Фото Г.Приходько, 1974. Труба и комната В.Левитина.

 

 

 

 

 
 

 

 

 

Эпиграфом возьму:

 
        "His clear mind and graceful accents of only a short time ago are now too often blurred by drink..."
        (Suzanne Massie,

        "THE LIVING MIRROR")
 

ВОСЕМЬ лет назад. Для русских -перевожу:

 
        "Ясная память и, совсем еще недавно, грациозное исполнение теперь зачастую затуманены алкоголем. .."
        /Сюзанн Масси,

        "ЖИВОЕ ЗЕРКАЛО", 1972/
 

Ничего, помним еще маненько.

Половина антологии сделана НА ПАМЯТЬ

/пропитую 8 лет назад/.

 

 

 

 
A L'AUBE DU 5 OCTOBRE 1899 LE РОЕТЕ GUILLAUME APOLLINAIRE QUITTA CETTE MAISON OU IL VECUT UNE SAISON DE SA JEUNESSE


/Эта надпись на здании отеля в Ставелоте /Бельгия/ оповещает о том, что здесь останавливался Гийом Аполлинер. Известно, что утром Аполлинер смылся, не расплатившись, но об этом надпись умалчивает /хотя намекает/.

 
           /Из письма Жоры Бена/

 

Таковы поэты.
 

Я свалил с моей предыдущей квартиры в Остине /403 В Е 30th St./ не заплатив хозяину, мистеру Иби /и его мать/ за два месяца. Так и ждет.
Домик О'Генри в Остине имеется, и в том же виде, поскольку за квартиру он, полагаю, платил.

Но он был не поэт.

Солженицынский Вермонт тоже, сомнений быть не может, сохранят. Для благодарных потомков.

А у его соседа там черная смородина растет, мне Алик Гинзбург говорил. В грибы бы... Или в огурчики... Под что нищему поэту выпить чтоб...

А за квартиру я и здесь уже месяц не платил! Подождет.

  Литколлаж Г.Бена и ККК

 

 

 

 

 

Папа, мама и я. Портрет матери работы Дроздова, лауреата Императорской Академии художеств.
 
Я ДО 1957 ГОДА

/первый период творчества/
 

        Поэт Олег Александрович Охапкин, основоположник нео-нео-акмеизма, утверждает, что первым написанным им стихотворением была дразнилка:

 

Я спросил у тети Моти:
- Тетя Мотя, что вы трете?
- Жопу луком к четвергу,

Я иначе не могу!


        Я за собой таких совершенных дразнилок не помню, но твердо помню, что в детстве я был гениальнее, чем сейчас. И был я тогда, естественно, формалистом. О существованиии каких обэриутов я и не подозревал, выросши на вольфовских однотомниках Гоголя и Лермонтова, юбилейном 1937-го года Пушкина и такого же размера Маяковском. Помимо этого я читал что попало, поскольку читать научился не то в 3, не то в 4 года. Матушка моя, учительница, эвакуировала детдомовских детишек из Ленинграда в село Сулость Ярославской губернии, на озеро Неро, напротив Ростова Великого, и пока матушка ходила по деревням, вымаливая картошку для детдомовцев, они-то, поскольку все были постарше, меня и воспитали. Особенно Люсики-Усики, как я ее называл, сейчас вроде тоже директор детдома. Матушка была завучем. Без ее ведома детишки и выучили меня читать. Году в 44-м мы возвратились из эвакуации, идем с матушкой по городу, и вдруг я это так явственно читаю: "Пи-во". "Что это ты говоришь?", спрашивает матушка. "Да нет, это я ищу - где тут "Воды" написано!" Уже тогда я был опытным лицемером и скрыл свою последующую страсть к пиву. В первом классе /рассказывает матушка/ учительница оставляла меня читать детишкам, сама же смывалась с урока. Стою это я, носом едва до стола доставая, и урок им читаю. Зато чистописанию я обучаться категорически не хотел. Или садился на пол переобуваться к следующему уроку /физкультуре/, или к буквам в тетради -ручки-ножки пририсовывал, чтоб не падали. Имел стабильную двойку по письменному. Зато сейчас у меня почерк - почти как у Ремизова. Матушка выучила. Брала она бельевую веревку, сложенную вдвое, вставала рядом, "Пиши, говорит. С нажимом - легко, с на-жимом - легко!" А я - одним глазом за веревкой, другим - за пером. Так и научился.
        Году в 52-53-м /я - помню?/, уже в английской школе, где обучался с 49-го, с открытия ее, я начал писать стихи. Одно из первых, что помню, относится к Шекспиру, проходимому нами тогда:
 

Жил принц Гамлет,

Любил омлет.

Раз принц Гамлет

Сел есть омлет.

Пришел Макбет

И съел омлет.
- Умри, Макбет! -

Вскричал Гамлет.

Схватил стилет -

И мертв Макбет.

