БАРАК

  

В.Некрасов. Фото, 1960-е

  

  
 
БАРАК м. франц., более употреб. мн. бараки, балаганы, шалаши, временные, легкие строения для размещения войск или рабочих. (Словарь Даля)
  
  
 
  "Я РАБОТАЛ КОЧЕГАРОМ В НОЧНОЙ БАНЕ..." (И. Бродский)


    Или, может быть, в женской. Бани служили источником вдохновения не только лишь классику нынешней русской поэзии: Бурлюк как сообщил художник Ермилов харьковчанину Вагричу Бахчаняну, так и лишился ока путем вязальной спицы, сунутой ему в оное, когда подростком подглядывал в деревенскую баню.
    Бани начала 50-х, в проходных — "достоевских" — дворах, кто только не подглядывал в их окна: онанисты и художники, будущие поэты, пердячие старички, и просто малость выпимший пролетарьят. В глаз не тыкали, но менты ловили: за поленцами дров, в грязных дворах, было мандражно и сладко.
    Барак. Барак не надобно было разыскивать. Петроградская и Васильевский, Мойка и Подьяческие, Калинкин и Аларчин, не говоря за Лиговку, Боровую, Обводный — давали широкий простор для наблюдателей и наблюденных. 50-е послевоенные, последний всплеск сталинского "победита", инвалиды на Невском, пленные немцы в подвалах Сената-Синода, последние ярмарки и барахолки,
- даже мне, 13-летнему тогда, памятно это. И конечно, женские бани. Куда меня в детстве водила мать, за неимением погибшего под Ленинградом отца, а равно и ванны — ванна была, но одна на 9 семей и 11 комнат, в бывшей квартире камерфрейлины Ее Императорского Величества, госпожи Кульневой (предки поминаются у Толстого в "Войне и мире") но помнятся — бани.
    Почему я начал именно с них? Потому что на картинах Рихарда Васми ли, или москвича Бориса Штернберга, годами куда как моложе — возникает все тот же, с послевоенного детства знакомый мир.
    Когда учебником секса были учебники по акушерству и гинекологии, дореволюционные анатомические атласы (вспомним Марк Твена, "Том Сойера"), или же УЛИЦА. Художники, о которых я намереваюсь писать, — это художники УЛИЦЫ, но не уличные, напротив: подвальные и

  

полуподвальные. Впечатления жизни не могли найти выхода внешнего (разумеется — рынок, заказ), переваривались в одиночестве или куда как в узком кругу. Знания — знания добывались одиночками, распространялись изустно, переваривались — сообща. Знания, большею частию — ПРОШЛОГО, лишь немногое — поступало "оттуда". Пластинки "музыки на ребрах" (записи рока на рентгеновских пленках) — были едва ли не единственным "контактом с Западом".
    И тем не менее, контакт — был. Не на уровне реалий, но, скорее, на уровне эстетики, духа. Дух был тяжелый не в одном Советском Союзе. Когда же я увидел башню Техасского университета (кальку с той, что на Воробьевых-Ленинских), все встало на свои места. Эстетика ОБЩАЯ (не индивидуальная) зарождается, похоже, повсюдно: как бы некий пояс эфира, заражающий сразу всю Землю.  К слову: интерьеры и здание Рейхканцелярии строились в 30-х едва ли не тем же архитектором, что возводил Большой Дом на Литейном, здания КГБ и Гестапо (возможно и ФБР) возводились по "типовому проекту". В этой общности массовых идеологий, точнее — идеологий для масс, нет места для — будь то "битников" США или "барачников" СССР, что порождает и сходность течений.
    Наркотики, музыка, темы — все было общее, не взирая на океан. Выход был, правда, непропорциональный: на сотню имен поэтов-битников — насчитаю, ну, с дюжину барачников, и те по сей день — на 90% не опубликованы. Творить (не говоря — жить) в России было много опасней.

