ЖИВОПИСНАЯ ЖИВОТРЕПЕЩУЩАЯ ОДЕССА

 

ЛЮСИКУ И ПОЛИНЕ
 

так бы и осталась одеса-мама - публикацией автопротрета а. львова и заставочной семушки миркина, поскольку мака я в глаза не видел, а позвонивший мне с какого-то слависткого конгресса сендерович или сендеровский, эмюэкая, излагал: "да, я слышал, что вы там какую-то антологию делаете, так вот, я представляю группу пятерых одесских поэтов, за исключением рихтера, и хотел бы ознакомиться, дабы представить..." но, находясь в нью-йорке, помянутый поэт сельдереевич не появился и более не возникал. тем более - что он "не представлял" шурика рихтера, поэта и художника, единственного, коим я интересовался, а кого он там представлял - мне неведомо, да и ....
плюнул я, поскольку аркашка раздобыть ничего не мог, и - забыл.

был я, однако ж, влюблен в колориста люсика межберга, узрев его у шемякина, а на какое-то мое сорокалетие - явился и он сам, неся в клюве две селедки, сказочные селедки, висели они у меня, пока не пришлось - выручать мою мадьярку, сбежавшую с парнем и тремя борзыми в италию, и сидевшую там на вонючем иждивении фонда имени льва толстого /чтоб ему, старому дураку, за доченьку там икалось!/, в лагере для перемещенных лиц. продал я по телефону 2 селедки межберговские Нортону, за 2, соответственно, тысячи американских долларов, и так мне этих селедок жалко стало! юльку с собаками я из италии, правда, вытащил, и потом они три месяца жили у меня в галлерее - я, жена, 2 венгра и 5 борзых, а юлька по объявлению - еще и третью мне борзую притащила, хайдиньку-догони-ветер, с родословной и прочим. живем. борзые сворой проносятся по моему спящему телу, зассыха юлька каждый час прет через кровать в сортир, а селедки межберговские надо отдавать. покаялся я люсику. "ничего, говорит, я тебе еще 3 нарисую!" и нарисовал. поехали мы с юлькой на машине миши левина за селедками, посидели с люсиком в кафе. узнав, что мадьярка, старый фавн люсик тут же пустился в воспоминания, как в ужгороде пригласила его венгерка в сад вишни собирать, и на лестницу залезла, а он, как фанфан-тюльпан, только наоборот - "какое зрелище!" - трусов дикая гуннка не носила, потом у них была любовь под вишнями, и как я люсика понимаю! селедок непросохших я отдал Нортону, а мадьярка переехала на брайтон-бич с борзыми и доди.
а лет, что ли, 5 назад - снимал нас аркашка львов, а ля нюд, прекрасную серию снимков закатил, один я привожу в конце тома, а вся сделанная книжица, "две мадьярские поэмы", с фотографиями, макет - утеряна моим единственным издателем этой антологии, взялся тиснуть еще в 82-м и ...
аркашка фотограф профессиональный, и талантливый, но губит его, как и где-то иногда люсика - романтизьм.
зато зело неромантичны одесские поэты, полина и толя глузманы, помимо предоставления мне массы изобразительного материала из своей невероятной коллекции /ВСЯ одесса у них была, плюс - лучшее из москвы и питера/ - ужо, сдав тома, выставлю - и принесли мне стихи рихтера. поэт он - адекватный, где-то, алику ривину и роальду мандельштаму /национальная горчинка-изюминка, что ли?/, поэт удивительный, хотя и неровный. но - неровными были и ривин и роальд. кривулин - тот ровный, как стол. даже леня мак, поэт и штангист, а также санитар неотложки - иногда страшен. так же страшны стихи и фотографии жени фримана, сына заключенной, торговавшего с цыганами синькой и иголками для примуса, был форточником, и на его глазах засада ментов - поубивала всех усыновивших его цыган, и цыгана филю... насмотрелся он много чего, и в медицине, и попав солдатом в лагерь, не профессиональный поэт он - но куда интереснее! вот и помещаю, все собранное по одессе. вычетом сендеревичей.

 

Увеличить Увеличить Увеличить Увеличить

 

ЛЕВ МЕЖБЕРГ

НЕСКОЛЬКО БЛАГОДАРНЫХ СЛОВ ОБ ОДЕССКИХ ХУДОЖНИКАХ
 

Иногда такое впечатление, что знаменитые

одесские кариатиды поют, бедняги, только не могут

опустить руки для скрипки или фортепьяно.
 