 

        Ударения и тогда меня не очень устраивали. Поэтому менял их по своему разумению.
        Следующий текст представляет собой отрывок эпической поэмы об ученике Лене Надирове, армянине, впоследствии - сотруднике органов КГБ /таких у нас было -трое. В 74-м году я встретил в бане на Фонарном лысого и толстого Леньку Гунина, в чине, не соврать, капитана. Надиров же, вроде, выше лейтенанта не пошел. Третьего по имени не упомню, но говорили/. Помню только конец:
 

Дрался д'Артаньян шпажонкой,

А Надиров-шах - книжонкой.

Дрались, дралися они,

Не считали вовсе дни

И додрались до того,

Что убили одного.
 

А кого из них убили. -

Знает лишь отец Рахили.

 

        Тогдашние васибетаки все у меня допытывались, какой это Рахили отец, и при чем он здесь, на что я отделывался незнанием. Не знаю и по сю. Но - какой сюрр!
        Потом уже следовали непосредственно дразнилки, выполненные все в том же изящном сюрреалистски-обэриутском ключе. На Вадима Прозерского, моего лучшего друга, ныне преподающего ... эстетику в ЛГУ /а в школе писал прозу и соредакторствовал со мной стенгазету "Жало"/:
 

Проза наш молокосос,
Покупает он насос
Перекачивать водичку,
Чтоб достать из лужи птичку.
Проза наш большой дурак,
Только так, и только так!
Он купил себе калоши,
Не сдержал он легкой ноши,
Носом шлепнулся он в грязь
И запачкал свою бязь.
А потом полез в Фонтанку,
Вытащил оттуда банку,
Налил он в нее чернил,
Покрестился и выпил!

 

        Как видите, до лицейских стихов Пушкина далеко. Державин меня не благословил бы, хотя в гроб явно сошел бы. Но меня интересует не державинско-коржавинское благословение, а природа творчества. А здесь она обнажена. С ударениями же - полный завал: выпИл! А перед этим еще не влезшее - покрестился!
        Следующее посвящено Коле Ефремову, блестящему в школе художнику, который, когда я его встретил 13 лет спустя, мечтал стать барменом на заграничном теплоходе. Грустное было зрелище. Те из нас, кто не пошли в физики /а пошло — больше половины/, пошли кто куда: в КГБ, на кафедру эстетики, в бармены, я вот - в профессора, но меня скоро выгнали за бездипломность. Поэтому продолжаю писать стихи.

 

У Ефремова на плешке -

Кляксочка чернильная.

У Надирова в кармане -

Палочка ванильная.

Ефри лысина блестит,

Как у солнца шар,
Ефря нас благодарит
За землицы ар.
Вырыл он себе могилу,
Наложил побольше илу
И улегся почивать
В эту грязную кровать!

 

        Так что, если судить по вышеприведенным стихам, я уже был готов к принятию Крученыха и Хлебникова. А какая грамматика: "у солнца шар"!
Но 14-ти лет решил еще попробовать свои силы в реализме. Прозерский затащил меня в ЛИТО Дворца пионеров, где я прочитал своего "Дон-Кихота". Реализмом там не пахло, правда, с самого начала:
 

Сервантес был, однако, неплохой писатель.
Он написал книжонку "Дон-Кихот".
Но был словами он большой бросатель,
И делал иногда неверный ход.
 

И далее:
 

Напав на мельницы, чудак наш получил побои,

Но это не сломило его дух:

Он жил в лишеньях, как живут ковбои,

Напал на агнов стадо и разбил их в пух.
 

И кончалось:
 

Он умер чудаком, но так ему и надо:

Не надо дела затевать,

Коль у тебя вместо главы -

Бутылка из-под лимонада!

 

        Нет, я все-таки иду более от графа Хвостова, нежели от Гаврилы Романыча. Во дворце пионеров этого не оценили, и я стал переучиваться на классику. И уже почти переучился, но тут кто-то принес в класс Хлебникова и Маринетти. И все пошло насмарку. В 56-м году, наряду с "Куртыбаем", я написал целую книгу "футуристических стихов", писал которые в бухгалтерской книге на уроках и читал все тому же многострадальному Диме Прозерскому, моему Дельвигу. Книга позднее, в 1963 году, была издана издательством "БэТа" тиражом в 1 экземпляр, а в 1968 году подарена Мадонне Войтенко. Привожу, что сохранилось, по памяти:

 

В окно взглянула морда дня.

Рыгая и урча спросонья,

Локтем опершись на меня,

Привстала на постели Соня.
 

Она икнула пару раз,

С постели слезла и к столу

За водкой босиком прошлась.

Потом оправилась в углу
 

И вмиг в постель ко мне забралась,

Вдавив в перины жирный зад.

Рубашка до лица задралась,

Открыв пленительный фасад.
 