 

  

  

 

ПАЛЬТИШКО ЛАКТИОНОВА

 

    А рядом шил свои пальтишки Лактионов, намыливал анусы Андрей Андреевич Мыльников, женатый на балеринке из Мариинского — квартирка и студия напоказ, для Запада, автор картины "Фестиваль дружбы" — висит и сейчас в Русском музее; рядом существовал ЛОСХ.
    На одной из выставок соцживописи в университетском коридоре, в книге отзывов появилась запись: "А матерьяльчик-то на пальтишке Лактионова — ничего! И костюмчик тоже!" Матерьяльчик прописан был добротно. Счастливые совсемейства иногда получали "двойки" ("Опять — двойка!"), но большею частию — жили, учились и творили на "отлично".
    ЛОСХ не замечал и не замечает существование подполья.
    Подполье — знает о существовании ЛОСХа.

   Учились-то — в одних и тех же школах: сначала СХШ (Таврическое), потом Мухинское (Муха) или Академия — школу всем давали одну и ту же. Пользовались ею, впрочем, по-разному. Одни, как Аникушин, делали памятники Пушкину (а нижний бюст поэта — в спешке подводили под скульптуру Ленина, можно видеть и посейчас на Московском проспекте: вождя в пятой балетной позиции), другие — как Костя Симун — памятник на могилу поэта Леонида Аронзона, покончившего с собой в 71-м и не напечатанного и по сию пору. Каждому свое. Лакировщики действительности и - бытописцы ее.
    У Лактионова есть пальтишко, и не одно.
    Кочегар Рихард Васми ходил в ватнике.

 

С ЧЕГО НАЧИНАЕТСЯ РОДИНА?
 

  "Родина начинается, прежде всего, с возможности ее покинуть", афористически высказался поэт, журналист и циник Сергей Чудаков на вопрос участкового под аккомпанемент пресловутой песни.
    Покидают не все. Иным свобода выходит боком: переживший лагеря, дурдома, ментовки, наркоту и пьянство Сашок Арефьев (Apex) — спился в Париже на клошарском вине за полгода и помер.
   Васми и Шварц стали кочегарами газовой кочегарки. Жилину не пускает предыдущий муж. Гудзенко (Гудзя) — "убрал и прекратил" еще после лагеря, в начале 60-х. Фронтинский — архитекторствует. Валя Громов и всегда был слишком тих. Левитин Валя — инвалид 2-й группы, ходит на двух палочках. Шагин - вроде, не вылезает из дурдомов.
    Вот я и перечислил тех, о ком намереваюсь говорить со столь долгими преамбулами. Забыл Раппопортика: Алек Раппопорт ноет в Калифорнии, плохо ему там, на родине Стеинбека и битников, рвется в Нью-Йорк, где таксерствует поминаемый мною резчик лубков Борис Штернберг.
   Итак, с чего же она все-таки начинается — родина, группа, или, условно говоря, школа? А все с того же: с некоей общности. Языка ли, происхождения, или, наконец, общего креста. Школы не было. Была некая общность, зародившаяся в СХШ (Арефьев, Васми, Шварц, Шагин, возможно — Фронтинский и, Громов), общность,
перешедшая в замкнутый круг через жен даже: жена Васми стала женой Арефьева, а ныне жена Шемякина, младшего друга и ученика тех двух; жена Геннадиева стала женой художника Валеры-в-кожаных-штанах, а ныне жена Тюльпанова; жена Шагина, Наталья Жилина — ныне жена гениального фотографа Бориса Смелова (Пти-Бориса, Птишки), словом — замкнутый круг, гомеостат, групповая форма (как сказал поэт Владислав Лен).

   Теоретиком был Гудзенко. Мало знаю о нем, да так и не выбрался,

  

