Тименчика - см. в томе 4Б /Стихи Сусанны Рыбник/

 

 

        О других и себе.

 

        Летом Светлана жила на даче, на Рижском Взморье, то есть - в городе Юрмала. Раз в неделю - два раза в месяц, в выходной день я приезжал к ней на длинной электричке. Там гуляя мы увидели на заборе грязно разрисованную бумажку, в которой сообщалось, что такого-то числа на пляже станции Булдури поэты Юрии Весенин и Борис Трошин будут читать стихи. Весенин вел себя прилично, а Трошин кончил тем, что в костюме ушел в море и читал оттуда. Так для меня существование поэтов в Риге стало реальностью.

        Это не совсем точно. Еще раньше в газете "Советская молодежь" появилась статья "Поэт из подворотни"/?/ о Иосифе Бейне. Ап-ап, поэтов еще почти и не было, художников еще не появилось, а бдительные товарищи уже боролись. С некоторыми из борцов я познакомился впоследствии, с другими был знаком уже. Так Юра Лапин, осудивший на страницах газеты художника Шегельмана, был соучеником мбей сестры. Журналист он был вялый, но...и в люди выбился. Илья Героль, сейчас в США, не стеснялся: "Все - гавно, почему я должен быть лучше?"
        Что было? Были стихи Алатырцева, Куняева /Бориса/, Романенко, Азаровой... Где-то у меня должен бы храниться номер -"Советской молодежи", посвященный смерти Сталина. Там - их безутешнбе горе. Сталин умер, а они еще живы. Мбе горе.

        Осенью /кажется, в августе/ появилось такбе объявление, что, мол, при "Советской молодежи", работает, мол, студия молодых поэтов. Называется - "Горизонт". "Голубой горизонт". - Сказал я, собрал свои листочки и двинул, в студию. Она саморуководилась поэтамистаршегопоколения, поэтамисреднегопоколения, без, повторяю - без! ,вмешательства работников редакции. Потом все смешается в доме Обломовых. Произойдет диффузия, абсорбция, выпадание в осадок, прочие химии.
        Старики. Алатырцев, алкоголик, неплохой дядька - а?, пил да твердил, родина, победа, березка-клен, ручей, был прислан в Ригу, чтоб развивать русскую поэзию.
        Романенко, Лариса. Толстая. Одноглазая. Стерва с нежностями - ах, поэзия. Опять - лирик. Был как-то у меня в "Советской молодежи"/СМ/ рассказик о кошках, что плачут в мартовской ночи. Позвонила в редакцию с криком - молодежь развращаете. Так.
        Горский, настоящая фамилия - Рабинович, настоящей фамилии стеснялся, хотя она одна и делала его чем-то, ведь он был внуком Шолом-Алейхема. До оккупации Латвии издавал порнографический журнал "За кулисами", журнал закрыли, как русские пришли так принес справку, что преследовался буржуазными властями. Страшен с виду, как и его стихи.
        Были еще старики - молодые поэты. Запомнил лишь два стиха - "А я протискиваюсь боком / между Куняевым и Блоком". И - "Пес - собака, как не злись / Он не станет кушать лист".
        Средние. У них биографии. Дозорцев Влад ездил на целину. Привез поэму. Оттуда - "Одна луна, турецким ятаганом, еще стоит в преддверии зари". Это о том как нацменка ушла к покорителям целины, а ее преследуют потомки басмачей. Дозорцев и впрямь был "неплохой парень", но какую-то карьеру сделал. Пользовался успехом за пределами Латвии /так казалось, что в Прибалтике больше свободы, значит.../
        Самый забавный человечек - Иосиф Бейн. Музыкант. Служил в Советской Армии, кажется - на Дальнем Востоке. Бегал по городу согбенный, с папочкой подмышкой. Профессиональный несчастный. Потому от всех требовал помощи. Стихи мог накручивать верстами, жонглер и игрок, версификатор. Писать мог о чем угодно. О мао-дзе-дуне, о чайках, о, лишь бы читали, печатали, говорили. Посылал во все концы. Даже - Аджубею. Замечательна сцена - Бейн ведет детей в кинотеатр "Пионерис", прохожий думал, что частный детский сад идет /может и стучать бежал/, и еще - "Бейн и пятеро детей". В Израиле Иосифу удалось несколько раз поднять шум, что общество не кормит русского поэта. Жена его, не задолго до ее смерти мне довелось беседовать с ней, даже внешне тут изменилась, расцвела, подняла детей, но её убил рак. Говорят, что сильно мучилась, умерла в монастыре, в больнице для неизлечимо больных. Последние стихи ИБ посвящены вечной разлуке с женой, которую не разрешили похоронить на еврейском кладбище /журнал "Круг"/. Но и в них много позы и жонглирования. Что ж - каждый как может. Среди рижан, однако, Бейн почти единственный, что-то представлял собой.

        Лида Жданова - вот уж где мартышка. Потом к ней присоединился муж. Очень похож. Из латышских русских. Теперь вдвоем пишут, переводят, убивают и делят по ночам награбленное добро. Детей не будет. Жданова первой открыла путь-дорогу наверх по нашим спинам. Когда я был в армии мне прислали статью ее о тех, кто просиживая сутками в кафе, ногти не чистит, а об Ахматовой рассуждает.

        Всеволод Лессиг - мать его была бубнововалеткой, почему и Л вырос в лагерях. В голоде, холоде, а когда призвали в армию, то так понравилось, что подписал сверхсрочную и дослужился до старшины. Надо же случиться - для стенгазеты к празднику, кажется, к Первому Маю, нужны были стихи. Л передрал не то Безыменского, не то Долматовского, и "опубликовал". Понравилось. Правильная жизнь пошла под откос, Сева увольняется и долгие годы скитается между Москвой и Ригой, без работы, без жилья, без прописки-! В поэзии - Пастернак /"Три сосны и белый камень между ними/Спи спокойно, да святится твое имя"/. В Ригу он приезжал с именами Тарковского, Дриза и прочих, презирал нас за местожительства /Владу Филатову специально пол свежевыкрашенный поцарапал, чтоб знал/. Пили с ним. Привечали его Анка Коломойцева со своим мужем полукорейцем-полуевреем, Динка Свирская /сегодня в Израиле/, Ленские /в Израиле частично/. Судил нас беспощадно. Меня ругал за "бормотание" и "неясную мысль в стихе". Подрабатывал под псевдонимами в "Советском Спорте". И в "Сельской молодежи". Там и была первая большая публикация, кажется вместе с Тихомировым. И еще одна. Затем - книжка. Потом Лессиг получил квартиру в Москве и купил кресло. Потом спился. И исчез. Перед уездом я звонил в "Сельскую", на его имя бросили трубку.
        Там, в "Горизонте" я познакомился с Борей Трошиным, Юрой Суворовым и Шаповаловым. Шаповалов /проза из Краснодара/ - восторженный офицерский сын. Пижон. Меня хвалил. Потом долго писал письма из своего Краснодара и присылал рассказы. Это семя ушло в песок. В армейской прострации я как-то написал ему письмо, на которое он радостно откликнулся, но это было в последний раз. О нем упомянул лишь потому, что он был суетливо подвижен и пытался нас всех сдружить. Возле редакции, на параллельной улице находилось кафе /точней - кондиторская, в которой был небольшой зальчик - три ступеньки вверх/ заставленное обычными домашними столами - круглыми - и висела репродукция девятого-вала-айвазовского. С мбей легкой руки мы так и называли сие место - "Айвозовскии". Здесь сиживали старушки за пирожным и мы, читавшие в Эренбурге, что поэты проводят время в кафе. И пьют кофе. Так я впервые выпил черного кофе. Впрочем Рига бежала салонов, латышский дом не любит постоянных гостей, а предпочитает встречи на нейтральных территориях.