        Одесское солнце, море, песок, ракушки, камушки, бычки, скумбрия, с нежным морским дуновением встречаясь, со степным ветром, буквально на обочине морских обрывов совершают в какой-то эллинской гармонии, легко, весело, непринужденно и сладострастно любовные игры! Соединение этих двух дуновений рождает необычайные таланты. Одесса — очень молодой город, едва появился юношеский пушок, но глаза уже искрятся и рожденные ею таланты в каком-то южном неистовстве готовы отдать людям свое дарование. В Одессе, как ни в одном городе, ни в одном государстве почитают таланты. Это какая-то одесская болезнь, сумасшествие. Вполне достаточно прогуляться по одесским улицам два-три часа, чтобы почувствовать, что вы побывали на концерте; Ведь буквально из каждого окна несутся звуки скрипки, фортепьяно, флейты или трубы. За два часа вы можете прослушать как бы маленький экскурс в историю музыки. А в укромных уголках или на людном перекрестке вы обнаружите художника с этюдником и, конечно, толпу любопытных, дающих рекомендации, как надо писать, а иногда и активно вырывающих кисти. Одесса — совершенно другая планета — это отдельное государство — и едва ли не сформировавшаяся национальность. Если море — это греки, турки, итальянцы, французы и англичане и заморские евреи времен рассеяния, а степь — это скифы, украинцы, русские, прибалты и разные беглые, то можно себе представить, какое изумительное дитя может родить этот союз двух ветров. Одесса была вольным городом, все краски мира оседали в одесской гавани, все переливалось и искрилось под южным солнцем. Новорожденный одессит, как говорят украинцы, — немовлятко, с молоком матери впитывал в себя эту разноязычную симфонию всех языков и красок мира. У одессита с рождения тяга к прекрасному. Если одесский биндюжник мог простоять сутки в очереди у оперного театра на спектакль с участием Энрико Карузо (конечно, биндюжник покупал на два билета больше, чтобы подработать и оправдать потерянные часы в очереди, а чтобы не потерять очередь, мочились в бутылку), то можете себе представить силу этой врожденной любви к прекрасному. Дети одесситов еще едва державшиеся на ногах, получали в подбородок скрипочку и, сидя на горшках, готовились к всемирному покорению. Другие же родители, уходя в оперный театр, оставляя своего ребенка одного в квартире, — ложили в кроватку альбом с цветными карандашами. Я был этим ребенком, и очень благодарен своим родителям, которые, правда, не могли решить, быть ему музыкантом или художником. Когда мне было три года, во время семейных вечеринок, они одевали меня в матроску, ставили на стул, и я должен был петь: "Онегин, я скрывать не стану, безумно я люблю Татьяну.." или "Смейся, паяц". Но об этом как-нибудь в другой раз. Сейчас же я хотел бы рассказать об одесских художниках. Одесса переживала взлеты литературные, музыкальные, сейчас же настоящий ренессанс одесской живописи. Так удачно сложились обстоятельства, что в городе одновременно живет около 20 выдающихся художников. И сейчас, живя на Западе около 13 лет, когда меня спрашивают: "Вы украинский или русский художник?", я отвечаю: "Я одесский художник и всегда им останусь, я часть одесского тела, солнца, моря, песка, я только могу воспроизводить одесский наш ни с чем не сравнимый пепельный колорит, из меня выливается цвет ракушника и цвет тех волшебных зайчиков, которые играют на одесских домах, барашков на море или размытой глины у морского побережья". Мало кто знает об одесских художниках. После того как Одесса перестала существовать, как Порто-Франко (беспошлинный город) и город постигло в 1919 году это "небольшое несчастье", одесситы как-то приспособились к жизни, в душе затаив обиду и надежду на вольный город и, как говорят в Одессе, — власти приходят, власти уходят, а таланты остаются. Я хотел бы в меру моих возможностей рассказать, поведать людям о замечательной группе одесских художников. Я не буду подразделять художников на группы, группировки, принадлежность к национальным восторгам, это не характерно для Одессы, да простят меня художники, в сущности, это ведь и неважно.
        По физической продолжительности я учился у Дины Михайловны Фруминой буквально несколько месяцев, но духовно я считаю ее своим учителем. Она как никто другой, уча профессиональному мастерству, умела одновременно открывать глаза, она учила видеть, концентрируя свое внимание, что, в конечном счете, холст — это явление духовное, главное — это человеческие чувства, дыхание жизни. Закончив занятия, она буквально бежала к себе в мастерскую. В жизни очень редко встречаются женщины такой необычайной красоты. Стройная, с необыкновенно пластичной фигурой и лицом греческой богини (Коры). Училась она в Одессе, а затем в Киеве в художественном институте, который закончила в Самарканде в 1942 году. Ее педагогами были еще до войны Кричевский, затем Фаворский, С. Герасимов, Роберт Фальк. Ее волшебные работы впервые я увидел на выставке, еще будучи мальчиком, в Одесском музее. Я не мог тогда это осмыслить, я был просто поражен, все время я находился под впечатлением этих работ. Это была серия самаркандских мотивов. Небольшие по размерам работы, написанные довольно пастозно, приводили меня тогда в трепет. Спустя лет 20 Дина Мих. показала мне эти работы опять. Я думаю, что в 20 веке вы найдете мало таких колористов, это не просто цвет, это цветорождение, это ее цветная душа выливалась на холсте, будь это талый самаркандский снег, которому Богом было отпущено едва ли 2 часа на жизнь, или медленно потухающая в лучах заходящего самаркандского солнца мечеть, или залитая солнцем, с трепещущей листвой громадного чинара летняя мечеть ходжи Охрара, или дерево, отдающее на растерзание безумному самаркандскому солнцу свою верхушку, одновременно пряча в своих тенистых объятиях людей, утоляющих жажду узбекским чаем.