отснимая студии (подвалы и мансарды) в 74-м и 75-м. По рассказам знавшей его пианистки-концертмейстера Вагановского и Малого Оперного (опять — общность: для Малого Оперного рисовал свои декорации к опере или балету "Нос" Михаил Шемякин, там же оформлял "Порги и Бесс" висячими селедками и пожарной кишкой живописец Олег Целков), Гудзя был невероятно начитан, имел огромную родительскую библиотеку и ознакомил всех сотоварищей с классическим искусством Запада. Запад его и подвел: рискнув еще при Сталине продать свои картины какому-то французу — получил отечественные лагеря, после чего увял и усох.   Арефьев не усох. Напротив, отсидев за наркоту и фальшивые рецепты немалый срок, успел переправить за зону альбом лагерных зарисовок, который пропал уже где-то в Лондоне году в 75-м. Знал я близко Арефьева года с 63-го, через Шемякина (с которым гребли снежок вокруг Эрмитажа и таскали картинки). Его цветовым гаммам посвящал стихи покойный поэт Роальд Мандельштам (умер от голода, кровотечений и наркоты в 61-м, 29-ти лет): "Небо живот-барабан..." / Вспучило, медно гудя. / В КРАСНЫЕ проруби ран / Лунная пала бадья..." "Падает сгусток зари / В СИНЬ ущемления грыж" — синее (синюшное, мертвое), красное (запекшееся, сгусток) — таковы колера ранних акварелей и гуашей Арефьева. Поговаривают (сам поговаривал) , что Арешек грабил могилы, чтобы достать денег на морфин. Помимо: явно побывал в советских мертвецких. Не он один. В мертвецкие тянуло, как и в бани. Голых курочек посмотреть.

    Рисунок Арефьева карикатурен и, зачастую, литературен. Другом Алика Мандельштама были и Васми, и Шаль Шварц, и, под конец, Шемякин (который и собрал со мною стихи его), но там было менее общо.

"Лиза и Герман" 50-х, на фоне баржей и Петропавловки — имеет смысл обратить внимание на КОСТЮМ героини: туфли и юбка типичная продукция 50-х. А под... История с Жераром Филиппом, устроившим выставку советского женского исподнего в Париже — достаточно известна. В тех же 50-х. Арефьев глаз имел не злой, но верный. Отстраняться от жизни он не умел, даже путем наркотиков, ибо помимо — был здоровым алкоголиком. А выпить — это значит: толочься у ларьков и закрытых на обед или переучет гастрономов, в самой гуще народа.  Наблюдать типажи. Переносить их на бумагу и холст.

   О типажах: мягкий и беззащитный Валя Громов — тяготел к Ренуару, его пастельным тонам, изысканным женским образам — но на холсте возникают, наряду с вымышленными, и вполне реальные образы УЛИЦЫ. Это главное, что меня сразило в живописи Громова: сочетание Ренуара с советским бараком.
   Арефьев был напротив — зол и злоязычен. Поэтому ему так удавались уличные сцены: барышня и хулиган (в "Аполлоне-77"), ремесленники и девица, очередь в общественный сортир и т.п.
   Десятилетия спустя, художник и темная лошадка А.Б. Иванов рисует серию "Неделя", (1973) : мужик пялит бабу в коридоре Смольного, мужик лупит бабу ногами в перспективе россиевской Театральной улицы (и рядом стоят двое детишек с игрушечной лошадкой) — тушь, перо, жесткие и жестокие линии — это уже другое поколение, где лиризм перерос в цинизм, "черный юмор" становится нормой и художники переходят в гротеск (Петроченков, да и другие).

 

 