2

 

У уса появилась морда
Сияя вылезли глаза
А ветер начал дуть вдруг с норда
Снежком плюясь на нас а за
 

Пузатым боровом ненастья

Блистая сытой чешуей

Хрипя расширенною пастью

Неслась корова за свиньей
 

3

 

Усатый луч взглянул в окно

И осветил нахально стены

Угрюмо мерин пил вино

А во дворе старик ел сено
 

4

 

Фиолетовый голос барана
Прозвучал в тишине утром рано
А свинячий ржавый визг
Бил в глаза как солнца диск /писк/


5

 

Красная морда

Сияя усами /глазами/

Плыла извиваясь

Широким сазаном
 

6

 

кусая лягая плюя и рыгая

боролись два чорта от страха икая

а дьявол встопырив глазницы на них

в уме сочинял воспитательный стих
 

7

 

. . . . . . . . .

все грешники в аду вопили

вертясь на жаркой сковородке

а черти смачно водку пили

и били грешников селедкой
 

8

 

Речным поросенком несли антилопу

По белому лугу схвативши за жопу

Сияя копытом и носом лохматым

Летел чертененок как дьявол косматый
 

9

 

Шныряя ушами глаза растопыря

Схвативши за крылья несли нетопыря

И впившись зубами в усастую кожу

Плевали со смаком в зеленую рожу
 

Борьба моя с классицизмом выражалась в:

 

ИДИЛЛИЯ
 

Рыгая и урча желудком,

Мы шли по берегу Невы.

Глаза твои, как незабудки

Сияли, ты сказала: "Вы...
 

Ты - плод души моей полнощный,
Мечта, любовь моя и свет!"
А я стоял Гераклом мощным,
И весь дрожа, промямлил: "Нет!..."

 

        Это уже влияние читавшихся мною тогда Щербины и Козьмы Пруткова.
Но классицизм победил /не без участия извне/. И к 195 7-му году я пришел с:
 

ДВЕ МУЗЫ
 

Передо мной в ночи звенящей

Стояли юныя две девы,

И сладкой влагою пьянящей

Из уст одной неслись напевы.
 

Она дарила мне веселье,

Сиянье уличных огней,

Роскошныя разврата кельи -

То было все подвластно ей!
 

И я смотрел, как пораженный

На бедра узкия и плечи,

На стан, безстыдно обнаженный

И слушал вкрадчивыя речи.
 

Другая - в стороне стояла,

Сурово опершись на меч.

Кольчуга строгая скрывала

Живую прелесть нежных плеч.
 

Она ни слова не сказала,
Но я стоял, застыв как камень:
Ея глаза дробили скалы
И с алых уст срывался пламень!
 

Но я, я выбрал путь разврата -

Пошел за блудницей нагою.
Хоть то была мечты утрата,

Я не посмел пойти с другою.
 

За нею - шли души Гераклы,

Из сильных сильныя Антеи...

И горько, горько я заплакал,

Но все же - не пошел за нею.

 

        Вот так писали-с. Одновременно. Была еще и третья ипостась, "Партия". На пари с Димой Прозерским /что напечатают/ было написано следующее:
 

15-й год. Мировая война.

Крови - море. Хлеба - нет.

Но тут - возглавила нас она,

Вперед повела дорогой побед.
 

17-й год. Буржуйская власть.
В душу лез обещаний газ.
"Хватит! Довольно! Нанюхались всласть!"
И тут она возглавила нас.
 

19-й год. Интервенция, белые.

Но вновь она возглавляла народ.

Шли впереди коммунисты смелые,

С единым девизом: "Только вперед!"
 

21-й год. Введение НЭПа.

"Учитесь торговать!" - сказал Ленин.

Мятежники бились за власть свирепо,

И праведной кровью знамена алели.
 

Страшный 24-й год.
Ленин умер. Нет вождя.
Но партия вновь возглавляла народ,
Вперед, к коммунизму его ведя.
 

Были среди партийных масс

Лютые наши враги подчас.

Но выявил этих врагов народ

И с партией вместе пошел вперед.
 

Партия только тогда сильна,

Когда народу верна она.

 

        Послал в "Смену". Не напечатали. Пригласили на ЛИТО. На консультацию. Пари я проспорил, а надо было - не в "Смену" посылать! А куда поменьше. Стал бы сейчас - Аквилевым. А то - до сих пор ни одного сборника не напечатано! За вычетом изданных неутомимым Борей Тайгиным. И утерянным - мною. "Стихи из Занзибару", к примеру. Петя Чейгин сборник свиснул, а Вася Бетаки без спросу в "Гранях" напечатал. И вдобавок, переврал. Я вот не вру. Я за свою память - ручаюсь.

 
ПОЭМЫ

 

Поэма "Томь" написана за 4 часа в январе 1962, в деревне Родионово, что под Томском. Ехал я на автобусе, после звонка в Ленинград, Евгении Давидовне Жмудь, моей тогдашней платонической любви и породил строчки "Омичи и томичи...", ставшие потом эпиграфом. По возвращении в избу, улегся я на кровать свою без простыней, покрытую лоскутным одеялом, и принялся писать в блокноте. Начисто. Вся поэма, с ничтожнейшими поправками, была выдана за столь короткий срок – 4 часа.
Это было первое мое "монументальное" произведение. Хотя поэмами грешил с детства. Первой была "Поэма о Куртыбае", написанная в 16 лет. Начиналась она:
 
О шапсуги и бжедуги,
Абадзехи, темиргои,
Бесленеи, племя смелых!
Вы не знаете породы
Несравненного бечкана,
Иль /чего-то/, иль жирашты!

