Фото-зирокс из архива Н.Шарымовой /конец 50-х?/.

 
 
 
    Впервые, кажется, я увидел Рейна на даче в Комарове в апреле 1956 года. Это был день рожденья моей старшей сестры, на который он приехал вместе с Дмитрием Бобышевым. Гости - а я уже знал, что они поэты - привезли ей в подарок "ортотакса" - красную деревянную собаку с колесиками на животе; когда ее тянули за веревочку, она шлепала лапами и громко пищала, издавая один и тот же звук, за что, вероятно, и получила это имя. На спине у нее было написано сочиненное Рейном четверостишие:
 
Таксеру четвертак суя,

Я говорил, таксуя:

Задам же Мире таксу я

И разгоню тоску я.
 

Я привел его потому, что красная спина "ортотакса" совсем недавно выплыла из скучной кучи обессмысленных дачных древностей, и потому что оно говорит кое-что о поэтике "раннего Рейна".
    Через несколько лет я стал приходить к Рейнам в их комнату на улице Рубинштейна. К этому времени Рейн пользовался уже большим и совершенно особым поэтическим авторитетом, о котором надо сказать несколько слов.
    Наступление того нового "золотого века русской поэзии", который хотела видеть вокруг себя в последние годы жизни Ахматова, падает на середину пятидесятых годов, когда безутешная после гибели поэтов Муза, долгие годы разговаривавшая с одной Ахматовой и Пастернаком, снова обернулась к молодым. В Москве самым заметным ее собеседником стал Красовицкий, а в Ленинграде, которому по не совсем ясным причинам суждено было на короткое время еще раз оказаться столицей поэзии, Рейн скоро стал чем-то вроде неофициального мэтра. Влияние именно Рейна на свое поэтическое формирование признавал мало склонный к оммажам Бродский,- младший в содружестве четырех поэтов, в котором он примкнул к начинавшим вместе с Рейном Бобышеву и Найману, и которое, как последний недавно писал в своих комментариях к "Траурным октавам" Бобышева, едва не стало первой со времен обэриутов настоящей поэтической школой. Рейн, кажется, первым из всех них пошел к Ахматовой, и объединение этих четырех поэтов, не менее несхожих, чем в свое время четыре главных акмеиста, может быть отчасти объясняется влиянием ее личности, воспринятым по-разному и в разной степени, но всеми четырьмя.
    Сказанное, впрочем, не означает, что я свожу все "петербургское поэтическое возрождение" к четырем именам: ведь здесь же, хотя и вдали от них, стоял над своей алхимической колбой изумительно талантливый Волохонский, а чуть ближе полировал свои дивные рифмы Ерёмин. Может быть к тому же разговор о "мэтре", да еще применительно к тем временам, когда в этом кругу выше всего ценилась шутка, прозвучит с неуместной серьезностью; да и вряд ли с таким утверждением согласились бы два других участника нереализовавшейся школы, хотя еще несколько лет назад Найман свидетельствовал о безошибочном рейновском поэтическом слухе. Впрочем, за пределами группы, с ее независимыми участниками, влияние Рейна ощущалось, может быть, сильнее, чем внутри нее. Объяснялось оно не только структурой его таланта, но и определенными его личными качествами, которые в те времена имели несколько особое значение, и среди них - его начитанность, культивированная осведомленность в живописи и вообще в искусстве, профессионализм в суждениях о стихах, наконец, его доброжелательность и даже самое обаяние его личности и его тогдашнего дома. Но, как бы то ни было, лично я считаю, что даже если бы мне не выпала честь и удовольствие писать предисловие к представленной здесь подборке превосходных стихов, если бы даже Рейн не был автором нескольких, увы, неизданных, поэтических сборников, - его место в литературе было бы уже тем не менее выдающимся и почетным.
    Тем труднее говорить об этих стихах в оставшихся строках исчерпавшего предоставленный объем предисловия. Я хотел бы прежде всего сказать, что в них своим особым языком Рейн создает свой особый мир, и сквозь этот мир, где, на первый взгляд, такое большое место занимают "еда", "питье" и прочие аксессуары остраненной joi de vivre - с поразительной верностью просвечивает страшность и нищета нашей жизни. В этом - правда и беспощадность его стихов, в этом их "второй шаг" и их мудрость. Стихи Рейна всегда "крепко сколочены", а слово весомо. В его поэзии, особенно в ранних стихах, которые я стремился достаточно полно здесь представить, заметно влияние современной живописи и достижений футуризма, оставшихся более или менее чуждыми трем остальным названным поэтам.
    Теперь дома на Рубинштейна нет, Рейн и Найман, давно разошедшиеся, живут в Москве, где их точно так же не печатают, как и Бобышева, сохранившего, в отличие от них, верность Петербургу, а вместе с превратившимся в далекую точку Бродским - представление об общественной роли поэта. Их более молодые продолжатели проявляют, как видно, полнейшее безразличие к поэзии всех четверых; поэзия же самого Рейна, - и в этом он сближается с Найманом,- становится для него делом все более частным, и потому стихи, которые он пишет, становятся всё прекраснее.
 

М.Мейлах. 1974.
 

Мира Мейлах добавила: "Был апрель. Снег начал таять."

 
/19 июня 84, по телефону/

 

 


 

 

Подборка ККК и Мейлаха /1974/:

 

 

 

ЯБЛОКО
 

Пока я уходил от переулка
на площадь. Становилось все теплее.
Стихи нас настигают. Перед этим
охладевая. Впереди металлов
распалась ртуть. Я шел по переулку,
и мне подумалось о стенах и судьбе.
Потом о стенах просто. Я представил
какие-то отличные полотна,
раскрашенную известь, кран дождей
и множество небывших ситуаций.
Но площадь огорошила меня,
происходило лютое движенье,
сюда заброшенное от ствола Садовой,
грузовики стремились в представленье,
свергая предыдущее строенье,
и прислоняясь к алтарю Главпива,
я бросился хоть что-нибудь спасти.
Я встретился с тобой. Гораздо раньше
я тебя увидел, но, подсчитав глаза, ресницы, бедра,
смолчал. А за тобой
я помню яблоко на голубой холстине,
просторное, покатое, как лодка,
оно пробило строй сосновых досок,
замедлясь здесь, оно было желто.
Я наблюдал чешуйчатую кладку цвета,
и абажур округло поднимался
над яблоком, как шелк под сквозняком,
и над теплом большой открытой пищи.
Да-да, конечно, наконец-то снова -
там в яблоке - творилось мирозданье,
материя переходила в цвет.
Так вот костяк дикарского лиризма,
фигура и условие расцвета
до крика исступленной желтизны.
Все это было въявь, и даже
у основания оно схватилось
кольцом из цвета - жидким и густым.
В нем яблоко плескаться начинало,
колебля воздух и вращая стол.
 