ПОРТРЕТ БАРОЧНОГО БАРАКА
 

   А рядом существовал Петербург. Безмолвие и безлюдие ночных улиц, камень и штукатурка, зловоние проходных дворов, гандоны, плывущие в Мойке, Фонтанке и Екатерининском, белые ночи и сизые "воронки" - лицо Петербурга.
   В подворотнях вязали художника Шемякина, иллюстрировавшего Достоевского, прихватывали фотографов, снимавших облупленные стены — творить на улице было опасно. Живописали из окон — мир мансард и оцинкованное железо крыш — с 6-го этажа комнаты Шемякина на Загородном открывался вид на крыши и Исаакий, и вид строений Петропавловки Рихарда Васми — тоже взят "сверху". Сверху (или из окон подвала) сделаны и многие пейзажи Левитина, Арефьева, Фронтинского, Жилиной.
   Петербургский Монмартр. Вид снизу и вид сверху — художники не ставили мольбертов на знаменитых площадях (где "ямки от штативов", по выражению фотографов), художники писали то, что видели. Ноги и крыши.
   Пейзажи - все почти - БЕЗЛЮДНЫ. Нет толкотни парижских бульваров, нет ничего. Город: камень, вода и небо. Небо серое, прокопченое, небо зеленое или алое ("В кровосмесительном огне / Полусферических закатов" — Евгений Рейн, отец и учитель Бродского — перекличка с Роальдом Мандельштамом) , голубого неба не припомню на картинах питерских живописцев.
   Припоминаю: морские пейзажи Гаврильчика. Лейтенант Тихоокеанского флота, он плавал на баржах-говновозах (с прозаиком Борисом Ивановым, философом и искусствоведом Крейденковым, да мало ли с кем еще), вывозя фекалии на взморье. Но и у него — на первом плане человек (матрос, водолаз), обязательная кривоногая собачка, чайки и — на заднем плане — черный буксирчик, как и у Арефьева.
   Гаврильчик вряд ли был знаком с художниками поминающейся "школы", но общность возраста, эстетики и быта — автоматически ставит его к ним. Стихи Гаврильчика —строятся на поразительной смеси жаргона, классики, канцеляризмов-советизмов — взять хоть название книги "Бляха-муха изделия духа", со "Спецстихами" и раешниками.
   Художники были поэтами. Или дружили с таковыми. Не знаю, писал ли Васми стихов, но Шемякин, Левитин, Михнов-Войтенко — пишут, хотя многое не удается собрать.
   И в стихах того же Гаврильчика, возникают те же петербургские реалии: "Я по Невскому гулялся..." "Шкандыбаю мимо окон / На свиданье у Невы...", "Торжественно всходило ЛЕНГОРСОЛНЦЕ, / Приятный разливая ЛЕНГОРСВЕТ..."
   Город обволакивал. Как кроты, художники вылезали лишь по ночам или ранним утром, когда город был нем, чист и безлюден.
   Художники жили в самых "барачных" районах: Загородный, Маклина, Боровая, Васильевский. За пейзажами и моделями не приходилось бегать: все было под боком — и дровяные сараи, и окна женских бань. А откуда еще могло появиться такое страшное изображение, напоминающее шестиногую вошь, как "Женщина, моющая голову в тазу" Рихарда Васми? Только с натуры. Не с "натуры" Академии, где позировали относительные милочки, модельки, изнашиваемые художниками и выпивонами в студиях — через несколько лет они становились уже "б/у", 10-25% годности, как говорят геологи; — а с натуры самой жизни.
   Сексуальные манекены в окнах женской галантереи и нижнего — вот откуда Шемякинский цикл "С чего начинается Родина?", это тоже портрет города.
   На натюрмортах Левитина — ржавые консервные банки, восьмигранная бутылка из-под чешского кофейного ликера (выпитая в 17 лет и подаренная мною для натуры художнику) , редкие и робкие цветы — 2 нарцисса для заказанного натюрморта стоили на Кузнецком рынке по рублю штука, помню, долго приценивались и покупали, не то, что мой дядюшка, член ЛОСХа, который писал охапки сирени в вазонах дедовской коллекции: нищета, одиночество, голод.

 

СХЕМА СХИМЫ

 