 

Поэма была длинная и большей частию написанная по-адыгейски, размером "Гайяваты" или "Калевалы". Посвящалась она моему другу детства, Ачердану Нуховичу Абрегову, сыну Нуха Зульхаджевича Абрегова, чья сестра, Заргуащ, прочилась мне в невесты. Адыгейский язык я очень люблю и по сю: Пс'т'эк'у /дай мне воды/, пх'ач'ич /трещотка/, ч'эт /курица/, ч'эт'ч'он'чэ /яйцо/, пс'ыхуа /река/, х' /море/ и другие слова. Язык этот слышал Бестужев-Марлинский, Пушкин, Лермонтов. Но на них он подействовал меньше. Река Псезуапсе, на которой я работал осенью и зимой 1961 года, равно и Туапсе – адыгейские /черкесские/ названия.
Так, с адыгейского, началось мое грядущее "говорение на языках".
Следующей моей поэмой была длиннейшая "колхозная" поэма "Сачки", посвященнная моей первой супруге, Риве Ильиничне Шендеровой. Приводить ее не следует. Того, "классицистическая"" вроде Ахматовой или Пушкина.
Затем, по весне 1959, последовала моносиллабическая поэма "Sister Death", посвященная, вроде бы, Марге Фроловой. Привожу из нее куски:
 
встал плебс
слаб хил
жрет хлеб
как бхил
мысль вон
мрак будь
нам вонь
нам блуд

И дальше я, естестественно, сорвался:
 
гелт гоулд
золото – всё
пусть холод
грудь сосёт
пусть – жар
дождь пусть
дро-жа
про-бьюсь
для баб
с ви-ном
дол-бал
свк-ньёй
ко-пал
и рыл
дпя впа-
лых рыл
для крас-
ки губ
для пуд-
ры щек
с лю-дь-ми
был груб
день-гам
вел счет
нож рвал
хруст шкур
ав-рал
со шхун
со шхун
из клёш
в баш-ку
рвись нож

и тому подобное безобразие на протяжении 100 строк. Начиная с этой поэмы я стал писать "стострочники", которые не оставил и по сю.
В том же начале 59-го быпо написано еще некоторых поэм, "Стеклянные губы", скажем, с посвящением – И.Х., которой и "Туман." /13 октября 1959/.
В 60-м году я вернулся из тайги с двумя "стострочниками", помимо прочих несчетных стихов - "Тайга" и "Голубое". В "Тайге" я продемонстрировал типическую неграмотность поколения моего: многие слова мы лишь встречали в книгах, отродясь не слышав их. Поэтому путаница в ударениях – увы! Так, я писал:
 
И нет ничего, кроме страха,
и вяло тупеет боль.
Кривая сосны острога
проткнула месяца бок.
 
Ударяя, естественно, на предпоследний слог: острОга, хотя не мешало бы – острогА, кочергА, даже Юнна Мориц знает:
 
Тают в море острова –
Камня глыбы.
Ты вонзайся, острога,
В сердце рыбы!
 
Я же не знал. Поэтому пришлось переписывать, чтобы сохранить последующую строфу:
 
И тянется страха рука,
и вяло тупеет боль.
Кривая сосны острога
проткнула месяца бок.

И раненой рыбой мечется
в мутно-черной воде
отражение жирного месяца,
плавниками лучей водя.

        Вся поэма, помимо рифм, была набита образами:
 
Закат в сотый раз алел,
клубились туманом сопки,
кустами рогов олень
бодал багровое солнце.

 

Ну и хватит. Так что, ко встрече с Колей Рубцовым я пришел вполне подготовленным, а уж по части рифмы – !
С рифмой было еще и до /1959/:
 
Просеянная сквозь сито

                                   чернота Апокалипсиса
покажется синей звездой,

                                      Вегой.
А пока липси сам
танцевать не умею,

                             я буду

                                       пасынком века!

 
И это не что-то исключительное. Все мы рифмовали и рифмовали. Леня Палей зарифмовался до полного отрицания рифмы, "зима – зерна" Евтушенко казалось классикой, а "руки опускаются, / шторы опускаются" Кирсанова – становилось модерном.
Но о "поэмах". Вторая моя поэма "Голубое", написанная без знаков препинания – в одну ночь, наощупь, – /отсутствие знаков очень раздражало членов СП/ была зачитана на ЛИТО Вс.Азарова, со скандалом. Начиналась она:
 
голодом опоена
холодом освистана
проросшая на бойнях
блестящая и мглистая
прогоркнувшая кровью
на острие меча
придавленная кровлей
ненужная мечта
и верили наивно
как дети старики
и вешались на иве
нависшей у реки
а люди все же верили
смеялись жили плакали
распоротыми венами
тифозными бараками


 

и т.д. 100 строк. Этой мере я не изменил, как я говорил, и сейчас. /См. поэмы герметизма/.
1961 год, год встречи с моей нынешней супругой /пятой/ я, под влиянием Голофаста, посвятил верлибрам /препаршивейшим/. Помимо – меня очень раздражал Пастернак, Мандельштам и Цветаева, которыми меня усиленно пичкали и моя супруга, и упоминавшаяся Джеки /Е.Д.Жмудь/. Слали и слали мне – в Феодосию, Лазаревскую, Родионово – переписанные и перекаканные рукописи этих трех. С тех пор и возненавидел. Крученыха они мне, положим, не слали. И Туфанова тоже.
 