 

 

 

 

 

КОМНАТЫ
 

Я посещал такие комнаты,

В них доски неизвестной мебели,

в них подлинники незнакомые,

как будто бы меня там не было.
 

Неправда, был я в этих комнатах,

снимал ботинки, гладил волосы,

десяток слов, пристрастьем тронутых

произнести мне удавалося.
 

Но я столы водил по комнатам

и ставил стол почти у выхода.

Столам заклеенным и погнутым

была какая в этом выгода?
 

А девушки ценя материи

необычайных качеств зрительных,

располагали так на теле их,

что были грубо поразительны.
 

Простив столов перемещение,

и кое-что из прочих выходок,

не требовали освещения.

Была какая в этом выгода?
 

Утрами, выходя на площади,
грузовиками дальше вывезен,
я спрыгивал на крик "немедленно"
слезайте, вы нужны, послушайте",
из кузова на землю вызванный.
А комнаты, как были комнаты?
Их ремонтировали, в них отчаивались,
какими стали они - в начале есть.
 

1954
 

 

 

 

 

 

СОСЕД КОТОВ
 

В коммунальной квартире жил сосед Котов.

Расторопный мужчина без пальца.

Эту комнату слева он отсудил у кого-то.

Он судился. Тот умер, а Котов остался.
 

Каждый вечер публично он мыл ноги

и толковал сообщения из московской газеты "Известия",

И из тех, кто варили на кухне и мылись, многие

задавали вопросы - всё Котову было известно.
 

Редко он напивался, всегда в одиночку, и лазил,

было слышно и страшно, куда-то он лазил ночами,

доставал непонятные и одинокие вазы;

пел частушки, давил черепки с голубыми мечами.
 

Он сидел на балконе и вниз улыбаясь, ругался,

курил и сбрасывал пепел на головы проходящих;

писем не получал, телеграмм и квитанций пугался

и отдельно прибил: A.M.КОТОВ - почтовый ящик.
 

Летом я переехал. Меня остановят и скажут:

- Слушай, Котова помнишь? Так вот, он убийца,

или вор, или платный агент. Я поверю. Мной нажит

темный след неприязни. За Котова нечем вступиться.

Если жил человек - рядом голос эпохи огромной

и простые предметы, скажем, ветер, деревья и птицы.
Равнодушье и мелочь показывал, праздновал, помнил.

 

...Что он прятал? И как за него заступиться?...
 

 

 

 

 

 

                            Г.Н.
 

Из комнаты, где лебеда и ходики,

И форменки балтийские внизу,

Глядела ты на вознесенье готики,

Подобной пирамиде и ножу.

Плясали тигры в цирке на гастролях,

Дудел орган в проветренных костелах,

И море мелкое до Англии катилось,

О, лето, милое, как ты мне пригодилось.

О, как любовь ты пригодилась летом,

Там, в Таллине, среди мотоциклетов,

На берегу в линялых синих лентах,

Нас обижали, вот мы убежали,

Глотать клубнику на чужом базаре

И делать все, что делать обожали.

Хотя б глотать клубнику на базаре.

Идет Иванов день, эстонский праздник,

Напрасный праздник для мужчин опрятных.

Они бросают на песок окурки,

Колбасные пергаментные шкурки,

Промокшие стаканчики пивные

И мелочи немногие иные.

А современные ты помнишь дачи,

Где окон нет, но есть иллюминатор?

Где селятся, должно быть, лютеране

И твердо ждут задуманной удачи.

О, милая, ходи в заливе бледном,

Качай, качай трамплина лес гудящий,

Трамплин для лыжников, поломанный за лето.

Давай, как лютеране, ждать удачи.

От большеногих девушек эстонских

Что мне останется? Лишь ты,

А я любил их.
От пляжей, сосен, молока и солнца -

Лишь ты одна, а как приятны были

Напитки и продукты и манеры.

Я все забыл, а ты на всякий случай

Их береги и станет тихой службой

Ушедший этот календарь неверный.

Я вез тебя в Эстонию подругой,

А стала ты республикой рыбацкой,

О, чудо, - говорю себе, потрогай

Её, сирену, и страну грабастай.

Когда с тобою будем мы делиться

И прошлое бессовестно поделим,

Не станем целоваться и стелиться,

Сквозь дикий рай Эстонии полезем.

К ней, лучшей вере, словно в Рим вернемся

Из лютеран, из ереси и плена.

Как скоро мы и сладко отречемся

Сомнений от и станем на колена.

Пора, пора, покоя сердце просит,

Твоей любви на тех же белых пляжах.

Как поздно бросить, поздно взять и бросить

Теперь ты стала самой главной блажью.

Той блажью, что до срока отлежалась,

Не той /ты помнишь/, первой пляжной блажью,

Мы начинали все, что получалось,

На всяких пляжах, платных и бесплатных.
 