   Жить не высовываясь — для того, чтобы жить не по лжи. Из старшего поколения высунулся Гудзя, за что посадили. Остальные же - жили тихо. Кочегары и дворники, они и по сю сидят в своих подвалах и полуподвалах, как в бейзменте Нью-Йорка (одно окно закрыто американским флагом, другое — картой Гватемалы), я и пишу эту статью. А напротив, на стенке — висят работки упомянутых (и не) художников. Морские пейзажи Гаврильчика, уличные Арефьева, пейзажи крыш Левитина и Васми, висит Васильевский остров Славы Гозиаса, ранние натюрморты и Гофманиана Шемякина, и висит Элинсон.
  Зачастую в "школы" попадают случайно. Общаться "не высовываясь" затруднительное дело, высовываться же начали — лишь в начале 70-х. До этого каждый творил в своей келье, общаясь лишь с немногими, им самим избранными. Поэтому параллельно — изобретались велосипеды и велосипеды.
  Поэтому, утверждая, что нет "школ", я сме
ло зачисляю в таковые — художников, не связанных ничем, кроме общей судьбы и общего быта. Ранние (относительно) пастели Элинсо-на, например, "Август 1968" — живописуют: улицу, уходящую в перспективу, по улице, из перспективы же, идут пары — голый солдат в каске со звездой и голая же девушка, закрывшая лицо рукою. Рисунок примитивен, груб. Как примитивно и грубо само действо. Чехия, 1968-й.
  Художники не пишут политических карикатур. Художникам вредно высовываться. Просто, иногда наблюдаемое — прорывает, запрет выскакивает на холст, художник как бы "проговаривается". Сцены коммунальной квартиры на Боровой Олега Лягачева, иллюстрации (запоздалые) Шемякина к "Архипелагу ГУЛаг", помянутые пастели Элинсона, "Человек и унитаз" Раппопорта (то же и в лубках Бориса Штернберга) — все это явления одного плана. При всей разнице "школ".
   Монашество художникам удается редко. Да и то с возрастом. И Шаля Шварц, и Васми - хоть выборочно, но общались, особенно в ранние годы. Тюльпанов тоже не всегда сидел, запершись в 10-метровой комнате, рисуя кистью в один волос одну картину в три года. Помнится, светил в середине 60-х и даже устраивал выставки. Тем не менее, аскеза имеет быть. В отрешении от рынка, показа, зачастую и в отказе от корки хлеба, намазанной маслом — общность этого поколения, выжившего вопреки.

 

ГЛАЗАМИ НЕ ИСКУССТВОВЕДА


   Джон Э. Боулт, профессор, директор Института Современной Русской Культуры у Голубой Лагуны в Техасе, хотя и апологет беспредметного авангарда 20-х, этой злачной нивы "сегодняшнего" искусствоведения (мои друзья устроили публичные — вторичные —

похороны Малевича полвека спустя, у здания музея Гугенхайма 3 января 1982 года), оценил и проявил интерес к помянутым художникам.

   По отдельным фотографиям, полудюжине работок, имеющихся в двух-трех коллекциях друзей на Западе — много ли можно сказать о целой дюжине художников, начавших в сталинские годы еще и продолжающих по сю? 2 работы Васми, 6 Арефьева, ни одной Фрон-тинского, Шагина, Шварца, Громова, Гудзенко — как на это смотреть "глазами искусствоведа"?
   НА ЧТО — смотреть? Смотреть приходится в ретроспективу, в глубь, в литературу тех лет и окна женских бань (дались мне эти окна!) , в искусство времен сталинизма — Лактионовых-Непринцевых и Мыльниковых, или изучаемых сейчас Пименовых и прочих Дейнек, смотреть приходится НЕ В ХОЛСТ, а, можно сказать — в корень. Корень, общий для итальянского неореализма и битников, общий для Америки, Италии и СССР.

 
  С.Гозиас. Васильевский остров.

В.Шагин  

  

 

   Р.Васми. Женщина, моющая голову
  Г.Элинсон, 1968  

 

  Алек Рапопорт

  Гаврильчик, 1974   

  
 
 Шаля Шварц
 
"Над чахлой сиренью, над пыльным газоном

Приветствую окна: Сезам, отвори!

Для песни тоскливой, как письма Назона

С Авксинского Понта в блистательный Рим..."

/Роальд Мандельштам/

 

ЛЕТОПИСЦЫ "СОЛНЕЧНОГО СКОБАРИСТАНА"


