развяжутся шнурки у башмака.

В этом состоянии

Хочется сделать возлияние

В честь Вакха,

Разбить стекло кулаком, превратиться внизу на асфальте

                                                                                                   в булавку.

Бабушка входит. У нее платье, словно пропеллер.

Поселим ее в стихотворении,

Чтобы не скучно было беседовать с поколением.

И вот бабушка в стихотворении. Поздравляю ее с новоселием.

Смотрит на меня, что-то соображает.

Выйдет на кухню и яичницу мне поджарит.

Сегодня на обед было мясо

И ложка мельхиоровая высшего класса.

Бабушки масса

Склонилась над спиртовкой,

Орудуя ловко,

Положила мышь-мясо на сковородку-мышеловку,

Обернулась, погладила меня по головке,

Посмотрела бусинками на меня

И увидела, что перед ней свинья.

 

Между 1986 и 1990 гг.

 

 

 

 

Петербургская ночь

Европейская, нет, петербургская ночь.

По улице ходят поэты — живые гробы

Одной судьбы.

 

Может быть, у Платона

Есть ткань из тонкого шелка?

 

По телевизору выступает Леонтьев.

Элита советская от наслаждения стонет.

Огромная машина,

Где ум — рвущаяся паутина.

Где вы, Альбертина?

 

Ведь человек создан из глины.

В нее вложен драгоценный камень

Чистыми, холеными руками.

 

А мы в карты играем,

И входит человек с чаем,

Но дом этот необитаем.

 

«Эй, человек, чаю» —

Кричит Пушкин на пьедестале.

 

И советская элита

Собралась у культуры корыта,

Что ведет происхождение с Крита.

 

Может быть, наша судьба

Раствориться в этих гробах,

Чтобы напечатали наши тома

Не за границей, а дома,

Чтобы ораторы читали наши стихи с балкона.

 

Но достижения наши ничтожны,

Ведь убить себя невозможно.

 

Зря хвалится достижениями второй культуры Борис Иванов

И ест туркменский плов.

 

Петербургская ночь. Закрыты могилы

На Серафимовском, на Литературных мостках,

И идут похороненные на чердаках

Создавать мифы,

Что мы не скифы,

А европейцы.

Бьется жизнь в маленьком тельце.

 

А в бредущем по улице Миронове — механическом пальце

Мысли-китайцы.

 

Закрываются дома отдыха.

Советская элита

Разъезжается с Крита.

 

Между 1986 и 1990 гг.

 

 

 

 

Исчезновение

Толчками останавливается кровь-товарняк.

Смерть — это щелчок по носу, пустяк.

 

Наступит в голове сквозняк,

И за спиной встанет лучший брат,

 

Который жизнь всю мою провел в гостях,

Играл на арфе, на костях,

 

И мертвецы вставали из могил,

И ангел за горизонт не уходил,

Потому что был бескрыл.

 

Я плоть свою похоронил,

А сам и ем, и сплю,

И бабочек горбом ловлю,

Дарю им по рублю,

И, привязав к календарю,

Гублю без возврата.

Так жизнь обернется утратой

В объятиях Ленинграда.

 

А зренье по-прежнему радо

Травы полевому стеблю,

Что держит на кончике тлю

И под корнями гада.

 

Зачем вырастает растенье,

Когда наступил уже день воскресенья?

 

Дома на улиц блюде

Спят, словно голуби в простуде.

 

Один из них — мой дом.

За матовым стеклом

Собрались вещи на Вечерю

После Хозяина потери.

 

Хозяин ушел давно

И сироты-вещи у меня

Боятся руки огня.

Они созданы не для,

А просто так,

Как вечности знак.

 

Здесь я напивался.

Магнитофон шатался.

А когда отсыпался,

Вещи спали, возвратившись в мой фаллос.

 

Ворон музыки по комнате шатался

И клевал жемчужины

Рылеева и Бестужева.

 

Тела после вскрытия комнаты не обнаружено.

 

Между 1986 и 1990 гг.

 

 

"20 (или 30?) лет (и раз) спустя" - те же и о тех же...
или
"5 + книг Асеньки Майзель"

наверх

к содержанию