1959
 

 

 

 

 

 

 

Чего мне ждать. Работы побогаче,
другой жены. И эта хороша.
Ах, лета, лета. Скоро будет лето.
Гляди, душа, кончается февраль.
Моя душа - смешная ротозейка.
Она хотела, чтобы я словчился
и стал /какой бы привести пример/
фотографом на пляже на Таити.
Крутом меня гогеновская слава,
и объектив мой славен, как орел.
Я из лотка неплотную пил воду
в краю, где океан полураспада,
ел рыбу там, она вкуснее нашей,
ухаживал за лошадью, служил.
Потом бывал в других местах.
На юге, в Львове, Пятигорске и Москве,
Я пиво пил из белого стакана
на крепкой облупившейся веранде.
На столике соленые закуски,
кругом деревья, улочки, девицы,
а в садике пустые монументы.
Так мило, так приятно все кругом.
Теперь нельзя мне выйти пополудни,
пойти к реке, подумать: все напрасно,
напрасно все - не в переменах суть.
О стольком я уже не беспокоюсь,
а может, это временный покой.
Не часто, нет, но разное я видел, -
такие страхи, подвиги, слиянья;
и это все со мной происходило,
и, кажется, не изменился я.
Любовь осталась на моей постели,
мои долги остались на работе,
а смерть моя - у матери моей,
и ангелы летучие, как мыши,
не верь, не верь, а сахар им кроши.
Но дальше невозможно разбираться,
осталось перечислить все отдельно
в любом порядке,
хоть в таком порядке -
- алфавита или календаря.
 

1961
 

 

 

 

 

 

 

В ресторане "Баку" с витражами,

Где от этого суп голубой,

Дружбу новую мы водружали

Возле столика вниз головой.

Или пиво на каменных досках

Разводили, лениво вертясь,

Или в бухтах курилоостровских

Ничего не прощали простясь.
 

Что я помню в тоске безответной? -
Как поил нас кудрявый майор,
Или голос небесный - "отведай
Колбасы, это тело мое".
И внезапно мне делалось видно
Разбирая прошедшие дни,
Что там были за красные вина,
Отчего опьяняли они.
 

Три причастия дружбы отныне -

Это жалкое наше питье,

И консервные банки пустыни,

А венцом: непрощенье мое.

Если вправду я стал безразличен,

Погодите - не стоит понять,

Оттого, что фанатик, не зритель,

Я причастен ко всем степеням.
 

Или так: равнодушнейший зритель,

Я вручаю себя целиком

Вам, друзья. Если голодны - жрите!

Дружба дружбой - шашлык - шашлыком.
 

1961
 

 

 

 

 

 

 

Младенчество. Адмиралтейство,

мои печали утолив,

не расхлебаю дармоедства,

всех слез моих у слов твоих,
 

о неподвижный день столетний

с пальбой посередине дня.

Сначала ветер пистолетный

и солнечная толкотня,
 

а после треугольный вырез,

светлейший там, на островах.

Ты, город, как судьба, навырост,

как долг неверный на словах.
 

Бот с обтекаемых ступеней

гляжу на дальние мосты,

там движется вагон степенный

назначенный меня спасти,
 

возить к раздвоенному дому,

сосватать женщине седой,

пока позору молодому

стоять за утренней слюдой.
 

Он выследил, нас арестуют

за бессердечие и жар,

в постыдных позах зарисуют,

отпустят, как воздушный шар.
 

Ударившись о подворотню,

он снова выдаст нас, беда!

Лови меня за отвороты,

тебе в постель, а мне куда.
 

Согласным берегом куда мне,

рассветной этой чистотой,

буксир развесил лоскутами

знак бесконечности с тобой,
 

как будто плот органных бревен,

тая дыхание, поплыл,

со всем, что делал, вровень, вровень,

все подбирая, что любил.
 

1961
 


 

 

 

 

                    И.А.Бродскому
 

Придет апрель, когда придет апрель
Давай наденем старые штаны,
Похожие на днища кораблей,
На вывески диковинной страны.
О, милый, милый, рыжий и святой,
Приди ко мне в двенадцатом часу.
Какая полночь, боже, как светло,
Нарежем на дорогу колбасу,
Положим полотенца под конец.
Какое нынче утро нас свело!
Орган до неба, рыжий органист
Играй мне в путь, пока не рассвело.
Так рано до трамваев и авто
Мы покидаем вялый городок,
Та жизнь уже закончена, зато
Нас каменный ласкает холодок.
Какое путешествие грозит,
За черной речкой бледные поля,
Там тень моя бессонная сквозит,
Верни ее - она жена твоя.
Садись-ка, рыжий; в малый свой челнок,
За черной речкой тьма и черный свет,
За черной речкой там черным-черно,
Что одному пути обратно нет.
Я буду ждать вас, сколько надо ждать,
Пока весло не стукнет по воде,
Я буду слезы жалкие глотать
И привыкать к послушной глухоте!
Но ты вернешься, рыжий, словно пес,
Небесный пес, карающий гремя.
"Я нес ее - ты скажешь,- слышишь, нес,
Но нет ее и не вини меня".
Тогда пойдем вдоль этих тяжких вод
Туда, где по рассказам свел Господь
Людей-енотов, ящеронарод
И племя, пожирающее плоть.
 

 

 

 

 

 

РЫНОК ПОДЕРЖАННЫХ ВЕЩЕЙ
 

Я был вчера на барахолке,

Там продавал жены пальто,

Там винт я видел пароходный,
На нем соленый ободок.

Я мог купить его отдельно,

Но покупать его не стал,

А он был точно неподдельный

Тот экзотический кристалл.

Картинки голые диванов,

Что так забавно говорят,

Я взял пяточек для романов

И отошел в соседний ряд,
 

Какие предлагают штуки!

Мундиры черные в значках,

Для чтения крутой науки

Навылет дырочки в очках.

Дымит мышиный крематорий,

Лежит пластический скелет,

И патефончик с примадонной
Сосками женскими одет.

Пупки и пальчики на выбор,

Доносов фантики белы,

У одного вертяся выпал

Слепой вампир из-под полы.

Летят желудочные газы
По завитым листам газет

И отдает свои рассказы

Двухспинный парень за обед.

"Послушайте, как это было!"

И он показывает мне

Еврейское живое мыло

И крест молочный на спине.

"А ну-ка, покажи другую".-

я говорю ему тотчас.

"Я нынче этой не торгую" -

Он отвечает щекотясь.

А торг идет, повсюду ладят,

И примеряют башмаки.

Могильное суконце гладят

Полуживые дураки.
 

1962
 

 

 

 

 

 

 

Забавная осень, над городом свист,

Летает, летает желтеющий лист.

И я поднимаю лицо за листом,

Он медлит летя перед самым лицом.

О, лист, - говорю я — о, лето мое -

О, мой истребитель, смешной самолет.

Воздушный гимнаст на трапеции сна,

О, как мне ужасна твоя желтизна.