Поэма же "Томь" – вобрала в себя все "трэнды" футуризма и смежных: Городецкого /периода "Яри" – цитаты из "Писем о русской поэзии" Н.С.Гумилева/, Велемира и Крученыха, Каменского /особенно/ и т.д. Помимо – обширнейший материал литературы о чалдонах – от Зуева-Ордынца /периода 1928/, до Арсеньева, Шишкова, Задорнова, Пришвина и т.п.
Помимо "филологического" общения с автором "Слова о словах", Л.В.Успенским, где я вырос, чтение мое всегда составляли /и сейчас/ – книги по этнографии, биологии, экологии, зоологии, антропологии, дневники всех путешественников – по Амазонке ли /полковник Фосетт и Арк.Фидлер/ или по Тянь-Шаню, Обручев, Дарвин, Миклухо-Маклай, Кук, Фейердал, барон де-Сегюр /дивная книга по Новой Зеландии/, Те Ранги Хироа, Робертс и Кэрвуд, Дарелл и Сэтон-Томпсон, Спангенберг, Г.Успенский /не тот, который "Нравы Растеряевой улицы", этот само собой, а – "В дебрях Забайкалья"/, настольными же книгами быпи: журнал "Вокруг Света" за 1928 год - издательство "Красная Газета", Ленинград – не путать с московской дрянью! и – монография начала века "Народы мира" /без обложки, но с тысячью иллюстраций/.
Вот, собственно, и вся литература, оказавшая "влияние на мое становление как поэта. В большей степени, нежели классики. Поэтому и Томь я – живописал с любовью, но не с натуры – был-то я там с декабря по январь! – а по Пришвиным и Зуевым-Ордынцам. По Г.Успенским и Спангенбергам. По апданским рассказам А.Сахарова с иллюстрациями Н.Кочергина и Фитингофа. По книгам Платова /"Страна семи трав"/ и Линевского, Покровской и Рони-старшему. По людям, которые умеют писать вкусно и по людям, которые умеют писать документально. И по сю – лучшей вещью Паустовского считаю – "Кара-Бугаз-гол". Пришвина же – "Белый араб".
Читал путешествия Крашенинникова и Обручева /лучшая его книга – "В дебрях Центральной Азии"/. И все это, пополам с Хлебниковым – намешалось в "Томь". И - конечно – Каменским. Каменский, с его уральской сочностью, был самым "почвенным" из футуристов. Недаром нашел общий язык с Есениным.
Есенин повлиял на меня круто, но – в течение одного месяца. В январе 1958 был я в селе Лубенском, под Новгородом. Лягушек ловил. И – именно в январе. Они зимуют в незамерзающих ключах /крыницах/, под срубом. Закинь сачок – и тащи, сколько надо. Жили мы с Наташей Князевой /моей долгой любовью/ и Андреем Поповым, а также Григом Баранюком и Боссом Тихомировым в избе у вдовы тети Паши. Деревенька малюсенькая, 25 верст от железной дороги, от станции Кабожа. Колхоз льноводческий, но льна я там мало видел. Мужики, в основном, рыбалят на озере, а бабы – собирают клюкву и везут ее мешками в Сталинград, скажем, где продают по рублю /старыми/ за стакан. Тем и кормятся. Но это 20 лет назад. У тети Паши мужика убили в войну, справлялась сама. Мяса и не пробовала но кадка с квасом стояла у дверей, хлеб да картошка со своего огородика – вот и все. А на постное маслице – ну, подработает там в колхозе. Изба большая, печка – в пол-избы, на запечье я там маялся в гриппу, а потолок оклеен довоенными газетами: Молотов там с Риббентропом обнимается, флаги со свастикой и советские на Красной площади – вся история России. И тараканы шуршат за печкой, и "у порога в дежке квас" – ну как тут не заесенинствовать! И Наташа рядом. Вот и напосвящал я ей стихов – в день по десятку писал, а приводить здесь не буду.
И в 62-м году, в Родионово – намешались впечатления прошлые, а жил я в избе у переселенцев из средней России – олухов и лентяев редкостных. Мужик сачковал в конюхах, приходил и валился в навозных валенках прямо на мою постель в боковушке, еле отучил. Баба же, тетя Маруся, была и того похлеще: на столе гора посуды грязной, просишь: "Тетя Маруся, налей молочка!", берет первую попавшуюся чашку, пьешь, а на дне – волосы и сахар. Дочка, косоглазый мордоворотик, невеста Нина, на выданье, соком набухла, сидит, руки сложив, да сынишка придурочный. И все хозяйство – из рук вон, сени к избе с лета не пристроили, зимой под дверь сугро- бы задувает,как тряпками не закладывай, и сама изба – стенки из бревен нетесаных, одно поширше, другое поуже, волной, и сортира нет. Питался я, в основном, хлебом с чесноком, весь чеснок у них со шкапа поел, а по субботам отправлялся в Томск, звонить в Ленинград любимой. Денег я получал прилично, рублей 120, а на харчи и квартиру – 30 уходило, поэтому покупал каких попало книжек /ну какие там, в Томске, книжки!/, помимо тех, что присылали. И по субботам, после лирического разговора с моей любовью-психиатршей, отправлялся я в кабак. Тогда еще кормить кормили, и заказывал я там водочку под осетринку, рябчика да сухие вина, и кофе под коньячок. Кайфовал, словом. В лыжных штанах и ботинках, не то валенках, как чалдон-старатель. А потом, от поселка Бахтин, от автобуса – пять верст по снежку – ляжешь – мороз не мороз, тепло – звезды сквозь сосны, тишина. А наутро с похмелья – "Тетя Маруся, рассольчику нацеди!" Ковш с рассолом ледяным и мокрыми огурцами /погреб худой, огурцы в слизь померзли/. А сортиру нету. За овином, на снежку, на сорокоградусном морозе – огуречными семечками с поносу свистать! Зад весь поморозил. Поэму "Проблема сортира" написал, Безменову посвятил. Опубликую потом. А работа – три раза в день на речке температуру льда и воды /электротермометром/ замерить, да воздуха /термометром-пращой/. Ну, мерил я один раз в день /а когда и ни разу/, в журнал же – из пальца сосал. Потому – писал очень много, круглосуточно, как сейчас. Читал, что попало /для разрядки и зарядки/, лежал на койке и писал. Стихов по 6 в день не то выдавал, да письма. Родионовская осень.
Стихи, надо сказать, были зело эклектичны, а потому плохи. Я всерьез-то начал – в 67-м году писать, а до этого – что? Ну, "Туман" /20 строчек/ в 1959 году, "Томь" /400/ в 62-м и - баста. Остальные, добрые 3 000 стихов, по теперешним моим меркам – никуда не годятся. Потому и не привожу их здесь.
 