        Юрии Суворов (упомянут ранее как Ю.Весенин) рассказывал, что он учился в школе КГБ, что убегал от милиции по крышам, что писал стихи. Стихи оказались передутыми из малоизвестных газеток малоизвестных поэтов. Но он продолжал висеть в богеме. Женился заради жрачки на некрасивой еврейской девушке, она лупила прислугу по щекам, Юра избивал ее самою. Появился в Риге пианист-модернист Перевозников. /Кажется - с его появлением рижская фабрика пьянин повысила реализацию продукции, игра ногами был самый простой способ выразить себя/. Товарищ длинного композитора ходил в очках с золотой оправой и собирал коллекцию пистолетов. Был арестован, когда пытался ночью проникнуть в музей Истории Риги, но зацепился за водосточную трубу и так провисел до утра. Перевозников был безумен, что объединило вокруг него молодых наркоманов богемы, и латышей, и русских. Гранд Суворов, фехтуясь на палках с грандом Перевозником, убил последнего ударом по голове /головка-то была слабенькая, так что Юрий может и не очень-то приложился/. Ребятки быстро сообразили костер и подожгли дачу Перевозникова. На беду отец его был крупным вбенным чином и убийцу посадили. Выйдя из лагеря, Юрий стал специализироваться на антисемитизме, так что какие-то перспективы у него еще есть.
        Борька Трошин, как и Суворов, был близок к той же хулиганской компании, что и я - Пятаку. Я и сегодня уверен, что он был самым способным среди нас. Стихи текли из него страницами, наполненные совершенно неожиданными образами. О поэзии и о поэтах он ничего не знал, был самым необразованным среди нас, рос в полуподвале. Самая большая любовь - девочка, бежавшая из места заключения. Бритую голову она скрывала под париком. Он её свёл с какой-то журналисткой, та взяла все в свои руки, и трошинская любовь согласилась досидеть. Но "жизнь не стояла на месте", Борька еще несколько раз повлюблялся, а однажды я встретил его на улице с серенькой под ручку. "Со стихами завязал, и слышать не желаю, женился на квартире, уезжаю в Минск" - когда к нам в объединение заходил редактор Матросов - что без толку треплетесь, к восьмому марту стихи нужны, то Борька решился попробовать, но следующий день сказал, нет, этого он не может. Жданова могла, Дозорцев мог, Бейн мог, другие могли, Борька не мог. Из его стихов помню какие-то отдельные строки и такое - первые строки из посвященных Анне /вышла замуж за фотографа Глаголева, живут в Израиле/:

" От понедельника до понедельника
Вращаюсь в быстром ритме дня.
Люблю бездельничать, люблю бездельников,
И даже, черт возьми, люблю себя.


Когда по улице походкой фраера,

Иду, фланирую, шлифую свет,

То Изьку Малера, и даже Франфельда,

Люблю как боженьку, хоть Бога нет..."

Понятно, почему я их запомнил. Стихи его, Борькины, как и прочий архив, был передан друзьям в Риге, из которых многие уже в других странах.
        Там же, в редакции, судьба меня свела с Владимиром Гавриловым, полным еврейский мальчиком, он, пожалуй, знал поэзию по книгам лучше нас многих /до поры до времени/. Вовку многие не любили из-за пьяных провалов, одержимости бабами. Как-то в стенной газете-молнии университета осудили Леню Гуревича /проза/ за отказ поехать в колхоз от больной матери. Кто-то сказал, а Гаврилов приписал: "Только бараньи головы могли выбить такую молнию". Графологи нашли кого-то, но Володя, без особого, понятно, энтузиазма, признался, и его вышибли из высшего учебного. Не повезло, или спасло, ибо кто знает куда затягивает благополучная судьба. Сейчас ВГ степенный молодой человек, но тоскует. Из всего помню лишь строку: "И бешено бежит кардиограмма, как пьяная машина по шоссе".
        Затем появился мои лепший друг - Эдвин Минке. После смерти его отца я сделал может быть одну из лучших своих акварелий - "Поминки". Его семья была сослана, как немецкая, в Башкирию. Вернулись уже по смерти Отца-Учителя. В редакцию он пришел с рассказами, которые мне понравились. Я подошел к нему. Оказалось, что в детстве мы читали одни и те же книги. Лес и река еще долгие годы объединяли нас. Сейчас он благополучно получает пособие по безработице в своем ФРГ (хотя я очень глупо хотел его уговорить приехать к нам в Страну), издает самиздатский журнальчик "Ведьминки". В Риге он жил с женой и двумя детьми в доме-на-снос, в одной комнате, а кругом соседи. Дети игрались в цементе. Туалет со второго этажа проваливался к ним. Крысы. Эдвин одну поймал, дал имя, приучал. Одно время у них жила сова. Дом шел кувырком, мебель рассыпалась, и только в столе у Эда с чернокнижной немецкой аккуратностью лежали лоскутки бумаг. Сейчас они наслаждаются бытом. В первом письме по уезду он написал: "Жратвы много, но меня она не поразила. Я всегда знал, что на Земле есть место, где всего достаточно." Помимо "страшных" рассказов Эд писал белые стихи. Как-то мы с ним читали стихи в каком-то клубе, потом были танцы, но девушки поэтов не считали за мужчин. Дом их был в Риге до странности гостиприемным. Они умудрялись дружить со всеми, что иногда создавало не очень-то приятные ситуации. Так я долго не ходил к ним, пока их усердно посещал стукач Сизов. Сизов попытался сделать карьеру, перестал писать стихи, пошел на курсы инструкторов ВЛКСМ /как давно не приходилось печатать это олово/, но по своей убогости достиг лишь того, пока, чего другие добивались меньшей подлостью.
        С другого обсуждения в редакции я увел Вальку Семенова. Детина в два метра. С добродушной щербинкой в зубах, от которой девочки сходили с ума. Валька долгие годы был одним из моих самых верных друзей. Удивительно бесталанный, он потому и писал интересные по форме стихи. Очень хотел. Казалось - сильный. На целине, откуда привез свою первую жену, прочитал от скуки своего любимого Маяковского /13 томов/ с последней буквы до первой. С Валькой мы пили чистый спирт, ловили блядей и соблазняли честных давалок. Валька среди нас был первым, кто избежал культа любви. Он не влюблялся, он охотился. Даже Королева пыталась сделать из него своего кота, но Валька выскочил. На день моего уезда он yжe работал в ЛТА, что полностью выводило его из одного круга жизни и уводило в другой. Среди наших уличных знакомых были Алик Трубек и Баратынский. Одно из чудес второй половины 20-го века. Евреи-хулиганы. Алик, иди знай, семейка была ещё та, сестра-сестричка да папа-делец, вдруг свернул в журналистику. Баратынский был безумной силы от природы, сын хилого сапожника. Впрочем, многие из моих приключении в дальнейшем были связаны с Валькой. Одно время казалось, что мы друг без друга и жить не сможем. Желание видеть свое имя в печати увело Вальку и от меня, и с улицы, и от стихов. Его кликали - Сэм, меня - Сам, Борьку Смирнова - Сим. Сэм, Сам, Сим. Проехали.