Посмертный, последний оберточный цвет,

Что было - то было, теперь его нет.

Ты так говоришь, бессердечно летя,

Воздушное, злое, пустое дитя.
 

1962
 

 

 

 

 

 

 

Стоит болезнь в стеклянном полумраке,

Стакан журчит отравой и гнильем.

Яснее сна, прилипчивей бумаги

Обосновалась наша жизнь вдвоем.
 

Она пока ни капли не остыла,

Хотя тревогу ангел пробасил.

Бацилла жизни - нежная бацилла

Сильнее и умнее всех бацилл.
 

1966
 

 

 

 

 

 

                    А.А.Ахматовой
 

У зимней тьмы печалей полон рот,
Но прежде, чем она его откроет,

Огонь небесный вдруг произойдет -

Метеорит, ракета, астероид.
 

Огонь летит над грязной белизной,

Зима глядит на казни и на козни,

Как человек глядит в стакан порожний,

Еще недавно полный беленой.
 

Тут смысла нет, и вымысла тут нет,

И сути нет, хотя конец рассказу.

Когда я вижу освещенный снег,

Я Ваше имя вспоминаю сразу.
 

 

 

 

 

 

ИСТИННЫЙ НОВЫЙ ГОД
 

                                      А.Н.
 

Уже переломался календарь, видна зимы бессмысленная даль,

к морозу поворот и новый год и множество еще других забот.

Держаться надо, надо в декабре, когда снега и сумрак на дворе,

и за окном бесчинствует зима, держаться надо - не сойти с ума.

И надо одеваться потеплей и надо возвращаться поскорей

к себе домой, где греется обед и закрывает вас от всяких бед,

зимы и вьюги, теплая жена! где все за вас и крик и тишина.

И к двери осторожно подойдя, сказать себе минуту погодя,

"Нет, рано еще, рано, не пора". Зима, зима - ужасная пора.

Шепнуть себе: "А скоро ли?" - "Едва ль". А между тем поблизости
                                                        февраль,
и лед уже слабеет на реке и ваш сосед выходит в пиджаке,

и распаляясь говорит про то, - "Мол, хватит, будет, поносил пальто".

Тут надо приготовиться всерьез, хотя трещит на улице мороз,

и инеем карниз совсем оброс, зима крепка, как медный купорос.

Но это только видимость одна. Вот парка отведет с веретена

последние витки. Апрель, апрель вступает в календарную артель.

Тут надо выйти в сад или в лесок, лучам подставить бледное лицо,

припомнить все: Египет, Карфаген, Афины, Рим и этот зимний плен

средь четырех своих коротких стен, где жили вы совсем без перемен,

Но тает снег у черных башмаков и ясно вам становится каков

невнятный запах прели и травы - в апреле вы жестоки и правы.

Все ящики шкапы и сундуки - вплоть до последней потайной доски
Раскрыты этим вечером. Конец, на веточке качается скворец,

последний раз ты за своим столом, в последний раз ты возвратился
                                                         в дом,
в последний раз пирог несет жена, в стакане поперек отражена,

она уже покинута, она осталась с отражением одна.

Закрой глаза и сделай первый шаг, теперь открой - пусть непонятно
                                                            как
ты очутился на чужой земле, в чужом необитаемом селе,

в огромных тошнотворных городах, в которых ты расцвел, а не зачах -

пусть непонятно как добрался ты, твои перемещения просты.

От смерти к смерти, от любви к воде, от стрекозы на женском животе

к чудовищу на сладостном холме, чье тело в чешуе и бахроме.

И далее к просторным островам, на берегу там высится вигвам,

там дочь вождя, кино по вечерам, считаются года по деревам.

И вот уже сосчитан целый лес. Изведаны утехи всех небес:

забвенья сферы, облака тщеты и неба обнаженной красоты,

душистой тучи праздного греха. Но эти сферы просто чепуха,

в сравнении с другими, где душа пороку предается не греша,

а познавая свет и благодать, которых никогда не разгадать.

Но в тридцать третьем небе есть порог, за коим веет зимний ветерок,
 

и мечется поземка и уже окно горит на пятом этаже.
А это значит близится зима. А кто огонь зажег - твоя жена.
Похолодало. Завывает мрак. Ты понял все, когда ты не дурак.
Домой, домой, где печь, постель, супы. Скорее тот порог переступи.
Тут все как было, точно как тогда - вот на столе обычная еда,
а месяцы прошли или года, тут это не оставило следа.
Пока небесный виден хоровод, в последний раз взгляни на небосвод,
твоя звезда бледнея и дрожа, похожа на лучистого ежа,
в морозной мгле уходит быстро вниз. Она тебя оставила - держись.
В два миллиона зим идет зима. Держаться надо - не сойти с ума.
Уже переломился календарь, видна зимы бессмысленная даль.
 

1963
 

 

 

 

 

 

ИСТИННЫЙ ПУТЬ ВОКРУГ СВЕТА
 

                         И.Б.
 

Отправиться узенькой речкой, притоком огромной реки.
Так сладкого дыма колечки, буфеты, каюты, звонки.
Сидеть в парусиновом кресле, разглядывая берега,
И мачты спасательный крестик на фоне небес теребя.
А тент мой то скрипнет, то вскрикнет, сирена завоет слегка,
О, я, уплывающий скрытно, зачем моя жизнь не сладка?
Зачем не мужицкая драка, зачем не фамильный запой,
не лета цветущая арка, построенная зимой.
Я рупор возьму капитанский, а губы сердечком сложу,
вдыхая металл скипидарный, я все на прощанье скажу.
            - Прощай, мой приятель, ты ешь или спишь,
            но утром такая туманная тишь, что ты, вероятно,
                                                услышишь.
            Прощай мой приятель, я рад повторять

            все то, что случилось дотошно, подряд.

            Когда я отчалю, поедешь и ты

            от черной печали до твердой судьбы,

            от шума вначале до ясной трубы.

И вот наступает слиянье обеих пленительных рек,

сиянье, сиянье, сиянье, отныне и присно - навек!