"Томь" же – привожу. По совету жены – кусками. Хотя как я из нее кусков накрошу - понятия не имею. Одним дыханием делалась. Прочтена была в феврале в Союзе писателей. Восторженная Наденька Полякова выпустила. В черной гостиной. Я же – мальчиков своих, Кривулина и Пазухина, после себя представил. Народу в зале было человек 50-100 /сколько он там вмещает, надо у Эткинда спросить, он хвалится, что с пионерского галстучка там вырос, а я и был-то – раз пять/ После моей "Томи" Витюша Кривулин читал:
 
Нас как хлыстом стегает
Холстов академичность,
Посредственность седая
Хлюстов фотогеничных!

.....................
У нас – другое, ярче,
Стозвонней и стоцветней
Рубиновые мячики
Зари рассветной!

 

Вите тогда было /сейчас посмотрим его куриной лапой написанную автобиографию/ - 17 лет.
И началось. Мама! Вылез поэт Сеня Трескунов /постоянный поставщик "Смены"/ и заявил: "Я семнадцать лет токарем проработал!" Я /с места/: "А какое это отношение к поэзии имеет?" Сеня подумал и сказал: "А вот ваши стихи – оскорбляют хороших седовласых поэтов" /допер таки!/. Я /с места, кричу/: "Хорошие поэты не доживают до седых волос!" А в президиуме ... как на подбор: седовласые – Браун, Ойфа и Людмила Попова! Встает Браун: "Я, говорит, оскорблен!" "Николай Леопольдович, - кричу, – так ведь это же - аксиома!" Браун подумал и говорит: "Я не за себя оскорблен. Я за Сельвинского!" Я: "А Сельвинский – приятное исключение!" Ну, после этого, меня, ясно, в Союз перестали пускать /выпускать на сцену, по крайней мере/. А еще вышла рыжеголовая девушка: "Я, говорит, люблю в стихах – иррациональное!" Что это такое, я и посейчас не очень представляю, но девушка оказалась Ларисой Максимович, которой той же весной я посвятил стихи "ЛаЛа" и "Оранжевая", которые, хоть и за скудостью места, все-таки приведу. Перед "Томью". Или лучше, после. Оно и хронологичнее.
Браун же, какой ни говенный поэт, а профессионал. Со слуха, из четырехсот строк пения-выпевания, указал мне строчку: "Да на пузе - узко". Действительно, кошмар. Взялся исправлять, поменял на "Пропотела блузка", путем чего всочилась в поэмку единственная доделанная главка "Август" /вроде, и лучшая в поэме/. Так что Брауну я благодарен. А то, что он член и соцреалист - это уже окупилось: сын, тоже Коля, в фашисты пошел, и вроде, еще сидит, вместе с Сережей Мальчевским, Гогой, братом двоюродной сестры моей бывшей четвертой жены. Кто-то из них сидел, вроде, с Синявским. Написал я из Вены четыре года назад Синявскому поклоны /просили передать/, так до сих пор не ответил, все журнал издает. "Синтаксис". И меня не печатает. Правда, я туда и не давал ничего. Но это – о тесности мира.
 