 

 

        Не знаю почему, но мне выпала судьба вылавливать в потоке людей тот круг, который был для меня спасительным. В университете я познакомился с Романом Тименчиком. Я подошел к нему лишь потому, что его дядя был хорошим знакомым родителей и очень нравился мне. Рома стихи быстренько бросил /стихи его скорей походили на упражнения по поэтике/ и утонул в литературоведении. Сегодня - он весьма известен в академических кругах Тарту. Рома женился на очень симпатичной девочке - Сусанне Чернобровой. Маленькая и чернобровая она писала "сильные" стихи. "Не боги горшки обжигают..." и далее в ритме первой строки о гончарном круге и мире. Неожиданно Сусанна израсходовала коробочку акварельных красок и начала учиться живописи. Мне нравились ее картины. /И еще одна из иллюстраций к сплетенности и безнадежности - лучшей подругой Сусанны была моя соученица, такая же троечница как и я - Эмма Секундо/. Эмма одно время работала с моей женой, но познакомились мы через другую девушку; среди их друзей нашелся Боря Равдин, женившийся на Эмме; а весь этот круг тарту привез или привел к нам в Ригу Олечку Николаеву, рижскую последовательницу Горбаневской, которая и удостоилась чести поставить точку в нашей поэтической рижской судьбе и начать новое предложение/.
        Сусанна брала уроки у Маши Айбиндер, художника по рождению и сути своей. Я Машу всегда любил и поклонялся ее мужественности. Когда мы уезжали, ее в Союз все еще не приняли, хотя латышский Союз художников не ваш Ленинградский или Московский. Первым браком Маша была замужем за Павлом Тюриным. Мальчик чуть с вытянутым лицом и чистым взглядом голубых глаз. Его привел Трошин. Тюрин был из бедных, но очень настойчивых. Бесконечное количество раз он поступал в Академию, пока его Маша чему-то не научила. Однако художником он не был. Тюрин - странный человек, которому удается многое из того, чего другим и не видеть. Его глупые теоретические работы, где все свалено в неаккуратную кучу, имели успех. Без образования он умудрялся преподавать психологию, печатать статьи в полунаучных журналах, что-то в "Литературке". Жил Паша в бывшем костеле в Старом Городе. И на чердаке у него мы решали каким быть искусству. Он искренне имитировал жизнь художника, без лжи, просто художником не был. Помню Лене Ц. /сегодня в Израиле/ он подарил птичку. На всякие праздники всегда потом уже дарил картины, так узнавали о нем. Мне он как-то принес маску. Но через три дня с маски слетел гипс. Как-то у Ани Цесван в доме мы с Пашей устроили соревнование в живописи, и я был признан победителем. В другой раз я, Паша и Женька Феодоров поехали на этюды. Женька уходил вперед, когда Паше потребовался вдали дымок сигареты. Потом Женька, как старший, он был из средних, просматривал наши работы и сказал: "Интересно, Паша чисто пишет, а получается грязь, а у Малера краски грязь, а получается чисто". Еще помню, как на Пашином чердаке Женька объяснял ему роль белил. Женька первый принес нам альбом Чюрлениса, но когда мы с ПТих побывали в Каунасе и увидели живого Чюрлениса, то потом долго не могли отхохотаться.

        Пытаюсь, но не могу вспомнить откуда он появился, Женька. Помни его веснушчатую рожу впервые возле университетской газеты, где он ругает чьи-то стихи. Тогда в той газете сами студенты решали кого печатать, оттого и каждый номер ждали. Он только вернулся с целины, писал что-то о шуме тракторов. Мы его не знали, но средние встретили с почетом. Потом я вспомнил, что его уже знаю. Лет пять назад, мне попались в руки стихи его, написанные в дурдоме - врачи обхохатывались. Там была такая строка: "Я одинок как академик Павлов, открывший слюную железу.." Обхохочешься. К нам Женя относился грубо, в приезд Синявского в Ригу носил ему наши стихи и вкусно передавал, как кого тот обругал. Впрочем, Синявский искал тогда прозаиков, которых не печатают, а мы не понимали зачем.
        Третье место, где я вылавливал людей, была читалка. А что это читает человек - наш или нет, не наш? Затем долгие беседы в мужском туалете /где можно курить/. Здесь появляется еще один средний, о потерянных текстах я могу только сожалеть. Впрочем, этот человек, весь какой-то до неприличия мягкий /по фактуре/, анонистообразный и не давал своих текстов. Владимирский занимался пародией. Он первый среди нас ухватился за подол евтушенков-вознесенских и стягивал то всю фигуру, то только облачения с нее. Мне помнится, что он был талантлив, хорошо бы сегодня перечитать, но...
        Я бы хотел поставить точку на "Горизонте", на котором поставили точку и без меня, назначив руководителя - Бориса ИЛЬИЧА Куняева. С его приходом в эту историю, мне уже почти никого не удалось найти, хотя еще долго помимо общеизвестного прозвища Щиц, меня называли - Сам или папочкой. В те годы мы часто читали стихи по кафеюшникам, без предварительного согласия администрации. Первым кидался в воду Борька Трошин. Однажды, мы решили объявить предварительно - выступление Хулителей /Художники, литераторы/; парень, написавший афишу, забыл ее в редакции, что не считал опасным. Наш Ильич передал плакат по инстанциям. Далее выяснилось, что первым его шагом в организации нового объединения была передача туда же списка участников. После прочтения мной на объединении /"Изя,- сказал он, я много слышал о Вашем Стеньке Разине, пpoчтите. Я - а чего их бояться? - прочитал - мы тоже будем преданы, нас увезут от речки.../ пришла моя первая встреча с представителем реальной власти, уже не милиционером. "Горизонт уходит от меня.." - был прав Светлов. Появилась перед горизонтом Армия.
        Нельзя забыть и о Цесванах, пригревших нас в своем доме, только вздыхали родители. Привел нас Валька Ц. Он думал, что пишет стихи, но большую часть жизни возлегал на диване, как ККК. Потом вильнул в автодело, куда-то уехал, привез жену из Хабаровска, актрису. Его мать говаривала: "Малеру любая уродина нравится, лишь бы шикса." И вот. Из-под Валькиной легкой руки мы попали под любопытственное покровительство его сестры Ани. Она оттого поступила в прикладники, то есть стала художницей. Здесь мы пили, гуляли, знакомились, ссорились года два, но никогда нас не выгоняли. Спасибо.