Река меня катит вторая и рыбы глядят изнутри

и плавно хвостом ударяя они повторяют - Смотри,
            Тут воды как духи бесплотны, а мы и не рыбы совсем,

            а твой пароходик нескладный в реке, точно в тверди
                                                        засел.
            - Прощай же домашнее диво, мой идол прощай
                                                      меховой,
            спасибо, ты слышишь, спасибо, что я не любил никого,

            что если я стану терзаться, не вынесу если стыда,

            одна ты ведущим трезубцем погубишь меня навсегда.
И вот я сбегаю по трапу, сажусь в голубое авто,
и все, что имею я трачу и плачу в крахмальный платок,
Стеклянные улицы эти, коричневый старый кирпич,
как слезы в сургучном пакете песок под ногами хрустит.
Под куполом вьется Спаситель в сандалях и в робе своей,
Спаситель, который насытил своих сокрушенных детей.
            "- Спаситель, Спаситель, спасибо, ты честное
                                            слово сдержал.
            тут очень Спаситель красиво, и купол, и фрески,
                                                      и зал.
            Когда Тебе будет угодно, зови, я прикрою дела,

            с Тобою, ты знаешь охотно, как надо, в чем мать
                                                        родила.
            Однако теперь, понимаешь? Все это устроил Ты Сам!

            Зачем Ты часы вынимаешь и жутко стучишь по часам?

            Пора мне должно быть.
                            И снова в авто голубом на бегу.
Как первое ясное слово я это лицо берегу.

Пади же железная штора! Я вижу на мягкой стене,

как скоро, предательски скоро, лицо переходит ко мне,

в стекло поглядится и словно помадой подводит губу.

Как самое темное слово я это лицо берегу.

А ночь наступает внезапно и в мутной ее духоте

вплывают и жалость и жадность, две рыбины в пресной воде.

            - Глядите отважные рыбы - аквариум, спальня, дворец!
            Все в жизни сбывается, ибо всегда наступает конец.
            И та, что к подушкам приткнулась, зарылась в любовь
                                                        с головой,
            не знает, что вновь окунулась в теченье реки круговой.
 

 

 

 

 

 

 

БРАТЬЯМ ЧИЛАДЗЕ
 

Кутеж над озером. Вечерняя прохлада.

Два гитариста пробуют струну.

Несут цыплят и жирная бумага

Под шашлыком скоробилась в длину.
 

Вода и горы - вас совсем не видно,

Но ясно: где-то вы недалеко.

И чудно так от сердца отлегло,

И стало так свободно и невинно!
 

Да что там говорить - я просто пьян,

Меня волна отравленная тянет.

Но это ничего - я, гидроплан,

Взлечу, когда дыханья не достанет.

Перемешаю мясо и чеснок,

Вино и соус, зелень и стаканы.

О, Господи, как их не валят с ног

Литровые пустые истуканы?
 

Иссохший сад дремучего стекла,

Ты разорен, но я в тебе блуждаю,

Я заплутал и около стола

Хозяев, как умею, ублажаю.
 

"Хотите-ка, ребята, я спляшу,

Хотите выпью? Ну, какая малость?

Куда спешить? Машина поломалась!

Я рад! Я раньше будто вас встречал,

Вы оказали важную услугу

В начале. Да, начале всех начал

Соединив свиданье и разлуку."
 

На холмах Грузии лежит ночная мгла,

Во тьме кромешной, за столом корявым

Я слышу крик полночного орла

Обиженного встарь орлом двуглавым.
 

 

 

 

 

 

 

 

Наши завтраки - наше спасение.

Черный кофе, ленивый разгон.

А когда мы спохватимся, боже мой,

Наступает двенадцатый час.
 

Что припомнилось?
                Прежние завтраки,

Незапамятных даже времен.

И берут они друг друга за руки,

Выпуская сырок и лимон.
 

В этой бедности, в этом убожестве

Различить бы на дальнем краю

Незабвенные тихие почести

И последнюю милость твою.
 

Табаком затянувшись, растерянно

Я гляжу на пустые места,

В старой чашке ищу отражение

Не процеженное в уста.
 

Поручить бы все клапанам газовым,

Затворяя кухонный оплот.

Умереть и воскреснуть до завтрака

Вознося к небесам бутерброд.
 

1968
 

 

 

 

 

 

ВАНА ТАЛЛИН
 

        Собственность Г.М.Наринской

 

Взглянуть бы на старое место,

На старые камни взглянуть,

Как старая птица с насеста

Глядит в слеповатую муть.
 

Когда это, Господи, было!

Хотя бы припомнить сперва.

О, как же меня закрутило

Пока моя память спала.
 

Когда бы все точно припомнить,

До пуговиц на рукаве.

Припомнить как город приподнят,

А башни стоят на горе.
 

Припомнить какие ботинки

Влетели в копейку тогда,

А также какие блондинки

Умами владели тогда.
 

Как плещется мелкое море,

Как сливки везут на базар,

В каком золотом комсомоле

Я грешную душу спасал.
 

И комнаты темной убранство,

И тушь от расплывшихся век,

Любви молодое упрямство,

Автобусов дальний разбег.
 

Явитесь со дна преисподней

Сего семилетья наверх!

Тогда и тебя я припомню.

Дай Бог, не забуду вовек.
 

 

 

 

 

 

 

 

Троеглавая гидра семейства -

Вот питающий мои чернозем.

Хорошо бы узнать свое место,

И остаться на месте своем.
 

Двух столиц, неприкаянный житель,

Поселенец убогих квартир,

Обещаний своих нарушитель

Я давно сам себе командир.
 

Не обузой бессмертному телу

Становился избыточный вес,

И предался я гневу и тлену

Как пилот не достигший небес.
 

О, как тяжко быть мужем и сыном,

Малой дочери скрытым отцом,

Но страшнее остаться рассыльным

И готовым на все молодцом.
 

Хватит, хватит, достаточно, полно

Не скрываю, до вас довожу:

Да, я жил безобразно и подло

И ужасно еще заживу.
 

Не преступишь границ неприступных,

То ли дело когда под рукой

Остающийся для бесприютных

Троецарственный женский покой.
 

Постучуся я утречком рано,

Вы еще не зажжёте огня.

Мама, Галя и дочь моя Анна,

Пропустите, простите меня.
 