Дина Михайловна писала людей, портреты, жанровые сцены, натюрморты. Она воспитала большую группу настоящих художников. Выйдя на пенсию, она начала работать с удвоенной энергией. После того как я закончил училище, и до моего отъезда на Запад, мы просто дружили, бывали часто друг у друга в мастерской, ее суждения были всегда точными, я бы сказал — прозорливыми. Она жила в другом измерении. Живя в Одессе, она реально понимала, что происходит вокруг, какова тенденция в современной живописи. Она плыла в океане в то самое время, когда здесь я встречаю людей на свободе и в свободной стране в Нью-Йорке, в этом сталактитовом гиганте — настоящих провинциалов, ограниченных и больных манией величия мировой столицы, не умеющих положить элементарный мазок на холст. Дина Михайловна безумно любила музыку, да и работы ее были необыкновенно музыкальны, ее цветовое решение на холсте, сочетания теплого и холодного, сочетание цветовых масс, идеи общего были как бы созвучны с музыкальной гармонией, краски звучали, если живописец от Бога находит настоящие сочетания — краска как бы светится, звучит, вызывая одновременно свечение соседа по цвету. И все это в единстве холста создает завораживающее чувство. Вы не можете смотреть на работы Дины Михайловны Фруминой без трепета, невозможно пройти мимо них равнодушно. Как правило, композиции у нее очень естественны, гармоничны в своем линейном решении, линии плавные, округлые и бесконечные, никаких усилий, нажима на зрителя, никакого эпатажа, и безукоризненный вкус. И что еще примечательно — ее работы не блестят, они матовые. Дина Михайловна — настоящий колорист. Скоро ей исполнится семьдесят лет, — трудно поверить. Очевидно, есть какой-то закон в природе, который охраняет настоящих художников, отпуская им при жизни очень мало благ, иногда даже обрекая их на жалкое существование, обрекая их жить в одном городе без права выезда, обрекая их на невозможность показать свои работы и взамен беря на себя ответственность сохранить для будущих поколений их бессмертные произведения. Дина Михайловна дружила с художницей Раей Нудельман — очень тонким живописцем. Рая Нудельман как бы была отдалена от всего официального. Ее муж был доцентом Консервного института. Это давало ей возможность не иметь отношения ни с Союзом художников, ни с Худ. Фондом. Она тихо работала у себя дома, создавая настоящие шедевры. Я никогда не забуду ее портреты и натюрморты. Она была исключительно добрым человеком, а её квартира на Пушкинской была как храм отдыха. Здесь, когда меня приглашают на партии и американские квартиры с их вопиющим кичем, я вспоминаю Раю Нудельман — её квартиру, автопортрет, где все говорило о ней, где все было самовыражением. Это поразительно, но здесь я никогда не встречал квартир, подобных квартире Дины Михайловны или Раи Нудельман.