        Среди средних не все были Ждановыми или подобными. Нас повело в кафе Дубль. Там собиралась взрослая русская богема, среди которых отметим, чтоб более не вспоминать, талантливый дядька Никитин Артур. Он бросил мединститут, занялся графикой, его с удовольствием ругали, но дяденька был крепкий, и постепенно признан. Модернист общеевропейского склада. Ha Западе таких как собак нерезанных, у нас ему пришлось пробиваться. Потом свыклись и подняли на пьедестал почета. Ну и материальное положение улучшилось. Впрочем, идущие рядом с прогрессом богатые евреи и ранее покупали его, а он их добродушно называл жидами.
        Здесь, в "Дубле" продолжался наш роман с официантками, которым мы воздвигнем памятник. Они поддерживали нас в "Айвазовском", поддерживали здесь. Там была латышка Регина, здесь еврейка Роза, которая потом за нами перешла в "Казу". Скольких они выручили, накормили. Почему? Возле "Дубля" была столовка. Повариха на меня воскликнула, обучала потом простой любви и кормила. Жизнь устраивалась. Я эту повариху берегу в сердце своем.
        Прошел через "Дубль" ленинградец Сережа Хрулев, писавший что-то о свечах. Он появился через Трошина, худой интеллигент, ухаживал за Эрикой ,о которой я уже писал в "22", но жениться не решился, женился на культурной, жил у Мануйлова, шлифовал украшения из камня и дерева, там у Мануйловых я много чего прочитал и увидел акварели Волошина, узнал слово Коктебель. Опять же - Марья Степановна с папиросками.
        Бывали еще всякие и исчезали. Какие-то две монстры, что живали в Таруссах. Ах, Паустовский, ах! Что мы не читали Паустовского? Некрасивая девушка одолжила мне переснять редкую фотографию Ахматовой и Пастернака, но фотограф Жора Куцын ее зажал. Потом я поймал на улице Дину Гришакину и решил, что пора жениться. Армия не дала. А Дина стала мастерским Дизайнером. Москвичи Брагинский и второго не помню. С Памира Давидзон и второго не помню. Вихрь людей рос. Даже солдаты и офицеры СА.
        Однако закруглялось все на нас, полутунеядцах, студентах, художниках, проститутках. Я все время сдерживаю поток латышей, которые сходились с нами все ближе. Мы узнавали их, их живопись, их поэзию, их недавнее прошлое. Они мягчали к нам. Эти дела свели несколько пар, которые сегодня бытуют в США, ЮАР и пр. Нельзя забыть о Паулюке. Может быть о самом крупном художнике Латвии. А в доме Цесванов как то появился маленький человечик с огромной головой, висевший между костылями - двинский еврей Ромка Генкин. В нем жил художник, настоящий, неподатливый ни на какие уговоры. И он выдержал. И стал известен. Он сам водит свою машину и лежа сам моет ее. Эх, ему еще и свободы чуть, впрочем и его, как Машу, так и не приняли в союз Художников. А может уже. И еще всякие люди, что помнят, что хранят, что знают, ведь Советская власть в Латвии помоложе.
        Эйжен Гуревич, женщины говорят, что безумно красив, тоже писал стихи. Но читал их редко, загадочно-поэтическая фигура. Из того, что я помню было в основном желание написать, то, что другие уже написали. Пару лет назад он перебрался в Израиль. В него была влюблена Риточка, которую я любил. Но замечателен он не тем, что ввел в наш круг Лялечку Т. /это она познакомила меня с моей женой, которая до сих пор не может понять, как это все произошло/ которая весело и легко соединяла в своем доме полууголовников, солидных людей и нас, еще разных девочек ввел Эйжен к нам, в безумие. Замечателен он тем, что именно через него мы стали знакомы с людьми, которые образовали Совтун. Советский Тунеядец. Компания была теплая, веселая и ... интеллигентная. Мы не читали стихов, не дрались, не хулиганили /Помню, как в предыдущую эпоху ребята при шпагах и париках, в кафе "Флора" читали стихи, забравшись на стол, защитили их морячки, которые потом долго еще гнались за ребятами по улице, а когда Трошин запыхался и остановился, сказали: "Хлопцы, почитайте нам Есенина"./ Такого в Совтуне не было. Баловство, ерничество, но прохожих не задевали. /Помню, как в другую эпоху, когда на Броде прокладывали ТЭЦ, я, Трошин и Тименчик играли в войну/. Совтун - мирная организация, перебивавшаяся от рубля к рублю, пили сухач, но именно здесь появляются имена Хармса и Введенского, именно здесь не прочтешь "образ" вне стиха. Тогда все увлекались Кубой. Вдруг узнаем, что приехали кубинцы и будут кормиться в "Таллине". Мы - туда. А в переднем маленьком зале сидит бородатый русский мужик и пьет один водку из графина и заедает огурцом. Тут уж было не до кубинцев. Так появился в моей жизни вторично Мих. Красильников. Впервые я с ним познакомился, когда он только вышел из лагеря и работал не то физруком, не то плавруком /а я был простой помощник пионервожатого/.
        "Птичнике" - открытом кафе - я познакомился с Сильвой, которая где-то откапала Вили Бруйя. Он ходил по Риге, отставив в сторону зонтик, и грозился разнести полмира, если его жену Сильву не выпустят - он уже получил разрешение, а Сильва еще нет.

        Там же Сильва дала мне адрес дачки, которая свободна. Приехав туда, я застал в однокомнатном домике стайку девушек. Среди них, наша семейная любимица, Любка Черняк. Она вышла замуж за замечательного Юриса Звиргздыня, но уехала одна, а он так и повис в той жизни; затем, из Израиля Любка уехала в Америку и сейчас у Глезера. Рая развелась со своим мужем и вышла замуж за Петра Ваиля. Белла Кацева, которая долгое время в Союзе была нашей хорошей подругой, радостно встретила нас здесь, но потом не сдержалась и обманула меня, и обсчитала. Сейчас замужем за художником в США. Как видите, на арене новое поколение, которое появилось уже по моему возвращению из Армии.
        Среди поэтов гуляли Толик Цапенко. Талантливый мальчик, не может понять, где зарыта собака его. И длинная Маслобоева - аккуратные стихи о любви.

        Опять из алтайских туманов появляется Самуил Щварцбанд, пушкиновед, что делать с его стихами не знаю, он уверяет, что хорошие. Сейчас - в Израиле.
        А затем и Олечка Николаева, просвечивающее существо, маленькое и злобное, она легко отталкивается от нас и взлетает на первый сборник, скоро по планам и в Москве будет. Еще одна слагательница. Ни боли, ни любви, ни слова, а так - грамотно, культурно, поэзия ее не заботит. Заботит ее она. Бойтесь.
        Три сторонние личности. Милевший Леня Черевичник. Киевлянин. Попал в Ригу по супружеству. Пишет паутины белых и романтичных. Поскольку переводит, то пробил две книжки своего киселя. Может и проживет так. А что-то в нем есть. Культура?
        Гигерманис. Появился еще до оккупации. Говорят сейчас в Штатах большой человек на идиш. Вечно сопливый. Любитель маленькие девочек и разговоров о черных трусиках жены. Был бы смешон, когда бы за всеми его полусвязными стихами, не прогуливался поэт. Накачивал нас парадоксами, смущал наш слабый разум. И гнусил переводы своих стихов.

        Иммерманис. Подошел ко мне в ''Метрополе", оказывается, посвятил мне стихи. "Вот сидят они молчаливые мальчики." Анатоль привечал многих. Может единственный из стариков, кто пытался нас образовывать. Как-то на диване у него застал протянутого юношу из ГВФ /я этот институт не любил, дрались мы с ними много, таких ребят и оттуда частенько использовали для разгонов и побоев/. Возле него лежала девушка с огромными глазами и лицом милой официантки /с ней я учился в вечерней школе/. Это был Перельмутер. Он начал писать стихи, ушел из института, пришел жить с Галей к Анатолю. Родители Вадима приезжали отнимать сына у совратителя, но Вадим уже пропал для гражданской авиации. Потом я слышал от москвичей, читал его поэму о Хлебникове. Чужой, но. Недавно встретил его имя в дне поэзии.

        Мало кто из наших появился на страницах официальной печати. Однако скорбный список растет. То в литературке, то в неделе. Промелькнул в смене Костус Костин. /А был романтик: "И Донна Анна, себя кляня,/Ждала Хуана, но не меня"/. Велики соблазны мира печати. Самую большую карьеру из рижан сделала Майя Румянцева /так ей и надо, это она жалела памятник Ильичу, хотела согреть его; нашла кого греть, а еще баба/. Будет известен Беличенко, заслан в Ригу офицером после литинститута. Ну, Олечка выйдет на большую дорогу. Моему персональному стукачу, Куняеву, он вел меня почти до самого уезда, не смотря на два осколка, кубинскую поездку, кремлевскую больницу, не подняться - один Куняев уже есть; да и слишком уж слаб.
        А там еще и еще. Но ... не могу же я один забить целый том. Потому и оставляю все. Только еще поговорим о Володе.