1968
 

 

 

 

 

 

 

В пустом и жестоком июле

Среди городских корпусов

Узнать бы куда повернули

Досужие стрелки часов.
 

Так тошно и жить неохота

Совсем не глядеть бы на свет

А хочется стукнуть кого-то,

Да так, чтобы дали в ответ.
 

А после запить бы обиду

В шашлычной за грязным столом,

Без всяких претензий к нарпиту

Противным и теплым вином.
 

Наслушаться брани у рвани,

Вмешаться в дурацкий скандал,

И после закрыться /не ране!/

Пойти на Обводный канал.
 

Как было даровано много.

Что сталось от этих щедрот!

А спросится грубо и строго,

И мой наступает черед.
 

 

 

 

 

 

 

ПОЛ-ЖИЗНИ
 

Среди полугрязной посуды,

На полуприличном белье

Пол-жизни прошло, а по сути

Значительно большая часть.
 

На лестницах или в прихожих,

Среди коммунальных услуг,

Среди фотографий пригожих,

Среди безобразных подруг,

Среди холодца и томата,

Шинельного злого сукна,

В семеечке старшего брата,

Что смотрит на вас свысока.
 

В холодных и полных вагонах,
В разболтанных очередях,
На фабриках и на заводах,
На улицах и площадях.
В угарных и мыльных парилках,
В больнице, столице, в кино,
В столовых, на дачах, в курилках.
И было повсюду полно
Таких же, проживших пол-жизни,
И прочих доживших дотла.
 

Была ли при всей дешевизне

Кому-нибудь жизнь не мила?
 

Червонцем ладони касаясь,

Из рук уходила - не смять!

И самым удачным казалось

До нитки ее разменять!
 

 

 

 

 

 

 

Vita nova

 

В полночь во дворике тихо курю,

Спать мне пора, я и носом клюю

Словно цыпленок,
Ухнуло где-то на Крымском мосту,

Как меня, бедного, клонит ко сну,

Нету силенок.
 

Ванну как раз принимает жена,

Что еще надо, какого рожна?

Жизнь отвердела.

Стал я и сам как застывший цемент,

Только усадки заметен процент,

Духа и тела.
 

Впрочем, все к лучшему. Этот процесс

Должен бы вызвать посильный протест.

Нету протеста!
Прежде обидно - полезно потом.

Лучшие стены - железо-бетон -

Место артиста.
 

Все, что скрывает и пестует плоть,

Тайной надежды надежный оплот -

Наше подполье.

В этой норе нарастает броня.

Тесно сначала, с некого дня

Всюду раздолье.
 

Лучшая выдумка - трактор войны.
Люки и щели из коих видны
Люди и цели.
Лучший маршрут - напрямик, напролом,
Трактом и боком, огнем и крылом
Без канители.
 

Черная выдумка - трактор войны.

Впрочем, моей тут и нету вины,

Доля танкиста.
Все-таки лучше ломить напролом,

Слишком преграда густа и притом

Слишком костиста.
 

Был я курсантом, нашивки носил,
Денно и нощно прощенья просил,
Жил, где придется.
Всюду пускали и гнали меня,
И окликали и ждали меня,
Что за юродство?
 

В комнате тесной, с окошком в стене,

На юго-западной жил стороне,

Возле Фонтанки.

Тихо, прозвякает лишь аппарат,

Да в ноябре пробегут на парад

Новые танки.
 

Радио чешет псалтырь за стеной,
Да в агитпункте удар костяной
Кия по шару.
Утром, бывает, ребенок всплакнет,
Свалятся с полки флакон и блокнот.
Это пожалуй,
Все, что я слышал и все, что я знал.
Женщину милую взял и разнял,
Но не составил.
Выучил дюжину учеников,
Шесть негодяев, шесть мучеников -
Все против правил.
 

Даже Иуда был верен Христу,

Даже Пилат изменился к хвосту

Этих событий.
В Рим был отозван наместник Пилат,

Там был уволен и выпил он яд,

Всеми забытый.
 

Я же уехал навеки в Москву,

Где поселился на Крымском мосту,

Возле Садовой.
Там я бронею покрылся до пят,

Там моя бойня, поход и парад,

Выход мой новый
 

1970
 

 

 

 

 

 

СТРОФА
 

Нет, не осилить мне жизнь. Ни в какие ворота

она не влезает. И всё, что случилось:

молодость, глупость, тщета, неудача, хвороба

всюду со мной - наловчились;

чуть что - выручают, как рвота.
 

1972
 

 

 

 

 

 

 

Нет вылета. Зима. Забит аэродром.
Базарный грош цена тому, как мы живём.

Куда мы все летим, зачем берем билет,

Когда необходим один в окошке свет?

Я вышел в зимний лес, прошёл одну версту,
И то наперерез летел проклятый "ТУ".

Он сторожил меня овчаркой злых небес,

Я помахал ему перчаткой - он исчез.
И я пошел назад по смёрзшейся лыжне.
Я здорово озяб и захотелось мне

Обратно в тёплый дом, где мой в окошке свет

Как худо мы живём, и оправданья нет.
 

I973
 

 

 

 

 

 

ПИСЬМО С ОКАЗИЕЙ
 

На первой этаже выходят окна в сад,
Который низкоросл и странно волосат
От паутины и нестриженных ветвей.
Напротив особняк, В особняке детсад.
Привозят в семь утра измученных детей.
Пойми меня хоть ты, мой лучший адресат!
Так много лет прошло, что наша связь скорей
Психоанализ, чем почтовый разговор.
Привозят в семь утра измученных детей,
А в девять двадцать пять я выхожу во двор.
Я точен как радар, я верю в ритуал.
Порядок - это жизнь, он времени сродни.
По этому всему пространство есть провал,
И ты меня с лучом сверхсветовым сравни.
А я тебя сравню с приветом и письмом,
И трескотней в ночном эфире и звонком.
С конвертом, что нагрет за пазухой тайком,
И склеен второпях слезой и языком.
Зачем спешил курьер? Уже ни ты, и я
Не сможем доказать вины и правоты,
Не сможем отменить досады и нытья,
И всё-таки любви, которой я и ты
Грозили столько раз за письменным столом.
Мой лучший адресат, напитки и плоды
Напоминают нам, что мы ещё живём.
Семья не только кровь, земля не только шлак,
И слово не совсем опустошённый звук.
Когда-нибудь нас всех накроет общий флаг,
Когда-нибудь нас всех припомнит общий друг.
Пока ты как Улисс глядишь из-за кулис
На сцену, где молчит худой троянский мир.
И вовсе не Гомер, а пылкий стрикулист
Напишет о тебе, поскольку нем кумир.
 