        Несколько поколении одесских художников учились у Леонида Львовича Мучника. Очень строгого преподавателя и академического художника. Он учил, как вставлять глаза, и очень успешно показывал. Он безукоризненно знал анатомию и в некоторых работах добивался больших успехов. Он иногда по колориту чем-то напоминал мне Рубенса. Ко мне он относился
очень трогательно. Года два я у него учился и навсегда ему благодарен.
        Жил в Одессе замечательный художник Моисей Давидович Муцельмахер. Если мне не изменяет память, Д.М.Фрумина у него училась, и он был тайно в нее влюблен. Жил он на Французском бульваре, с двумя сестрами, в домах специалистов. Одну комнату он превратил в мастерскую. Моисей Давидович был довольно активным членом Союза художников, преподавал в училище и писал, а писал он необыкновенно интересно, очень своеобразно, с необыкновенно натуральным чувством цвета, по иронии судьбы одна из лучших его работ попала в Одесский салон в соседстве с халтурными вещами, но всегда, проходя по Екатерининской мимо салона, я заходил туда полюбоваться его портовым пейзажем. Вообще должен сказать, что это было девизом одесской школы — натуральное, очень точное цветоощущение. Это было неотъемлемое требование к поступающему студенту, это было так же важно, как слух для музыканта. В Одессе умели ставить руки на клавиши или на гриф, и не менее успешно в Одессе умели ставить глаз. Ведь когда-то, до военного путча в 1917 году, выпускника одесского училища принимали в императорскую Академию художеств без экзаменов.
        Немного старше Муцельмахера был Теофил Борисович Фраерман. Теофил Борисович был членом Парижского салона, он был как бы мостом, переброшенным из Европы в Одессу. Конечно, мы с благоговением к нему относились, но мы не понимали, что среди нас живет настоящий, большой художник. Я хорошо его помню с классным журналом в коридоре училища, с несколько удлиненным носом и мощно соединенным затылком со спиной, среднего роста, с улыбающимися губами. Иногда он разрешал (я тогда учился в детской худ. школе) заходить к нему на курс. Мои этюды с натуры производили большое впечатление на студентов и педагогов, поэтому я имел допуск к святыне старшекурсников. Прежде всего, как и Д.М.Фрумина, Т.Б.Фраерман учил искусству, он много рассказывал о Париже, о французских художниках. Сам он писал небольшие работы, все было построено на локальных отношениях, будь то натюрморт со шляпой, портрет или пейзаж, но эти локальные отношения были так выверены, так божественны, так гармоничны, что вы попадали полностью под власть его чар, он пользовался черной обводкой, очень любил разные материалы. Это было явление не меньшее, чем, скажем, Марк Ротко. Но кто сейчас знает, что жил и работал и творил такой изумительный художник? После его смерти работы разошлись, его вдова существовала на продаже этих вещей. Еще несколько лет в Одессе вспоминали Фраермана и забыли. Его работы очень любил талантливый художник Шурик Рихтер, который живет сейчас в Фарраковей. Я верю, что придет время и его переоткроют. До войны в Одессе работали очень интересные живописцы Волокидин, Кишиневский, Шевкуненко, Мучник, начинал Николай Андреевич Шелюто. Одно время на первом курсе худ. училища я учился у него. У Николая Андреевича была поистине одаренность, равная Камилу Коро, что-то их сближало, необыкновенно возвышенное и романтическое чувство пейзажа с патологически натуральным чувством цвета в лучшем смысле этого слова. Часто именно в природе бывают такие тончайшие сочетания, что само по себе большим успехом было бы это природное чудо перенести на холст, к чему, кстати, и стремились Коро, Сезанн, Монэ. Он мог бы достичь в пейзажной живописи вершин Клода Лорена, Коро, но на несчастье, на вершину его зрелости легла война, а затем суета в Союзе художников и председательское место в худсовете Фонда. Тем не менее, он все же успел сделать замечательные картины, которые останутся. Его дети, Саша и Тамара, тоже художники, не похожие совсем на отца, очень талантливые люди и непьющие. А то папа мог поллитровку с горлышка, но, конечно, ему было далеко до Левки Быка, напарника Срулика, которые всех евреев на таможню отвозили на своей площадке и, увы, на жалких лошаденках, у которых только от былой славы биндюг осталась саркастическая улыбочка. Да, так вот, Левка Бык вкладывал в рот две поллитровки и сливал водку в свой безмерный желудок. Вообще-то в Одессе художники выпивали. Осенью, когда натужные опреслые ноги выдавливали из винограда Изабелла вино, все художники гурьбой отправлялись на Привоз отведать свежака. Это было потрясающее зрелище — со стороны Преображенской улицы и до самой Екатерининской выстраивались бочки с вином. А по бокам этого винопровода, параллельно ему с двух сторон, как бы на дополнительных столах расположилась закуска, от копченой кефали и разного рода солений до свежих осенних овощей и фруктов. Это была какая-то цветная буря. Вы подходили к крестьянину и просили попробовать вино, почти все от души наливали полстакана, иногда и больше. Краны из бочек торчали громадные, а руки у винодавцев не дрожали, да еще при виде симпатичных морд художников, вино лилось через стакан, розовое, белое, красное, нежнейших оттенков и волшебного вкуса, оно легко дурманило голову и растягивало рот в благодушную улыбку. Большими специалистами по выпивке были Эдик Павлов, Славик Сычок, Дема Черпилиовский, одно время Валик Хрущик. Они проделывали этот винный ход от Преображенской до Екатерининской и сваливались там при выходе из Привоза. Таким образом, там вырастали целые горы пьянчуг, горы дышали винным перегаром, а пьяный храп разносился на всю Одессу до самой Дерибасовской. Два захода удавалось сделать исключительно Эдику Павлову. Я очень любил Эдика, его семью. Они жили рядом с нами — я на Полицейской, напротив пожарки, Эдик — на Греческой, напротив Русского театра. Часто его жена Любочка приходила к нам домой в нашу коммуналку в надежде найти Эдика. Так она просиживала с моей мамой часами. У моей мамы и Любочки были одинаковые глаза. В глубине, в темно-серой оправе накопившихся несчастий и горя, серо-голубые глаза моей мамы смотрели на такие же страдальческие глаза Любаши. У моей мамы было необыкновенное, чудное качество — слушать людей. Любочка была нежной, любящей женой, она была из праведниц, которые все безропотно терпят. Эдик Павлов в ту пору очень много работал и пил. Писал он Одесское побережье, так называемые Бугры, с кустами боярышника. Вообще город был поделен на квадраты, каждый художник имел свой квадрат, в котором он писал. Так, Миша Матусевич писал Привоз и Привозную улицу. Эдик Павлов — Бугры, Люсик Межберг — Дерибасовскую и прилегающие к ней улицы, Синицкий — Большой Фонтан, Гена Малышев — 12-ю станцию, Зайцев —Лузановку, Шелюто — Лиманы, Юра Егоров — Бугаз, Стрельников — Сахалинчик и Леня Межерицкий — Средний Фонтан, места, которые родили Ахматову-Горенко. Эдик Павлов писал пастозно и величественно. Он безукоризненно владел формой, ощущая предметы скульптурно, писал свободно, краски плотные, напряженные. Колорист он, конечно, был превосходный. Боже! Ведь обо всех художниках, о которых я пишу, можно сказать —колористы. Чтобы в одно время, в одном городе жило около 20 художников-колористов ?!! Здесь годами я ищу с керосиновой лампой по галереям художников, оперирующих цветом. За лет десять обнаружил человек пять, и это в громадном чудовище по имени Нью-Йорк. Может быть, когда-нибудь одесскую школу будут сравнивать с Венецианской.
 