        Я его выловил в университете, пока Тименчик экзамен сдавал. Какой-то слишком высокий и нескладный, огромный нос, огромные ладони, огромные ступни. Прямо кюхельбеккер, а не френкель. Володя пока единственный из тех, кто выпустил книгу, публикуется пока еще, но уже в отказе, и не стал другим. С первых стихов он тянулся к Пастернаку /меньше к Мандельштаму/. Таков его стих. Он сломал своим талантом и тех, кто не хотел пропускать других или убраться, антисемитов, и прочую мерзость. С ним пытается дружить тремпачка /от слова тремп/ Николаева. Когда Володю одолел искус религии, его стихи стали еще выше, а в свою религию он внес столько поэзии, что она стала его языком. И все же боюсь, что именно его и ждут самые большие трудности и несчастья.
        Нас было четверо среди всех - друзей. Валька С. единственный, кто или перестал быть собой, или изменил свою внешность. Рад бы ошибиться. С Эдвином мы могли часами пить водку и молчать /моя жена сердилась, чего они молчат/, с Вофом у нас были разговоры. Сегодня я знаю, что мы на расстоянии стали другими, но ни Эд, ни Володя /он не любит когда его так называют - Владимир/ не поступились собой. Надеюсь, что и я.
        И повторю - шумная Рига, богема и поэзия, если и дали двух-трех художников, и то благодаря крепости латышей, то в поэзии породили мыльный пузырь. Я вижу в том причину, когда в Москве и Ленинграде уже не боялись прошлого, прошлое в Латвии было слишком близко. Мы не вырвались из-за границы.

 
 

        О себе и других.

 

        Уважаемый KKK! Срочно отвечаю на Вашу анкету, как Вы того и просили /впрочем, не родственник ли Вы КСК - составителю словарей в 30-е годы? А был еще сенатор.../

        Попытаемся придерживаться "пунктов", хотя бы поначалу. Так.
        Малер Израиль /в Союзе в военной спешке записал меня отец Изей и дату рождения перепутал, так тридцать пять лет и прожил Изей, а должен бы быть со страшным именем - Азраиль, по приезду в город Иерусалим присвоил себе "Израиль" /Ерахмилович/, что по-русски должно бы быть - ПожалейБогович или Господьмилосердович/.
        Родился 15 /т.е. 13/ нояоря 1943 года. В республике Узбекестан, в Голодной степи, в кишлаке дойдешь-останешься-жить. Отец- Ерахмиэль Гершонович Малер, рано лишился отца, и потому был единственным ребенком в семье, был подпольщиком в Латвии, журналистом, работал редактором всяческих газеток и журналов, исключен из партии в годы борьбы с культом личности, умер неполных полгода тому назад там. Мать - Лея Боруховна Малер /Залмансон/, из семьи с огромным количеством детей, большинство которых погибло, обожает работать и говорить правду в глаза. Так.
        Закончил Латвийский университет, филфак, кончил "обувной" техникум, среднюю школу, немного учился на физмате, здесь в Израиле кончил курсы программистов. Поступил в ЛУ 1962, со второго курса "загремел"в армию, вернулся через три с липшим года, защитился, кажется, в 1969-ом.
        Работал разные работы. Был грузчиком, штамповщиком, слесарем, электриком, младшим, средним, старшим диспетчером на грузовых перевозках, преподавал в школах, в т.ч. и для малолетних преступников, откуда быстро вышибли за, не миновал газет...
        Дальше. Публикации. Надеюсь, речь идет не газетных статьях. И не халтурах для Красного креста или писания за там кого-то. В Союзе публиковался, кажется, в университетской газете, а также проскочила сказка в молодежной газете, больше не упомню. Ах, да - однажды читал на радио. Помню делали мы с Эдом новогоднюю программу для цирка, ее забраковали, а потом, на другой год, она шла под другим именем. Вот. /В Израиле публиковался в "22", "Kpyге", "Ситуации", "Тароут". Публиковаться здесь не проблема.

        Пришло время выскочить из рамок "пунктов". Лет этак десять до уезда /он же - исход/, когда все дальше течением относило, после одного из приглашений в ГБ /а читал я тогда много книгу Новый Завет, а в нем апостола Павла/, пришла мысль о необязательности писать и печататься, казалось достаточным сочинять и подбирать слова, не закрепляя их на листе. Что спасло меня от причастия дьявола, когда другие раздирали двери Союза Писателей, пробивали публикации и пр. Состояние такого рода позволяло писать по-своему. Как иллюстрация - предположим текст из одного слова. /Моя сестра напоминала мне, что еще в детстве /розовом/ ходил да повторял днями одно слово - стих/. Потому и пункт ваш №5 считаю необязательным. В земной своей сущности считаю более важными реализации своих текстов на еврейских семинарах в Риге и...
        Друзья. Естественно. В техникум пошел за Толиком Якимовым; был влюблен в однопартницу, потому и ушел. Не помню точно как, но техникум связался с ансамблем танцев, где бытовали хулиганы. Тем и обозначим подростковость
- первая любовь+хулиганство. Хулиганы были в основе своей русскими, латыши оказались жидковатыми. Пять-шесть лет провел в удивительной по своей поэзии драке, пьянке и ебле. Все делалось честно. Дрались без кастетов. Пили - водку. Любили только по любви. Грамотностью никогда не отличался. Эрудицией тоже. Почему-то написал первые стихи. Кажется, о Северянине. Чью подборку эмигрантских дал в Огоньке Маршак. Через литературное объединение при газете познакомился с такими же бедолагами, как и я. О них отдельно. Отмечу, что именно газета, журналистика, уводила людей с пути неистинного. /наибольшее количество известных мне стукачей вышли из журналистов/. Многие бросали писать стихи, прозу, а переходили хоть-в-такие литераторы. Наш израильский небосклон забит журналистами из Риги. Среди них замечательный, стойкий Мордель, редактор "Круга". Словина и Сливкина. Ещё - Гордон. Был - Валк, сейчас американец. Еще - Валк. Минц, Ханелис, некто Гаммер /о нем как о поэте умолчу, и не потому, что боксер - обратите: сколько у нас боксеров/, Гуревич. И ваши -штатские /Даже имена рижских художников встречаем в США/. В штатах - Генис-Вайль, Дембо... Газетка всех укатывала, прибирала к рукам. Вот и разбежались, кто в стукачи, кто в загранку, а кто и туда, и туда. Когда перестал писать, перестал и посещать редакцию /а ведь газетка была не чета многим/. И вскоре уже на улице многих с трудом узнавал, фантастика. Расплывчатые фигуры. Своим лучшим материалом из опубликованных в газете считаю очерк о зоомагазине.