 

 

 

 

 

 

Из поэмы "Предсказание"
 

МОНАСТЫРЬ
 

                Молю святое Провиденье:

                "Пошли мне тягостные дни,

                Но дай железное терпенье,

                И душу мне окамени."

                Так неизменный жизни новой

                Дойду таинственным вратам,

                Как Волги вал белоголовый

                Доходит целый к берегам.
 

                                Языков.
 

       В магазине, на витрине появилась колбаса.

       Две старухи с голодухи рвут на жопе волоса.
 

                            /Надпись на стене/
 

За станцией Сокольники, где магазин мясной
И кладбище раскольников, был монастырь мужской.
Твердыня и руина, развалина, гнильё -
В двадцатые пустили строенье на жилье.
Такую коммуналку теперь уж не сыскать,
Зачем я это сделал не стану объяснять,
Я, загнанный, опальный: у жизни на краю,
Сменял там отпевальню на комнату свою.
Шел коридор верстою и сорок человек,
Как улицей Тверскою гуляли целый день.
Там газовые плиты стояли у дверей,
Я был во всей квартире единственный еврей,
А рядом инвалиды, ночные сторожа,
И было от поллитра так близко до ножа.
И всё-таки при этом, когда она могла,
С участьем и приветом там наша жизнь текла.
Там зазывали в гости, делилися рублём,
Там были сплетни, козни, как в обществе любом.
Но было состраданье, не холили обид.
Направо жил Адамов, хитрющий инвалид.
Стучал он рано утром мне в стенку костылём,
Входил, обрубком шарил под письменным столом,
Где я держал посуду кефира и вина.
Бутылки на анализ просил он у меня.
И я давал бутылки и мелочь иногда,
И уходил Адамов. А рядом занята
Рассортировкой семги, надкушенных котлет,
Ватрушек и закусок в неполных двадцать лет,
Официантка Зоя, мать чёрных малышей.
За нею жил расстрига, Гуляев Тимофей.
Служил он в гардеробе издательства Гослит,
И был в литературе изрядно знаменит.
Он Шолохова видел, он Пастернака знал,
Он с Нобелевских премий на водку получал,

Он Юрию Олеше галоши подавал.

Но я-то знал - он тайно крестил и отпевал.

Но дело не в соседях, типаж тут ни причем,

Кто эту жизнь отведал, тот знает, что почем.

Почём бутылка водки и чистенький гальюн!

А то, что люди волки, сказал латинский лгун,

Они не волки. Что же? Я не пойму. Бог весть.

Но я бы мог такие свидетельства привесть,

Что обломал бы зубы и лучший богослов.

И все-таки спасибо за все, за хлеб и кров.

Тому, кто назначает нам пайку и судьбу,

Тому, кто обучает бесстыдству и стыду,

Кто учит нас терпенью и душу каменит,

Кто учит просто пенью и пенью Аонид.

Тому, кто посылает нам дом или развал,

И дальше посылает белоголовый вал.
 

1973.
 


см. Константин К. Кузьминский. ГЛАСНОСТЬ БЕЗ. (Горбовский, Рейн, Корнилов – параллельные тексты эпохи “гласности” и не)

 

 

 

 

 

ЭПИТАФИЯ
 

            "Я знал его..."
 

                  Лермонтов
 

Бессмертие? какая ерунда.

Нет выбора, вернее нет ответа.

Всё достоянье наше - череда

Бегущих дней, черёд зимы и лета.
 

Я знал его, мы странствовали с ним

Однажды по московским магазинам.

Нам совершенно был необходим

Цвет голубой сорочки к темносиним

В ту пору модным нашим пиджакам.

И, помнится, не отыскав предмета,

Не стали тосковать по пустякам:

Нет выбора, вернее нет ответа.
 

Я не успел с тобой поговорить,

Теперь уже поговорим толково.

Не станут нас сбивать и торопить,

Мы всякое обсудим трезво слово.
 

Как широка надземная Москва

Встречая брата из Москвы подземной,

Не надо ни родства, ни кумовства

Для полученья жизни равноценной.
 

Да, что там говорить, небесный град

Теперь она особенно любима, -

Закамуфлированный Ленинград,

Но что-то и от Иерусалима

Как это получается у них,

Тех городов, какой тут нужен опыт,

Поймем и мы. И двое на троих

Устроимся. Никто нас не торопит.
 

 

 

 

 

 

 

ПАМЯТИ ПЕНАТОВ
 

Выпив водки глоток,

Я прижимаю платок,

Хоть слез и в помине нет.

Но кто ее помянет?

20 квадратных мет-

ров, стол, диван и комод.

Яичная тишина,

Коричневая темнота,

Мама, дочка, жена

И я, дурак-тамада.

У Чернышева моста,

где город всего тесней,

лежали мои места.

Здесь у пяти углов,

Я вынимал улов,

частых своих сетей.

Преображенский собор,

Владимирский собор,

Троицкий собор

были мне не видны.

Окно выходило во двор,

два метра до ближайшей стены,

Нет ни окна, ни стены,

нет ни меня, ни тебя,

подушки и простыни,

посуды, еды, тряпья.

В лампах нету огня,

в кранах ни капли воды.

Нет ни тебя, ни меня,

тряпья, посуды, еды.

Кончилось, изошло,

спряталось про запас,

сгинуло ни за что,

похоронило нас.

Если мимо пройду,

вижу на крыше крест.

Черный подъезд-плиту,

надписи не прочесть.

Слишком она мала.

Боже, как далека!

Да и честь велика.

Мне ее не прочесть.

Десять полных минут

я отстою у моста,

Я сосчитаю до ста.

А слёз и в помине нет.

На нет и суда нет!

И все-таки выпив глоток,

Я прижимаю платок,

И комкаю уголок.
 