  ...Унылые городские окраины, чахлые деревца, голые дома, похожие на коробки из-под обуви. На этом безотрадном фоне - корявые фигурки людей-сосулек, одетые по немыслимой советской моде 40-х - середины 50-х годов. Тут хулиганы в "тельниках" с чинариком на губе, пристающие к "чувихам"; бочкообразные, вислозадые "бандерши" с торчащими из-под юбок голубыми штанами; здесь лихие гармонисты в кирзовых сапогах и кепках набекрень; полосатые, мрачные зэки; жалкие "модные девочки", поправляющие перед танцулькой "шестимесячные" завивки; наглые, скабрезные бабы, торгующие раскидаями на воскресном гулянье... Смрадный, крепкого настоя и с матерком, убогий, но страшный мир сталинского урбанизма. Эти трое увековечили его своим искусством.
  Отменный рисовальщик, мастер композиции и глухого, тяжелого колорита - Васми. Всегда выходящий за рамки  бытового психологизма, склонный к обобщению /и к выпивке/, крепкий график - Арефьев. Меланхоличный "философ в себе" Шварц - в равной мере график и живописец. Трое из группы, некогда сплотившейся вокруг утонченного поэта Р. Мандельштама. Ветер времени прихотливо разбросал их по жизни. Кто сидел за... мечту уехать в Париж /Гудзенко/, кто за наркоманию /Арефьев/, кто умер /Мандельштам/, кто повесился /Преловский/... Советская жизнь сурово мстила им за острый взгляд и хлесткий штрих, но и они, художники, не остались в долгу перед ней.
 

В.Петров /Из "Аполлона-77"/

/Фото Г.Приходько/

 
 

 

А.Б. Иванов. Из серии "Неделя". "В Смольном", 1973

 

А.Б. Иванов. "Улица Росси", 1973

 
 
Б. Штернберг
        Глеб ГОРБОВСКИЙ
 

Вознесенские бани

не чета Сандунам,

где в тазы барабанить

доводилось и нам.

Вознесенские — проще...

И остались они

в детстве чистом и тощем,

где над входом огни:

два мерцающих шара...

А внутри, возле касс—

запах близкого пара,

в бочке — клюквенный квас!

И кошмарная драма:

в эту баню, мальца,

привела меня... мама,

так как рос — без отца.

В отделении женском

был я робок и хмур.

Эти плавные жесты

и овалы фигур...

Зарыдать подмывало,

в горле съежился крик.

Тело матери стало

телом женским... на миг.

...Там, в немыслимой рани,

на восходе судьбы —

Вознесенские бани,

синий дым из трубы!

 

 
  Владлен ПОЛУЕВИЧ


Вдруг всплыла родная Баня, —

Где пары и шаек гром...

Нечто рассказать про баню

Или ей отдельный том?

Ну, два слова, коли к слову,

Все одно прорвется груз —

В общей бане, тоже к слову,

Воспитанье детских чувств.
 

Раз в неделю, в зной ли вьюги

Шли подмыться, но с парком.

Незамужние подруги, —

Трудно было с мужиком.

В баню мамы всех водили:

Что пацанка, что пацан...

В основном, конечно, мыли;

Личных не водилось ванн.
 

Вот стоит умытый мальчик...

Мальчик?.. Мини-мужичок.

И узор выводит пальчик,

И дрожит его стручок...

Подбежала старше детка:

"Ой, какой он у тебя!.."

"Это, девочка, конфетка...

Это, девочка, моя..."
 

"Можно, я ее поглажу?..

Можно, я ее лизну?..

Мыльцем розовым помажу?..

Разреши же, мальчик!.. Ну!?.."
 

"Дай тогда потрогать щелку...

Интересно, что же там?.."

А девчушка — на бок челку:

"Отойдет... тогда и дам..."

И в предбаннике вонючем.

Где слизня и мокрота,

Мальчик нежный ротик дрючил...

Буколика... Красота!..

 

Ш.Шварц       

Ах, наивнейшие дети,

Простота святая...

Подарила бани эти

Вам страна родная.

Без огня - и дым лишь чих, -

Человек заметил...

Рановато Блядство их

Заманило в сети.
 

Вечно рвется там, где тонко..

Большевистский Сатана,

Душу робкую ребенка

Погружает в бездну дна.

Да еще ребята в школе

Просветят до тошноты -

В туалетах, на заборе:

"Хуй соси!", "Даешь пизды!'
 

Всюду, где детей скопленье,

(Это мнение мое),

Блядства раннего ученье

Оскверняет бытие.

Подрастут, привыкнут тоже,

Разъебутся, по уму;

Задубеют член и кожа,

А пока что ни к чему...

 

ОЧЕНЬ плохие стихи моего друга Силыча из "эпической поэмы СЕКСО", изданной автором своекоштно и в убыток здесь, но ОЧЕНЬ ХАРАКТЕРНЫЕ в плане описания отечественных бань /ср. у Глеба/. Привожу не как поэзию, а как - иллюстрацию. Сила же Силы - не в этом. А в другом.