 

 

 

        Владимир Михайлович Синицкий был учеником Кирияка Константиновича Костанди — основателя одесской школы, женился на его дочери Елене Кирияковне и как бы продолжал традиции учителя. Синицкий был похож на высокое сухое дерево, которое редко цветет, но когда расцветает, дает необыкновенные плоды. Я думаю, что когда-нибудь его работы будут ценить, как, скажем, сейчас ценят Вермеера Дельфтского. Он писал волшебные вещи и сохранял их все у себя в мастерской, отдавая повторения. Бывало, не устоять перед покупателем, тогда Елена Кирияковна сильно сжимала его плечо, и Владимир Михайлович сообщал, что работу продать не может. Были времена, когда они питались только одной картошкой, жили впроголодь. Владимир Михайлович был человеком застенчивым, скромным, никогда никуда не выезжал из Одессы, кажется, впервые он увидел собрание московских музеев, когда ему было лет 70. Однажды он подарил мне и Лене Межерицкому дореволюционные тюбики с красками. Я запомнил тюбик с краплаком. Впервые я увидел его, когда он работал над городским пейзажем в Одесском городском саду, стоя между двумя львами. Мне было тогда лет 15. Конечно, всю последующую неделю я в школу не ходил, меня тянуло к этому тощему удаву с необыкновенным этюдником. Иногда мне казалось, что его лицо напоминает сову. Писал он пятью-шестью цветами, цвет он ощущал божественно, это был созданный природой орган для цветоощущения. Я запомнил на всю жизнь одну его работу с крымским берегом. Было просто неправдоподобно, что человек может так написать, он извлек какой-то необыкновенный цвет, при этом он фантастически ощущал тональность, плотность цвета, воздушную среду, рисовал точно, как это делали старики. У него была одна слабость: изобретать усовершенствования для этюдника, зонта. Рассказывали, когда Красная Армия приближалась к Одессе в 1944 году, он собрал все свои вещи и работы и отправился в сторону Румынии, но как известно из литературы: румынская граница невезучая, и его вернули в коммунальную квартиру. Единственное, что ему оставалось, — это слушать радио БиБиСи, вплотную приникнув к приемнику, и бояться каждого шороха. Счастье, что его не отправили туда, где писал портреты Цимпаков. Передвигался Влад. Михайлович громадными шагами и довольно быстро, высунув голову вперед, он включал предельную скорость и поспеть за ним было невозможно. На работу он шел, как одержимый. Громадный этюдник перекрывал его туловище, сливаясь с ним, и было такое впечатление, что идет одушевленный этюдник с зонтиком. В те послевоенные времена художники еще писали с натуры по многу сеансов, то было волшебное неведение всего того, что происходило на Западе, и это было одно из чудес, которое сохранило настоящую живопись. Художники были изолированы от мировой суеты и писали по велению сердца. Одесские художники никогда не страдали патриотическим восторгом, а те, которые раздваивались, все равно писали и хоронили на стеллажах своих мастерских замечательные вещи, и в будущем это будут те феномены, которые воскресают из мертвых. А какие бесценные вещи остались после смерти Николая Митрофановича Зайцева? Его нежнейшие картины одесского побережья — Лузановки. Валик Хрущик считает его своим учителем. Наши мастерские находились в одном коридоре, и почти каждый день я встречал Николая Митрофановича. Он был необыкновенно строгим и требовательным художником, писал очень лаконично, сдержанно, он не любил литавр, он обладал своеобразным видением, сейчас же, безусловно, это окрестили бы каким-нибудь направлением, вроде минимализма, и в этом весь парадокс, что в глуши, вдали от мировых лабораторных поисков, люди писали настоящие и разнообразные вещи, индивидуальные, ни на кого не похожие. В этом, конечно, сила природы и искусства, никто не в состоянии унизить художников и поэтов. Старшее поколение художников тихонько нам, молодым энтузиастам и фанатам живописи, показывали вещи 20 годов. Никогда связь не прерывалась. Это чушь, что художники в России находились в полной изоляции от мировой живописи. Вот где создавалась настоящая живопись, еще неизвестно.