 

 

 

 

 

 

 

Я помню лунную рапсодию,

И соловьиную мелодию,

Твои улыбки, звуки скрипки

И пятьдесят четвертый год.

Студенческие вечеринки,

"Столовое" и четвертинки,

Не то разгул, не то поминки,

И довоенные пластинки,

Вискозу, бутсы, коверкот.
 

Я помню девушек в шифоне,

И "Караван" на патефоне,

Я помню Пикассо на фоне

Плакатов местных "Миру мир".

Я помню время Будапешта,

Я помню вести подопечных

Держав: ну, Польши, например.
 

Я помню строчки Евтушенки,

Расшатанные этажерки,

Что украшали по дешевке

Хемингуэй и "Новый мир".

Я помню как запущен спутник,

Я помню, как министр распутник

Переведен был в Армавир.
 

Я помню, как в Москве кондовой,

Но к новому уже готовой,

В Сокольниках среди осин

Стоял американский купол,

Набитый всем от шин до кукол,

Я там бывал, бродил и щупал,

И пил шипучий керосин.
 

Я помню слезные протесты

После двадцатого партсъезда.

Я помню сумрачный подвал,

Где в шесть рядов стояли бюсты.

А место бюста было пусто,

Что некоторым было грустно,

А многих било наповал.
 

И остроносые ботинки,
И длиннохвостные блондинки.
Вас, бледноватые картинки,
Я вызываю на парад.
Я сам на этой киноленте
Подобен бедной канарейке,
Запевшей в клетке невпопад.
 

Я сам такой пятидесятник,
Заброшенный как бы десантник
В семидесятые года.
О, ветер лживый и надсадный,
Тащи мой парашют до самой
Земли.
     И сбудется тогда!
 

 

 

 

 

 

МЕДНЫЙ ЗАДНИК

 

"...безумец бедный

Куда стопы ни обращал.

За ним повсюду..."
 

             А.Пушкин
 

"Памятник установлен на

монолитной скале из

финского гранита,

именуемой "Гром"
 

      Из путеводителя.
 

"На смерть, на смерть держи
                равненье
поэт и всадник бедный"

 

            А.Введенский.

 

Сидя в носках в ателье бытовом,

От нетерпенья качая бедром,

Я догадался кое о чем,

Глядя в оконный проем с Петром.

Вот я вернулся в родной Ленинград,

И на Галерной, где некогда жил,

Родине родин, я - ренегат

Пару подковок подбить решил.

Сношены лучшие сапоги,

Новая кожа уже на ранту,

Я понимаю команду "Беги!"

По направленью, а не вопреки,

С лучшими мыслями наряду.

Так мне написано на роду.

Нет, я совсем не легкий атлет,

Астма и девяносто кило.

Но я и не ловкий подлец

Важно откидывающий чело.

Я не бегун, а просто беглец,

Бег - это все, финиш - ничто,

Мысль патентована? Ну и что?

Сколько я помню себя - сквозняк,

Спешка, черствые пироги.

Жизнь на слюнях, дом на гвоздях,

Быстрые танцы, "рок на костях",
Бред, газетчина, перегиб.

Стой, ложись и беги, беги!

Сколько же бегства в русских стихах!

Вспомните "Слово о полку..."

Пушкинских мышек, последнюю Ах-

матовой книгу, за совесть и страх

Мы сочиняли их на бегу.

Вспомните "бог - это бег" строку,

Если взялся, бежать - беги

По трясине, по мостовой.

Простерши руку из-за реки

Всадник пустится за тобой.

 

Там в оконном проеме он

Неподвижен на вид,

А трон его каменный монолит

Именуемый "Гром",

Вырубленный топором и пером

Под окаянным Петром.

 

Преследователь на медном коне.

Плантатор, насильник, космополит.
Кем он теперь доводится мне

Домоуправ или замполит?

Медь износилась за триста лет,

Холод, ни зги кругом.

Скользко выстукивать невский лед

Кованным каблуком.

Оба устали. Теперь уже

Мы перешли на шаг,

Остановившись на вираже,

Булькает кровь в ушах

Чавкает лошадь, смердит змея,

Снег слетает слепя.

О, государь, не гони меня,

И не губи себя!

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Под северным небом яснее всего,

Что нету совсем ничего, ничего.
 

1967
 

 

 

 

 

 

 

 

ХУ ИЗ КТО?
 

 

                М.Красильникову
 

За четыре года умирают люди,
Умирают кони, выживают люди, ставятся законы.
За четыре года пишутся романы,
Иногда романы пишут за неделю;
За четыре года переменят рамы,
Передвинут печи, перебьют посуду.
А по сути что же? За четыре года
В современных играх
На моих рубашках до конца не выгорит
Клетки знак оранжевый,
Что-нибудь останется совсем как раньше.
Будемте опрятны, сохраним рубахи
Сохраним рубахи, сократим расходы
Приезжай обратно за четыре года.
 

1958-59 /?/             Евгений Рейн
 

 

 

 

 

Через два года

высохнут акации,

упадут акции,

поднимутся налоги.

Через два года

увеличится радиация,

через два года,

через два года.
 

Через два года

истреплются костюмы,

перемелем истины,

переменим моды.

Через два года

износятся юноши.

Через два года,

через два года.
 

Через два года

поломаю шею,

поломаю руки,

разобью морду.

Через два года

мы с тобой поженимся.

Через два года,

через два года...
 

1958-59 /?/          Иосиф Бродский

 

 
 

Дополнение к подборке по сборнику издания Б.Тайгина /1964/

 
назад
дальше
   

Публикуется по изданию:

Константин К. Кузьминский и Григорий Л. Ковалев. "Антология новейшей русской поэзии у Голубой лагуны

в 5 томах"

THE BLUE LAGOON ANTOLOGY OF MODERN RUSSIAN POETRY by K.Kuzminsky & G.Kovalev.

Oriental Research Partners. Newtonville, Mass.

Электронная публикация: avk, 2008

   

   

у

АНТОЛОГИЯ НОВЕЙШЕЙ   РУССКОЙ ПОЭЗИИ

ГОЛУБОЙ

ЛАГУНЫ

 
 

том 2Б 

 

к содержанию

на первую страницу

гостевая книга