 
 
Ш.Шварц.

Портрет

Роальда Мандельштама

  НАС ПАЧКАЕТ НЕ ТО, ЧТО ВХОДИТ,

НО ЧТО ИСХОДИТ
 

Рассказ художника Арефьева о поэте

Роальде Мандельштаме

(с магнитофонной записи)
 

   1.
Мы балансируем на канате.

Мы — канатоходцы,

даже, можно сказать, на острие ножа.

Но как хорошо балансировать

перед восхищенной публикой,

которая тебе аплодирует

и радуется твоей ловкости.

Но балансировать на том же канате

над ямой с нечистотами

из боязни упасть в говно —

это скудное и недостойное человека дело.

Артистизм, который обеспечивает тебе успех,

это приятный артистизм.
(Это о Шемякине.)
Но трагический артистизм,
который спасет тебя от бесчестья,
когда тебе грозит полное падение
в сточную канаву из нечистот,
яму с испражнениями
и всякую прочую гнилую гадость,
в которую как упадешь, так и задохнешься.
(А это о нас.)
Это иносказательный образ,
но, в какой-то степени, он для нас всех верен.
 

Ловкость:
Балансируешь, для аплодисментов,
   причина их величия.

Балансируешь, чтобы не свалиться

в кучу говна,
   а иногда и позором для них.
 

   2.
В России испокон веков было так:

свободным оставалось только то,
на что не обращало внимание обывательство.
Как только взор обывательства
падал на что-либо,
то вся свобода рассеивалась как дым.
И зарождение и возникновение нас
как группы свободных художников (ОНЖ).
В 1945, 46, 47 гг.
 

Я разумею (сознаю) от этого принципа,
когда мы были 14—16-летними мальчишками,
тяжелая послевоенная жизнь
отвлекала внимание взрослых
от нашего развития
и поэтому мы развивались сами по себе
и от себя,
а возраст наш позволял быть незамеченными,
серьезно на нас не смотрели,
возраст ограждал нас
от пристального и серьезного внимания,
и поэтому наше великое счастье в том,
что когда внимание на нас было обращено,
мы оказались уже сложившимися людьми,
и те террористические и глупые меры,
которые были приняты в отношении нас
   (и исключение из школ и т. п.
   — желание выкинуть из сфер),

только укрепили правоту в себе.
 

   3.
Мы, семейные,
жили на голове друг у друга —

единственная комната была у Рихарда.

Но учитывая странную способность

Рихарда уединяться,
Рихард очутился в исключительном положении.

Но не было дров и негде было греться,

и он открыл публичку для нас,

где состоялась куча знакомств.

В 1948, Вахтюшка Кикелидзе:

придет поэт. Хвалите его, хвалите.

А мы потом обнаружили,
   что хвалить его и незачем,
   настолько он интересен.
 

   4.
   Я хочу оговориться в самом начале:
   мои сведения отрывочны
   и получены изустно от Альки.

Когда будет создан Мандельштамовский Дом
   (так же как и Пушкинский),

который будет изучать поэзию

сталинской эпохи,

найдутся дотошные люди,

которые проверят все данные

и исправят все неточности

   (и мои).
 

   5.
Отец Альки — Чарльз Горович —

родился в США, в Нью-Йорке,

он был чемпионом по боксу
   (в самом наилегчайшем весе —
   чемпионом штата или страны).

Он приехал в Россию
для того, чтобы продолжать дело Революции.

Об его революционной деятельности

Алька мне ничего не рассказывал,

но я знаю, что его революционная деятельность

кончилась концлагерем

и ссылкою на постоянное место

жительства в Среднюю Азию.

Естественно, семья разрушилась.

Алька остался при матери.

Я видел Алькиного отца после войны,

когда он приезжал, имея другую семью.

Мы сидели за столом,

а он с иронией и грустью

певал нам свою любимую песенку:
   "У меня есть шапка со звездой,
   Я — красноевреец молодой"
   (после всех своих революционных
   подвигов).
 