        Знакомых было безбожное количество. Но салонов в Риге почти и не было. Латвия. Много общался с латышами. Любил их досоветскую живопись /то, что делают сегодня, в большинстве случаев - подделки под какое-то псевдонациональное/, старую поэзию и прозу. Среди латышей выделялся художник Сандр Риго. Сегодня он в Москве, проповедует. Я о нем рассказывал бы, да рассказывал. Провокатор, выдумщик, артист - этакий рижский Хуренито. Вот он вошел - сделал шаг, сказал слово и все закрутилось, а Сандр - уже в сторонке, вносит поправки, штрих, реплика - Сандр рисовал жизнью, людьми. Художники -
русские и латыши - быстрей находили общий язык. С литераторами было хуже. Особенно, с русскими. Они не желали знать латышский, хотя бойко описывали свою любовь к родной Латвии и ее красотам. Пришел человек прямо с поезда, читает: "Добрых слов для тебя не жаль/дорогая моя Латгаль " - "Что за латгаль? Может - Латгалия?" - "Может. Я ж хотел, чтоб местное, национальное." Потом он выправился. Книжку ему сделали.
        "Русские" не представляли собой какого либо единениями, и потому после закрытия "Дубля" /когда перешли в "Казу"/ легко и радостно смешались с различными группировками латышей. Сами кафе, а особенно "открытое" - Птичник - были набиты публикой разного рода; воры, спекулянты /штелманы/, коллекционеры, художники, поэты, журналисты, стукачи, деловые люди и прочее, и прочее. Именно тогда у меня сложились дружеские отношения с блядями, оказавшимися на моем пути сами верными и жалостливыми. Тогда я писал:

Мы - в кафе, за расшатанным столиком

Каждый сам за себя говорит

Алкоголики, циники, стоики,

Гардероб, габарит, колорит,

Полтора-стукача...

И так далее, утверждая, что именно в кафе человечество свелось в кольцо. Маленькая блядушка в страшных очках, имевшая связи в ГБ, сообщила, что видела папку, открытого на меня дела. Начиналась новая жизнь. Так была открыта дорога в Армию, в войска МВД, в мою ссылку, в - Сибирь. Это, пожалуй, были мои самые лучшие годы. /Печален был переход из Армии - в большую Зону. До Бреста/. Именно там выяснились мои отношения с системой, приведшие к обоюдному желанию расстаться.

        Вы спрашивали о работах. Как раз перед тем, как меня забрили, я работал на базе Металлосбыта - сидел в маленькой будочке, топил печь и решал задачи загрузки и маршрутов. Вернувшись из Армии, я не застал ни будочки, ни кафе "Аивазовского" /на месте которого в течении почти двадцати лет строили высотную гостиницу/. Другие кафе, другие люди, самолетное дело, диссиденты, латышские националисты, православные и сионисты. С одной девочкой мы то ли куда-то ехали, то ли куда-то возвращались; хочешь, спою тебе из Малера? - спросила она. Я затаился. А она затянула, что-то про целину. Меня не стало. Тот, довоенный Малер уходил в прошлое. А я и не подозревал, что уже репатриируюсь в Израиль. Здесь, в благословенном Иерусалиме, я начал новую жизнь, продаю книги на русском, издаю, редактирую, пишу, рисую. Однако, я по-прежнему не пишу в стол, а, по каким-то неясным мне законам, вытягиваю из Памяти, когда чему-то подходит время. Самый мой распространенный жанр - интервью. В издательстве "Геулим" почти готова книга "Алефбет" о еврейских буквах и иудаизме. Оформил ее замечательно Макс Жеребчевский /мультфильм "Бременские музыканты"/. И пр.
        Нa сегодня я издал сборник Роальда Мандельштама, переводов Анри Волохонского из Катулла, сборник Милославского, философскую работу А.Пятигорского и М.Мамардашвили, репринт еврейских повестей М.Казакова /слабый и плохой человек, однако сама книжка забавна/, письмо Кафки к отцу. Начал детскую серию репринтов. Два номера журнала-самиздат "Ситуация".

        Готовятся: сборник Аронзона, сборник Волохонского и Хвостенко, роман Евг.Шифферса, толкование Апокалипсиса Волохонским. Начинаю серию - Из библиотеки Черной курицы. Где первая книга - репринт /Молодая гвардия, 1930/ Ленин в русских сказках и восточных легендах. Серию "Иерусалимские тетради". Дай-то Бог сил и денег. Жить интересно.

        Готовлю Краткий словарь еврейских личных имен.

        Возвращаясь в Ригу.

        Недалеко от "Айвазовского" стоял постамент памятника несчастному Барклаю-де-Толлю. Взобрался на него Тименчик. Переступил. Освоился. Полез Трошин. Тут менты. Бегают за Трошиным вокруг постамента. А он кричит: "Только авторучку не сломайте!"

        Встречает Дозорцев Бейна: "Иосиф,на сборник не хватает, одолжи пяток стишат".

        Подымаемся мы с Сандром к какой-то бляди. А за нами мент и дворничихи. Они - кричат. Меня и Тюрина не тронули, а Сандра - в коляску мотоцикла. Он, и не поверишь, уже пьян. Только мотоцикл трогает, а он из него выпадает. Мы с Пашей через полгорода бежали /до армии таких пробежек больше не было/ в отделение. Оказалось, кто-то красный флаг содрал. А он, Сандр, - латыш.

        Путешествовать не люблю. Я - человек берложный. Но ездил так: Приезжаю в, например, Москву. Валю в патрисулумумбу. Я - из братской республики студент, хочу - посмотреть ваш славный город, а гостиница дорога. Получалось. Там были свои истории.
        Зажгли мы свечи поздно вечером и по краюшку тротуара канаем цепочкой по Броду.

        Разбитое стекло в импортной секции в квартире еврейского армянина. Переход по льду на остров в бандитский притон. Боф /брат Вофа/ забран в милицию за то, что пятеро сидело в кафе у стола, где четыре места, и - моя полуночь у отделения. Иду я по Аптекарской, а в окне полуподвала женщина сидит. Офицер, после того, как в кафе стихи читали, желает дать мне в морду - женщина его на мне повисла, ах, какой романтичный мальчик.
        Рыбачий поселок. Молитва на песке перед морем и небом. Нищие. Умные беседы с сумасшедшими.

        Все имело много ГИТИК. Уловить вот, сразу, порядок того хаоса - не сейчас. Что-то - в Ситуации, в рассказе из 22, скоро будет повесть о хулиганах, там же.

        Вот почему о типичном дне - ни слова. Самый значительный период жизни - служба в МВД, но и это уже другие истории.

        Из самых высоких дней. Было время - я легко напивался. Но, если кто-нибудь отучался раньше, то "прогуливая" его я трезвел. В одну $№$ из пьянок у Воф'а /или у Коломийцевой/уже прогулял я и Эда, и Воф'а, и Боф'а и еще кого-то, и вдруг ловлю себя на том, что все спят, а Земля, падла, вращается. Выползаю на улицу. Надо мной - черное небо. А лужи замерзли. Лег я на холодный лед темных луж лицом к небу. И вдруг пронзила мысль о гениальности мира. А еще - однажды я умер. Сел во дворе на скамеечке, и - ушел. А когда вернулся, почувствовал испуганное дрожание в каждой клетке в теле. Было это неделю этак до уезда.
        Духовных учителей оставим в покое. Учителя в искусстве - необязательно любимые поэты, художники, прозаики. Люблю В.Ф.Одоевского, Н.В.Гоголя, И.Новикова....Хлебникова, Оболдуева, Случевского, Вас.Льв.Пушкина... примитивистов, Филонова, Штернберга... Любой список будет неполным и нечестным.