 

 

        Так вот, был у Николая Митрофановича ученик Валик Хрущик — явление очень своеобразное в послевоенной одесской живописи. Он был на лет десять младше нас, выглядел, как маленький Мустафа, крепкий, небольшого роста, с прической "под бокс" и на сторону. Откуда он появился, никто не знал. Я его впервые увидел у Эдика Павлова. Потом я узнал, что отец его плавал на посудине в каботажке. Пароход был старенький, с двумя трубами, по высоте которые превышали длину корпуса. Во время войны его атаковала немецкая подводка, но торпеды прошли мимо. Был ли отец Валика боцманом или капитаном, я не знаю, но предание говорит, что Валик жил у него некоторое время на судне. Посудина эта ходила, в основном, в порту, а однажды ушла в дальнее плавание в Херсон и, войдя в реку из Черного моря, она совсем скисла, река ей была не по душе, и стала на вечный прикол. Валик перешел жить к бабушке, жили они в районе Горячки на Пересыпи. Все одесситы помнят Горячку, это место, где выливалась теплая вода из теплоэлектростанции в море и где круглый год стояли живые мумии разного пола, облепленные лиманской грязью. Они стояли, скрестив руки на лобке, и никогда не переговаривались, потом, когда грязь высыхала и лопалась, они ныряли в теплую пучину. Я думаю, что рисовать Валик начал очень рано, кажется, он даже ходил в детскую художественную школу при училище, да, ведь это там он познакомился с Николаем Митрофановичем, у которого он короткое время учился. В училище он не стал поступать, ибо не закончил общеобразовательную школу, но в ту пору работал очень усердно и с увлечением. Его, можно сказать, приютил тогда Эдик Павлов, там, сидя у старого одесского окна на четвертом этаже, он писал трогательные, необыкновенные вещи. Бог ему дал все, это было настоящее божественное дарование. Все художники заметили необыкновенный талант Валика. Очень чутко отнесся к нему Юра Егоров — один из самых интересных художников послевоенной Одессы. Я помню натюрморт с книгами, который Валик Хрущик написал, сидя на кухне у незабываемого окна Эдика Павлова. Это было маленькое духовное чудо, краски физически не воспринимались, это было дуновение нежной чистой души. Вы ощущали дыхание жизни. Потом Валик написал автопортрет, натюрморты, море, лодочки. Это был его золотой период. Я его очень любил и ценил, мы очень часто виделись, однажды он привез ко мне на дачу молодых художников, чтобы я показал им работы, и я чувствовал, что он гордится моими работами. В Одессе были удивительные отношения между художниками, все радовались, если кто-нибудь напишет хорошую работу, и сразу гурьбой валили в мастерскую, домой или на чердак, или в подвал. Да, о подвале. Одно время мастерская Валика была на Молдаванке в полуподвале. Я не помню, что мы отмечали, но только помню большой ящик с водкой и стрельбу из пистолета. Каким образом и как, я уже не помню, но в нашу компанию затесался стукач. Конечно, мы его хорошо напоили, а затем на пузе обнаружили пистолет, настоящий боевой ТТ. Я в тумане помню, как ребята стреляли из него по каким-то предметам, потом появился еще ящик с водкой и все последующее за этим мне уже трудно вспомнить. В то время Валик уже жил у женщины на той же Молдаванке, недалеко от Рачково. Затем он влюбился в ленинградку. Возлюбленная была раза в два старше его и приличных размеров. Он рассказывал мне, как в экстазе любви он приподнял ее и хотел посадить на парапет у набережной, как вдруг внутри его что-то лопнуло. Он рассказывал, как они посещали таинственные ленинградские пирушки, проделывая по чердакам в этих невероятных питерских лабиринтах десятки километров, совершая ходки из одного дома в другой, опускаясь, поднимаясь, пригибаясь, ползя, напиваясь, упиваясь и засыпая где-то под кривой и сырой балкой, водоточащей со времен Петра 1. Вообще он был большим специалистом по чердакам, и художником был не только на холсте. Однажды он пригласил красивую загорелую одесскую девушку пройтись с ним на чердак. Там oнa его очаровалa, и когда было все уже готово, девушка неудачно стала в промежуток круглого чердачного окна (и надо же было такому случиться!), Валик через силуэт ее фигуры увидел в окне томящийся одесский вечер, море, и так был поражен увиденным, что забыл о девушке. Та обиделась и убежала. Свою ленинградскую возлюбленную он нежно называл "моя Галочка". Одно время они жили в моей мастерской. Утром, когда я приходил на работу, маленький Хрущик лежал в ее объятиях, ровно помещаясь между двумя ее грудями. То было лазурное время Валика Хрущика. Неприятности начались несколько позже. Когда он со Славиком Сычевым, или Сычиком, устроил выставку на заборе реставрировавшегося в то время знаменитого одесского оперного театра в Пале-Рояле.