Эта весна, весна 62-го, была очень продуктивной. Помимо организации "первой звуковой школы" /я, Коля Рубцов, Эдик сбоку-припеку, из мальчиков – Кривулин и Соколов, Пазухин тогда уже писать переставал/, было читано немало. Где читали и кто с кем, уже категорически не помню. Летом Коля уехал в Литинститут, Кривулин заныл свое "Оставьте все меня, оставьте!"... /влюбившись безнадежно в Машку-мордашку/ и несостоявшаяся школа развалилась. Возродилась она спустя 5 лет, с новыми силами – Куприяновым и Алексеевым, но о них – в 4-м томе.
Я же – витийствовал. Читал свою "Лалу-Лалу", "Оранжевую" и "Пиво-пиво" ве- зде и повсюду, но по лету попал под тлетворное влияние Бродского и завыл, и если бы не сбежал в экспедицию в низовья Лены, не знаю, что и было бы. Уже интонации бродские стали появляться. Это оттого, что я читал его всем и каждому по 10 раз на дню. У него к тому времени были созданы гениальные "Богоматери предместья...", "Холмы" да и многое прочее. Тогда мы и готовили с Гришкой и Борей его сборник.
На чтении же "Томи" произошла и моя встреча с "литератором Б.Тайгиным", как его называет Кожинов. Боря подошел ко мне, сославшись на Юрия Паркаева, которого я в каких-то ЛИТО встречал, и тут же предложил мне участвовать в альманахе "Призма". Первый номер "Призмы" уже вышел в Москве на ротаторе, и в нем участвовала, помимо Бори /или нет, это в нашем/ одна из жен Морева, Шурочка Базановская. Второй же /наш/ номер альманаха не вышел, поскольку девица, на квартире у которой стоял ротатор, поссорившись с мужиком, пошла на него доносить в КГБ, и все разбежались. Боря же с тех пор стал моим первым /и последним/ издателем. Любимым.
Вторым подарком этого чтения, помимо эпизодической ЛаЛы, была встреча с художником Валей Левитиным, который, возлюбив мои стихи, зазвал меня посмотреть свои работы в Гавани /тогда он еще жил с родителями, и там нельзя было курить/. Надаренные мне офорты того периода целы до сих пор, а вот монотипия осталась одна. Левитин повлиял на меня больше, чем все остальные художники, но о нем – особо.
 
 
ИЗ ПОЭМЫ "ТОМЬ"

 

"Омичи и томичи
точат чёрные мечи.
За обиду будет бит
главный вольник их обид.

... И хохочет чёрным ртом -

Томь."


Там, где Томь
в затоне тонет,
где кошмою камыши,
только тонкий лебедь
стонет,
только
нету ни души.

Над рекою - частокол,
древней двери косяки.
А в воде
             за частиком
ходят нельмы косяки.

За стеной не мёд ведь.
Матицы
           брус
никнет...
Ходит медленно медведь
по сухой бруснике.

Еле-еле
дремлют ели.
Рядом снег -
сник.
А в избушке
по неделе
спит лесник.

Рядом - белые поляны,
там, где лес - лыс.
За глубокими полями
чует лось
рысь.

Пробираясь по чащобе -
куст таит
хруст.
Сердце бьётся учащённо,
словно грусть - груздь.

Сверху - небо,
снизу - небо,
а с боков - снег.
Вьюга вьётся,
поле немо,
ветер рвёт
смех.

На току
снег толкут
глухари глухо,
а вокруг -

бестолку
ветер рвёт
ухо.

Зима. Синяя.
Зима. Белая.
С инеем
деревья
укрывают белок.

Охотник ник.
Ствол - за ствол.
Мимо них
прошёл волк.

Рысью, рысью,
лошадь!
Серой рысью
воет леший.

Лес...

. . . . . . . . . . . . . . .

Ты не май меня:
запах трав - густ.
Ты поймай меня,
поимей меня,
август!

Доченьку я выношу,
красавицей сделаю.
Ах, смутят вьюношу -
груди её

спелые!..

Ты присунься близко,
навались глыбой,
рви на мне блузку,
мни мои груди,
милый!

Ах, стога, стога -
словно груди, дрожат!
На стогах - стонать,
под стогом -

рожать...

Журавли меня пролётом
назовут по имени...
Отзвенело бабье лето -
сединою инея...

. . . . . . . . . . . . . .

 
"Баушка, а баушка!
Расскажи!"
"Баюшки-баюшки,
не дрожи."