Отец Альки был уникальным отцом:
помогая Альке материально,
высылая до самой смерти Альки
какую-то сумму денег, отрывая от
среднеазиатской семьи,
на которую Алька иногда только и
существовал.
Алька их безалаберно тратил,

и, когда присыпал много,

Алька растрачивал их в два дня.

Однажды у Альки осталось 80 рублей
   (на третий день),

и Алька пошел и купил себе шляпу —
   нелепый гриб,
   чтобы их истратить.
Но все равно он платил ими за квартиру и т.д.

О бабке и деде с отцовской линии

Алька никогда и ничего не говорил.
 

   6.
МАТЬ. Можно просмотреть далее.

С Алькиной бабкой я был знаком
   (умерла в 1953 г.).
Она была русская, по фамилии Мандельштам,

муж ее до революции (Алькин дед)

был адвокатом.
Приехав с одной из иностранных фирм,

вероятно, перешел на русскую службу
   и здесь женился.
 

Елена Иосифовна, мать Альки, —
дочь от этого брака.
Когда разрушилась жизнь с Горовичем
   (от их брака и был Алька),

она, после того, как его посадили,

вышла замуж за эстонца немецкого

происхождения,

фамилия его была Томинг.
 

   Во время жесточайшего голода
   в оккупации
   они съели кошку.
   Гестаповский офицер, великий
   человеколюб,
   оштрафовал их и заявил:
   "Вы недостойны носить немецкую
   фамилию".
   И собственноручно исправил в паспорте
   букву "г" на "а".
   И она из "Томинг" стала "Томина".
 

   7.
Алька учился два курса в университете.

Потом перешел в Политехнический институт.

Сколько он там учился, я не знаю.

Потом он отстал от учебы.

И занялся самообразованием,

понял, что образование есть "тухляндия".

Потом (это было до 1952 г.)

он участвовал в конкурсе на секретаря
   Ленинградского университета,

и по всем параметрам их вышло на эту стать

два человека: Алька и еще один,
   у которого было восемь ошибок
   в диктовке,
а у Альки, еврея, только три.

Но, по нашим параметрам, естественно,

его отставили от этой должности.

И Алька занялся изящной словесностью.
 

   8.
Алька, действительно, был человек богемы.

Мы поставили гроб на сани,

мы—четыре "чайника":
   Я, Шагин, Лерка Титов, Ленка
   (сестра Альки), Алеша Сорокин
   (его не видно на фото —
   он фотографировал).
   (Вилим сломал ногу, а мать Альки
   лежала с инфарктом. Девятым.)

Мы с Леркой зело "шернулись",

но от трагизма имели разное настроение:

Лерка был совершенно под нембуталом.

А извозчик еще больше.

И на поворотах заносило и сам гроб.

Лерка его поддерживал,

а я бил его по рукам:

я был в печали
и ждал, чтобы по вине извозчика

гроб упал бы

и я тогда избил бы кучера
   вместе с его лошадью.
 

Мать, уникальная, замечательная женщина,
опаскудила могилу —
она поставила столбик со звездой,
но не шестиконечной, а пятиконечной.
А кладбище называлось Красненькое,
а не Синенькое.
 

 

Мы провожали великий гроб

и маленькое тело.
   И он нигде в жизни не комплексовал
   о своем маленьком росте,

настолько он был великий человек.

И так возвышался над всеми

своим остроумием и своими репликами

и никогда и нигде не уронил

своего поэтического достоинства.

назад
дальше
  

Публикуется по изданию:

Константин К. Кузьминский и Григорий Л. Ковалев. "Антология новейшей русской поэзии у Голубой лагуны

в 5 томах"

THE BLUE LAGOON ANTOLOGY OF MODERN RUSSIAN POETRY by K.Kuzminsky & G.Kovalev.

Oriental Research Partners. Newtonville, Mass.

Электронная публикация: avk, 2005

   

   

у

АНТОЛОГИЯ НОВЕЙШЕЙ   РУССКОЙ ПОЭЗИИ

ГОЛУБОЙ

ЛАГУНЫ

 
 

том 5-А 

 

к содержанию

на первую страницу

гостевая книга