        К дополнениям.
        Я не верю в существование гениальных поэтов. Поэзия - дело нечеловеческих сил и слов. Произнесенное /а тем более - написанное/ слово - другое слово. В прозе еще возможно набить в текст какое-то количество слов, чтоб хоть как-то понятно стало. Хлебников близок, потому и понимал, невозможность.
        Почему рижская поэзия ни одного не приблизила к поэзии самоей? Мы жили под знаком влажного Пастернака, черного платья в оборках и рюшечках Ахматовой. Некрасов оставался в школьной программе. Федор Глинка, князь Вяземский, бедный Веневитинов опаздывали. Оболдуев проснулся уже в Израиле. Явление хармсов поразило, но мы уже утонули в романтике. Мы родились в эмиграции - в Латвии.
        Я помню как странно было писать стихи из одной строки. Лабиринт классики. Не знаю как другие, но я точно что-то подозревал, однако, дойдя до стены, всякий раз не перелезал через нее, а возвращался на круги. Судя по Вашим томам, уважаемый ККК, атмосфера в других городах была иной: и засуха, и ливень поднимали свои посевы.
 

        Теперь: о моих стихах тех лет. Тут надо добавить, что я никак не считаю себя ни поэтом, ни прозаиком, ни издателем, ни... Я - Малер Израиль. Думаю, что Вам в кои-то мере понятно, о чем речь, поскольку вас интересуют и любимые женщины, и любимые кушанья, и прочее о каждом из героев Вашей книги "Голубая лагуна".
 

        Первое, что нахожу у себя - уличные стихи и песенки.

        Привожу примеры:


1./

Всюду бродят людоеды,
Всюду бродят полиглоты,
И у всех свои соседи,
И у всех свои заботы.
Каждый свой имеет адрес,
Своего клопа гнетет,
И жене приносит радость,
Коль зарплату принесет... и т.д.
 

2./

В комнате я и кошка.
Снег за окном. Мне жарко.
Только немножко хочется
Женщины и подарков...             /из "Праздничного"/
 

3./
Снег лежит на Ваших тротуарах,
На деревьях лепит галифе.
Вы еще бываете в том старом,
Возле парка, маленьком кафе?...   /из "Ане Цесван"/
 

4./

Начиркай мне адресок

В записную книжку -
Я приду под вечерок

В розовой манишке...              /из без названия/
 

5./

Сидим на чем попало,

Стоим на чем стояли.

Поспорим до отвала,

Потом домой отвалим...            /из "Шарманки"/
 

6./

Бойтесь, дети, бойтесь дети,

Необученных зверей,

Не-умытых, не-одетых,
Одним словом - дикарей....        /из "Юбилейной"/

 

7./

...Молодчики-разбойнички

Себя не берегут.

Молочники-подойнички

Стоят на берегу...                /из "Стеньки Разина"/
 

 

Одно приведу целиком:
 

Были бы мы панами,

Но некуда нам деться,

Ах, некуда нам деться -

В гости позови.

В магазине пьяные

Клеют наших девочек,

Но у наших девочек

Пьяные - свои.
 

Тротуар исхоженный,
Тротуар изученный,
Тротуар изученный
Вдоль и поперек.

Меж собою схожие
Только невезучестью,
Ну, а невезучесть -
Говорят - нам впрок.
 

Буду свою девочку

Целовать в парадном,

Целовать в парадном,

И все - честь по чести.

Нам, что Бога радовать,

Нам, что Бога радовать,

Что нам беса тешить.
 

 

        Далее. Конечно, были "битникаческие стиши".

        Еще - стихи в одну или две строки.
 

Рыцарь Печального образа
или

Дон-Кихот Ламанческий.

 

Хорошо различим на фоне леса.
Репей на плаще Господа.


        Мной написан цикл "Октава", посвященный Светлане. Около трех - четырех поэм. Попробую что-то вспомнить из них. А впрочем на-фиг.

        Был бесконечный цикл "Осень" и "Исторические песни".
        Что-то я подустал. Печатать на машинке ненавижу. А тут еще Ваш курьер вот-вот уедет.
        Прибью еще пару стихов и харэ.

 

        1./ Три.
 

Вот он идет - Арлекин,
Эта Горящая Жирафа, этот Африкан, эта Арбузная корка.
 

Посмотри на него перевернутым глазом!

        О - излом береговой линии.

        О - срез траектории сбитой взлет.

        О - тюбик краски выжатый вконец.
 

Слушай его нашпигованным ухом!
 

        Ах -

        Ах -

        Ах -
 

Нюхай его порванной ноздрей!

Щупай скукоженным пальцем!

Каждую клетку - и мозга! и мозга! -

Каждый ход шахматного коня,

Каждую складку безупречного трико.

Каждую заплатку преисподни.
 

Бей его, и уклоняйся от его ударов.

Смейся в лицо, и поджидай за углом.

Опои, разбуди, кинь монеткой застежку,

Приведшему жену, уведи его блядь.

Делай его! делай!
 

Посмотрите - Пьеро! кто развязал ему рукава!
А вот и она - Коломбина,

Что будет как прежде невинна.
 

 

Из "Осени" -
 

Любая новая беда
Знакома миру с Сотворенья.
Темнозеленая вода
Не отразит небес теченье.
 

Остановиться на бегу,

Присесть, перевести дыханье.

Изобразить на берегу

Слегка скучающего фавна.
 

И маской этой заслонясь,

Вписавшись в общую картину,

Листать журнальчик целый час,

Курить табак, считать терцины...

 
Взметнулся желтый лист. Потом

Трава пригнулась на газоне,

Как будто некто босиком

Прошел по Горке Бастионной.
 

Вот он все ближе. Ближе. Рядом.

С минуту молча посидел.

Дальнейший путь отметил рябью.

Свой путь кратчайший - по воде
 

И отражает небосвод

Теченье тихое канала.

Теченье снов. Теченье слов.

Теченье жизни. До - начала.

 

 

 

* * *
Месяц по-небу шел колесом.

Веселым выглядел. Весело глядел.

Скомороший колпак с бубенцом

с головы у него слетел.
 

Замечательный был колпак -

Нет прощенья. И нет утешенья.

Прямо в воду, в воду! упал

и поплыл, поплыл! по теченью.
 

Вы, наверное, видели сами,

На прогулке в ночные часы,

Как спешит над полями-лесами,

спотыкаясь, месяц спешит.
 

Вслед за ним - пацаны о прибаутками,

Вскачь, вприпрыжку, с дразнилками, с дудками,

С посвистом, свистульками, сопелками,

строют нос и машут кепками:
 

        Месяц-месяц, вот, чудак!

        Лучше б новый сшил колпак!

        Что упало - то пропало,

        Воды вспять - не повернешь,

        Что ушло - то не вернешь,
        Не догнать прошедшего,
        Даже сумасшедшему.
 

 

 

 

Из сказок


- Фу, какой сильный ветер,-
Сказал прохожий.

- Ну и что? -
Спросил ветер.
 

 

 

 

Без названия

 

Какой закат! Какие краски!

Какой парад таких людей!

Какие лица! Какие маски!

Таков закон!

Таков удел:
Вот так стоять и так глядеть на этот берег на этих чаек...
 

 

Опять какие-то куски, в основном из песенок.

 

1./

Мною ты тяжело любима,
я бегу к тебе из Егупецка.

В мире мелком, как жизнь, не любится,

Я богема, а ты - богиня.
 

2./

Когда твои тонкие, милые, тихие, тихие, детские руки

Меня обнимают, ласкают и гладят от скуки,

            От нечего делать,

            От некого гладить,
То я все равно этот день отмечаю, как праздник...

 

 

Очень смешно вспоминать и строки сие, и жизнь потустороннюю.