За окошком -

ветер воет,
поле - ёжится в снегу.
За деревней - ходят волки
и добычу стерегут.

На бегу -
в бровь!
На снегу -
кровь...

И метель с метёлочкой
квохчет, словно клушка.
Четверо -
над тёлочкой.
Вой.
Глушь.

. . . . . . . . . . . .

Ручейки -

оравой -
дразнятся:
Поймай!
Это -

по оврагам
пробегает

май.

Пой, май!
 

Зеленеет пойма,
зеленеет лес.
Веселящим пойлом -
синева небес!

Синяя, синяя,
сильная весна.
Сына я, сына я
солнцу принесла!

Солнышко,
сонное,
добрые глаза.
Сотнями, сотнями -
птичьи голоса!

Весело, молодо,
ни золы, ни пепла!
Солнце -

молотом -
в наковальню неба -

бей!
Чтобы стало голубей!
Бей!
Чтобы -

стаи голубей!
Бей!
Бей!
Бей!

Солнце скачет весело
высокó-высóко.
Лезет птичье месиво
ворковать в осоку.

И совсем без роздыха
(только берега там)
скачут рыбы в воздухе
к бурным перекатам!

Течёт половодьем Томь,
связана страшным обетом.
И можно мечтать - о том
или - об этом...

И снова -
сердце томит
весной,
весной на Томи...

20 ч. 40 м. -

23 ч. 15 м.

20 января 1962
Село Родионово.


 


ПРИМЕЧАНИЕ:

Братец Борька, гидролог и охотник, по прочтении поэмы сказал, что нельма - хищная рыба и "косяком" не ходит, глухари же - зимой не токуют. Л.В.Успенский, в своей 20-тистраничной рецензии на сборник "Ассорти" /куда входила и "Томь"/, 1963, помимо того, что отметил "словесное богатство поэмы" по отношению к другим стихам, как 1:1000, заметил, что "осот" - типичный сорняк пашни и в лесу не растет. А если моей любимой книжкой было "Открытие мира" какого-то В.Смирнова, о деревенском детстве и все реалии, переврав, я почерпнул из нее. Там чего-то про осот точно было. Трава, всяко. Но в той же рецензии Л.В. изъяснил мне за строчку в других стихах "Где дикость индиго и пальмы", что "индигоноска" - маленькая травка и живописать "дикость" наряду с пальмой - не может. Ботаник он, что ли? И вот тут-то он не прав. Про индигоноску я и не знал /спасибо!/, а индиго, как экзотическая кубовая краска, привозимая из Индии - это уж точно! - скорее относилась к небесам, нежели к растительности. Это никак не "голубые воды Ганга" Анны Андреевны Ахматовой! Идиот, и тот знает, что вода в Ганге - мутная, как и в Хуань-хэ, "Желтой реке", от лесса там или от глины. А небеса цвета "индиго", глубоко-синего - для Индии - отчего ж!

Последний сборник "Ассорти" /неопубликованный, как и рецензия на него/ спер у меня семипалатинский журналист из павлодарской газеты "Звезда Прииртышья" Альберт Павлов, занимавшийся творчеством Вс.Иванова и рассказывающий, что у вдовы в Москве - ШКАФЫ неопубликованного этого автора /которого я люблю/, а также о судьбе Павла Васильева /где-то я уже приводил/, так что с Альберта и спрашивайте.

 

        Кстати, в отношении этой "сибирской" поэмы - я все хочу поговорить о "колониальности" творчества русских писателей /о чем почему-то молчат!/, взяв и пушкинские фонтаны и пленников, лермонтовско-бестужево-марлинские дела, всю сибирскую тему в литературе, среднеазитскую, ну - за бальмонтовский туризм мы говорить не будем! - но вот "царскосельский Киплинг" о Гумилеве - это очень точно найденная В.Корниловым характеристика! Помнится, ругался я с Сельвинским в письмах за В.Португалова, где, в "Студии стиха" Сельвинский не усек киплинговских интонаций у лагерника и камчадала Португалова:
 

Русский, Чириков Алексей
И датчанин Шпанберг Мартын,
Чаплин, гардемарин,
Штурмана-англичане - Вензель и Моррисон...
Юнга - Вилин Буцковский....Сквозь сон
Проплывают года и события... /В.Португалов/


Как иногда только - поминают Киплинга у раннего Тихонова /но и ... А.Прокофева!/.

 
назад
дальше
   

Публикуется по изданию:

Константин К. Кузьминский и Григорий Л. Ковалев. "Антология новейшей русской поэзии у Голубой лагуны

в 5 томах"

THE BLUE LAGOON ANTOLOGY OF MODERN RUSSIAN POETRY by K.Kuzminsky & G.Kovalev.

Oriental Research Partners. Newtonville, Mass.

Электронная публикация: avk, 2006

   

   

у

АНТОЛОГИЯ НОВЕЙШЕЙ   РУССКОЙ ПОЭЗИИ

ГОЛУБОЙ

ЛАГУНЫ

 
 

том 2А 

 

к содержанию

на первую страницу

гостевая книга