        Когда мне было 14 лет, моя двоюродная сестра училась в Водном институте и дружила с Гетой, которая впоследствии стала женой Юры Егорова. Я часто с ней ходил к Гете, которая жила где-то в районе Ремесленной улицы. У Геты было много рисунков и этюдов Юры Егорова и каждый раз посещения Геты кончались показом рисунков Юры. Я трепетал перед этими работами, для меня это было недоступно, я боготворил эти работы, они совершенно не были похожи на общепринятые рисунки. Филигранная законченность сочеталась с невероятной фантазией. Впервые я увидел Юру у моста на Жуковской улице. Все одесситы помнят этот мост, он повис над так называемой Канавой, о которой шепотом говорили, как о самом таинственном месте в городе, говорили, что там припрятано оружие на несколько дивизий, там жили воры, бандиты, спекулянты, моряки, веселые женщины. Улица как бы огибала порт, вплотную к нему примыкая, над ней повисали три моста, и весь этот район был необычайно живописен. Юра Егоров очень любил эти места, там я его впервые увидел с этюдником, пристроившегося на ступеньках и пишущего этюд. Меня поразила тогда филигранная законченность каждой детали, необыкновенно фантастическая композиция; мост, уходящие вниз лестницы, улица, лестницы, ведущие в разные стороны, решетка мости, дома, проглядывающие через решетку, одним словом, сложнейшие композиционные постройки. Он тогда учился в Академии художеств в Ленинграде. Затем ему пришили какие-то увлечения, и он вынужден был перейти в Мухинское училище, после окончания которого он вернулся в Одессу и по сей день живет и пишет в Одессе, которую он безгранично любит. Я с ним познакомился во время каникул, которые он всегда проводил в Одессе. Он был стройный, увлекался гимнастикой и демонстрировал нам разные кульбиты, прыжки, стойки. В этом у него было что-то от отца — дяди Коли, который был ведущим танцором в одесском балете в Городской опере. Я очень хорошо его помню и всегда восхищался им. Пел я тогда в детском хоре Оперного театра в разных операх, но особенно вошли в мое детское воображение — танцы "Вальпургиева ночь" из оперы Гуно "Фауст". Там дядя Коля Егоров поднимал балерину одной рукой и держал ее целую вечность, я помню его полуулыбку с немного выдвинутым подбородком. Конечно, только сейчас я понимаю, какой это был великий танцор. Сколько сейчас шума вокруг разного рода танцоров, и никто, за исключением нескольких людей, не знает, что в XX веке в Одессе танцевал великий Николай Егоров, отец замечательного художника Юры Егорова. Отец наделил Юру необыкновенным чувством пластики. Вообще Егоров был одарен сполна: великолепный рисовальщик, настоящий колорист, фантаст, композитор и необыкновенно темпераментный человек. Он любил писать одесские бугры, которые слипаясь с морем и размываемые им, создавали волшебную живописную мешанину, над буграми парили люди, загорелые духи, они блаженно парили в объятиях одесского солнца. И его работах было какое-то эллинское начало. Я думаю, что он один из немногих художников, который заглянул в 21 век и, конечно, он больше новатор, чем тысячи современных марателей холстов. Я думаю, что Большое искусство опять вернется, и Юра Егоров закладывает этот фундамент сейчас, так, как это делали когда-то Джотто, Мазаччо, Чимабуэ.
        А теперь о моих дорогих Лене Межерицком, Гене Малышеве и Осике Островском. Мы учились вместе на одном курсе, вместе проводили чуть ли не 16 часов в сутки. После занятий хватали этюдники и уезжали за город писать закаты, а вечером мы возвращались в училище на вечерний рисунок. У нас не было воскресенья, мы только фанатично работали. Леня Межерицкий был от Бога живописцем, он писал тихие задушевные работы, как музыка Шуберта. Я помню его портрет жены с ребенком — настоящий шедевр. Такой же божественной одаренностью Бог наградил Гену Малышева. Гена был старше нас, он прошел войну, был ранен в макушку головы, и она у него дышала. Одет он был в солдатскую шинель, в сапогах и в грубом свитере. Внешне казалось, что он из простых, да и играл он эту роль, только этюды и работы его выдавали. Такого породистого смешения красок было буквально у немногих, такая аристократичность цвета, утонченность, простота мотивов, таинственность — сидели в этом человеке. Я всегда был удивлен и поражен его рукой, пальцами, как он держал кисть, как он месил краски. Однажды нас отправили в командировку поправлять фондовские работы в какой-то колхоз на Кубани. После того как мы закончили всю работу, Гена предложил мне поехать к его дяде в Нальчик. Дядю мы застали в кресле в комнате со старой мебелью и фотографиями всех царей и советских партийных деятелей, вся комната была в паутине, на столе лежали дореволюционные пряники. Я внимательно осматривал фотографии, на что дядя заметил: "Вот видите, я их всех пережил". На одной фотографии я увидел надпись: "Князь Малышев".