 

 

3./

Сама Москва нашла во мне приют,

Чужие города любимы мной не зря,

Когда друзья в несчастье предают,

Чужие - называются - друзья...

 

4./

Рассвет ноябрьский ленив,
Он бледнолиц, что твой лунатик,

Бредет по краюшку земли,

Темнит над нашими кроватями...

 

5./

Все светлее ночи, все короче дни,
Не сплю, не сплю - ворочаю свои полутемные сны...

 

 

Дальше - Спокойной ночи -

 

Мне говорят спокойной ночи,
Уходят, дверь, прикрыв плотней,

За окнами темень, а вообщем -
Томится и темяшится метель...

Спокойной ночи... мне опять не спится,

И не уснуть ,как жаль, что не уснуть...

 

 

Тов /по евр. - хорошо/, пора останавливаться, а то ККК уснет, а я еще и поэму вспомню.


Над крышами висит луна-будильник.

Будильник висит над крышами - луна.

Над крышами - луна, висит будильник.

                    Испорчен.


Почему ты бредешь ночью по городу,

По городу ночью бредешь почему ты?

Ты ночью по городу бредешь почему?
                    Одинокий.


Следят осторожно удивленные сторожа.

Удивленные следят осторожно сторожа.

Сторожа осторожно удивленные следят.
                    Кто тебя знает.

 

Что ты ищешь ночью на улицах?

На улицах ночью ищешь ты что?

Ты ищешь на улицах ночью что?
                    Ведь она далеко-далеко,

                    А самого себя не встретишь.

 

Такие мы были романтичные.

 

 

        ККК! Теперь на ваше счастье я и впрямь устал и выбился из сил и жена моет полы, а я тут сижу. Печатаю. Слишком поздно пришла Ваша просьба. Теперь я вспоминаю, что не рассказал о Коле Белове, вечнопьяном Вохровце, сто-раз-стукнутом. Он любил всех, и стихи всех. И яростно вылавливал строки и образы и у нас, и у романенко. Да, я не сказал и о том культе метафор и троп прочих. И забыл о Леночке Антимоновой, графике...

        Я еще раз хочу напомнить,
                     что все делалось в спешке,
                     что надо оставить и для мемуар других,
                    что адрес моего магазина: "Малер", п/я 6608, Иерусалим, 91066, Израиль,

                     что с первого класса отличался безграмотностью, и надеюсь, что Вы снимете все ошибки,
                     что никогда не считал себя интеллигентом, эрудитом, культурным человеком,
                    что не совсем понимаю Ваших слов об Израиле и арабах, хотя могу понять порядок текстов, но..., тем более, что Израиль люблю,
                     что, что, что...

        Прилагаю тексты Семенова и Тименчика, которые взял с собой, поскольку мне посвящены. Всё осталось в Риге. А также текст А.Иммерманиса, сохранившийся по той же причине. И стихи Владимира Френкеля, один из той же кучи, другие принес его брат, который в Израиле. Если Вы собираетесь продолжать до двадцати томов Лагуну, дайте знать заранее. Попытаюсь достать больше текстов.
 

        Израиль Малер /или по-Вашему - ИЕМ/

 

 
И. Малер

 
ИЗ "ИСТОРИЧЕСКИХ ПЕСЕН"
 

                    "Последняя у попа жинка".

                    "Огня, кричат, огня".
 

Приснится же такая чепуха:

Старуха раздевала петуха.

Бульонный дух к нам в комнату проник.

Музыка проскрипела. В этот миг

Сам Нафталинный Царь-и-Бог бочком,

манерно подбивая каблучком,

пошел по кругу. Вслед за ним,

раскачивая пыльный кринолин,

кривя улыбкой уголочек рта,

шмыгнула в танце пани Скукота;

Пыль — по углам, а рядом — Патриот,

жующий файфоклокский бутерброд.
 

Тут с улицы ворвались Дым и Гарь

и так пошли чадить и куролесить,

что зазвенели жалобно подвески,

и — Люстра обратилась в Самовар.
 

Он твердо встал, разъеденный, зеленый,

сбор протрубил и объявил парад,

все по привычке сделали ура,

пошли полки войной на посторонних...
 

Весь этот шум — поминки по цветку,

который кстати, находился тут,

а все друзья, поклонники, родня

своим цветеньем увлеклись на днях.
 

Так отпевали Розу.
                              Но пока —

Старуха раздевала петуха.

Вот перья, огрубевшие в крови,
как будто скальп с индейской головы.
А петушиная глава — в углу, без дела,
как будто вовсе тела не имела...
и вдруг над миром поднялась, взлетела
и трижды в ночь кукареку пропела.
 

И-и — враз пошли
                            полки,
                                     полки,
Пошли полки потешные.

Скрежещут челюсти; белки

вращаются, конечно же.

Старушки зонтики на-пле,

опущены вуали;

за ними по уши в стряпне

Чиновники шагали;

Искариотик с фонарьком:

"ищите Диогена!";

и помесь Лебедя с Хорьком

скакала на полене;

Фискалы с финками: "Ату! —

что на роду, то и во рту!";

Фигляры во футлярах;

И Филера в фингалах.
 

Еще прошли Герой, Поэт,

Пропойца Суровый,

и глистоглазый шел Корнет,

и — Всадник безголовый.
 

Собралась Мельница в поход.

За нею в направлении,

где на пригорке Дон-Кихот,

стремится ополчение.
 

Какие бранные поля!

(и дойные коровушки),

Но что прекрасно - не болят

упавшие головушки.

А я-то думал: отчего

потешными считаются? —

Да так неловко и смешно

убитый спотыкается,
 

И вот идут, идут войска,

идут на день рождения
той Розы, что еще вчера-сь

срезали с наслаждением.
 

И в ритме том — рука легка -

Старуха раздевала петуха.
 

Лежал Боец на травке во саду,
в обнимку с холодильником. Во льду
которого цвели деликатесы,
в которых средоточье интересов,
которые Боец взлелеял сам,
который... Но вернемся к нашим снам.
 

Лежал - не встать под тяжестью почета,

к тому ж награды, мемуары, льготы;

лежал документацией поросший,

как мама родила — в одной сорочке;

лежал, довольный, что в руках синица.

— какая чертовщина не приснится! —

Теперь синице не свистать-не петь

и даже море не зажечь.

Над павшим тучки розоватые

гоняли мошкокомариный род.

Лежал Боец, как памятник солдату —

к нему галушки залетали в рот.

(Когда проснусь, я запишу в дневник,

что человеку не война экзамен,

что человека проверяет мир...)
 

Вот вскоре утро разведет со снами,

хотя Бойцу на это наплевать:

была ли Роза? не было её?
 

Кипит вода. Готовится бульон.

Старуха оголила петуха...
 

Приснится же такая чепуха.

 

 
назад
дальше
   

Публикуется по изданию:

Константин К. Кузьминский и Григорий Л. Ковалев. "Антология новейшей русской поэзии у Голубой лагуны

в 5 томах"

THE BLUE LAGOON ANTOLOGY OF MODERN RUSSIAN POETRY by K.Kuzminsky & G.Kovalev.

Oriental Research Partners. Newtonville, Mass.

Электронная публикация: avk, 2006

   

   

у

АНТОЛОГИЯ НОВЕЙШЕЙ   РУССКОЙ ПОЭЗИИ

ГОЛУБОЙ

ЛАГУНЫ

 
 

том 3А 

 

к содержанию

на первую страницу

гостевая книга