 


        С Осиком Островским мы поступали вместе в училище, но почему-то его определили на керамическое отделение. Осенью нас отправили в колхоз, там мы и подружились, и я настойчиво просил его сделать все, чтобы перейти на живописное отделение, да и он сам об этом мечтал, через год его мечта осуществилась. Родом Осик был из Шепетовки. Там мы часто проводили лето, целый день писали этюды, а вечером ухаживали за девочками. Осик обладал даром медленно разворачивающегося таланта и сейчас он пишет совершенно потрясающие вещи. Человек он очень нежный, добрый. Я никогда не забуду, как он плакал тогда на вокзале, когда я уезжал. Моя мама его обожала и любила, как сына, мы всегда были вместе. Вот бы встретиться наконец, обнять друг друга и несколько дней подряд без сна проговорить, чтоб губы запеклись. В конце 50-х и в начале 60-х годов появилась группа молодых художников: Басанец, Ануфриев, Стрельников, Цюпко, Шопин, Черешня. Витя Маринюк и Людочка Ястреб, я их очень нежно любил и ценил как художников. Людочка умерла. Ребята ревели там, а я здесь, уже в Америке. Люсьен Дyльфaн с неистребимой энергией и фантазией. Закончил в то время училище Коля Лебединский или, как его называли, Кокочка — гениальный колорист, я его обожал, потом он уехал в Ташкент, и я больше ничего о нем не знаю, а в это же время из Азии возвратился Славик Сычев — замечательный художник — ученик Д. М. Фруминой. Его работы страстные, с большим настроением, сильные по цвету, он учился на одном курсе с Шуриком Рихтером. Боже, мой, я растерялся, в одно время — такие замечательные художники. Я помню Шурика Рихтера дипломную работу — это было просто живописное чудо, потом он писал теннисные корты, натюрморты, портреты. Его работы были необыкновенно поэтичны, нежные, гармоничные, тонкие по цвету и вневременные, он еще писал замечательные стихи, увлекался кино, писал прозу. Это я все пишу о живописцах, но не менее интересные в Одессе были графики: Постель, Ацманчун, Шуревич. У Александра Борисовича Постеля я учился делать офорт. Это был очень независимый человек, не погрешивший и уцелевший. Он обладал настоящим чувством искусства. Были просто хорошие и настоящие художники — Жей-Жаренко, Цимпаков, Гавдзинский, Волошиновы отец и сын, старый Божий, Ломыкин, Л. Александрович, Филипенко, Ольшанецкий, Павлюк, Токарев, Тодоров, Фрейдин, скульпторы Краченко, Судьина, Кипнис, Нарузецкий. Мне трудно сказать, что сейчас происходит в Одессе. Уже прошло 13 лет, как я работаю в другой мастерской, по другую сторону океана. За это время Одесса родила новые таланты. Ведь морской и степной ветры не зависят от государственного устройства. Природа сильней этой мелкой суеты, так что я думаю, что в Одессе уже растут новые поколения настоящих художников. Одесса — неистребима, она любвеобильна, и любовь дает настоящие плоды.
 

Март 85, Н-Й.

 
 
 
 
 
 
 
назад
дальше
   

Публикуется по изданию:

Константин К. Кузьминский и Григорий Л. Ковалев. "Антология новейшей русской поэзии у Голубой лагуны

в 5 томах"

THE BLUE LAGOON ANTOLOGY OF MODERN RUSSIAN POETRY by K.Kuzminsky & G.Kovalev.

Oriental Research Partners. Newtonville, Mass.

Электронная публикация: avk, 2007

   

   

у

АНТОЛОГИЯ НОВЕЙШЕЙ   РУССКОЙ ПОЭЗИИ

ГОЛУБОЙ

ЛАГУНЫ

 
 

том 3Б 

 

к содержанию

на первую страницу

гостевая книга