Я и Жоли

(повесть)

 

Теперь слышу стук лапы, короткий лай, как у взрослой собаки, хотя Жоли нет ещё трёх месяцев, потом повизгивание, жалобные вздохи. Но вот, кажется, Жоли всё же успокаивается. Нет, продолжает тоненько скулить.

Но вот снова слышится сильный лай и стук лапой о двери.

Впустить Жоли в комнату нельзя, потому что ни секунды она не хочет сидеть или лежать. Она понесётся по комнате, захватывая в свою буйную проказливость всё, что ни попадется по дороге. Неистово поворачивая голову влево и вправо, уже полощет в воздухе мою шапку. Отберу шапку — у неё уже в зубах варежки, серые шерстяные чулки, серый свитер Александра.

Жоли пришла к нам в дом нелюбимым щенячьим ребёнком. Во-первых, Лев привел её в дом не только без моего согласия, но и без моего ведома. Во-вторых, Жоли — чёрного цвета. Ввести чёрную собаку в дом! Обойти моё нежелание после Ники видеть дома другую собаку!

Кроме всего этого, её ещё надо было назвать на букву Ж. Я взяла мифологический словарь 1961-го года, на серой обложке сусальным золотом — треножник, рыбы и сидящий на треножнике боком с босыми ногами, но в длинном платье человек, а рука — держит струны арфы. Сзади треножника два крыла. Сзади плеч человека тоже что-то, но что? может быть, мифологический дробовик? или двустволка? На букву Ж — такие слова: Железный век (написано жирным шрифтом), тут же ремарка — см. Золотой век (написано в разрядку), Жертва, Жертвенник, Жрецы. Нет, это всё не годится для имени, для того, чтобы звать, злясь, негодуя и восторгаясь.

Выручил Александр, он нашёл во французском словаре (Александр теперь изучает французский язык, а потом, говорит, примется за немецкий) — это слово — Жоли, Весёлая.

В большой комнате на полу разорваны: подстилка — в пух и прах (её же, Жоли, подстилка, из поролона), пояс от платья, босоножки Гены с отрезанными задниками, один тапок Натальи (Наталья оставила у меня свою пару тапок), одна босоножка Маины.

— Жоли!

Впущу её сюда.

Из этого, конечно, ничего путного не вышло.

Хотя я указала Жоли под стол: лежать, Жоли! — Жоли, вильнув хвостом, в знак удовольствия, что её впустили, неожиданно сделала прыжок и вспрыгнула на диван. Тогда я беру подушку (сделана из ваты), кладу под стол и снова говорю: лежать, Жоли! Жоли виляет хвостом и снова — прыг на диван. Тогда я беру подушку за угол, Жоли, предвидя проказу, тотчас в зубы другой угол, и так мы выходим с ней, неся подушу с двух сторон. Я закрываю двери, и она тотчас начинает лапами двери скрести, повизгивать, хныкать. Потом слышу бег, прыжки, скрежет — рвёт обои?

— Жоли!

Жоли чувствовала, что) она внесла в дом. Сначала она забиралась в самый тёмный угол в передней, чаще всего между велосипедом и шкафчиком для обуви, спала, лежала, дремала в то время, когда не ела, а потом, в один якобы обыкновенный день, сбросила сонь, стала скалить зубы, рвать чулки, кусать ноги, буйно проказничать, не признавая никаких авторитетов и никаких команд.

Но как ни странно, именно этот способ поведения был ею выбран правильно — полного несходства с Никой. Ника чувствовала малейшую интонацию каждого из нас и чутко прислушивалась к интонации, а эта чернуха никого и ничего, кроме своей щенячьей сущности, знать не хочет.

И всё-таки она ребёнок. И она ждёт ласки и податлива к ней.

Ничего, Жоли, авось подружимся, а?

 

События жизни обгоняют мои рассказы тебе, мой друг. Мне не поспеть за ними, т.е. за событиями, даже с очень быстрым пером.

 

Когда раздался звонок, я, честно говоря, думала, что пришёл перевод из Свердловска — 121 рубль за платье для Ирины, которое я ей купила, потом отправляла, потом платье ей не понравилось, она его мне отослала, я его еле сдала обратно в магазин, т.е. у Александра Михайловича, отца Маины, приняли, он произвёл впечатление на приёмщицу, теперь мне снова ходьба, т.е. когда получу перевод, — обратно деньги отправить, но это мимо дела.

 

Оказалось, что звонил сосед Владимир Алексеевич. Когда у него запой, он всегда заходит ко мне. Поговорить.

— С чего мы начнём? — говорит он. — Давайте о Боге. Бог есть? — и он смотрит на меня воспалёнными глазами.

— Бог есть, — говорю я.

И, подтрунивая над ним, спрашиваю, есть ли у него Бог.

Он сразу замыкается.

— Вы меня обхамили, — говорит он.

Потом он успокаивается и начинает рассказывать мне причины, по которым, по его мнению, он начал пить. Два брата его убиты на войне, а один был расстрелян до войны.

— У меня брат был — гений, — говорит он.

Он один из четырёх братьев остался в живых, ему стыдно, как будто он что-то украл.

Я сочувствую ему.

— Я сомостойный человек, — говорит он о себе. — Меня никто не переубедит. — Я баран, я — сундук, я — медведь.

Он любит поговорить о разнице между евреями и русскими.

— Вы нам махнёте с балкона платочком — и мы пойдём, — говорит он.

Он обещает, что если начнутся погромы — он меня спрячет, и всю мою семью спрячет.

Когда он пьёт по-страшному (его выражение), он в своих размышлениях полон самореабилитации. Он говорит, что честен, что, несмотря на медвежью силу, никого не ударил, он не бабник, меня он любит не как бабу, а как человека, он любит свою дочь Лорочку, свою жену (дал зарок не жениться, но перед Галей не мог устоять), у него есть друг Зимогор, шапку носит 64-й размер, нынче перевелись и головы такие и шапки, летом он сначала засолил ведро грибов Зимогору, а потом уже себе. А Гали он не стоит.

Он сидит на диване напротив меня, а я сижу в кресле, накрытом цветным тканым половиком, который заканчивается нежной голубой полосой (половик ткала мать Алёши Любегина), а Жоли — кто бы подумал? — задом создавая мне защиту, мордой атакует Владимира Алексеевича. Владимир Алексеевич смеётся. Мне тоже смешно на неё смотреть, мой смех мешает мне слушать.

Он просит у меня 5 рублей, обещая сегодня же их возвратить.

— Но ведь вы будете пить, — говорю я.

Он кивает.

И всё-таки просит.

— Не говорите Лорочке, — просит он.

Мне немного не по себе. Действительно, я выручаю его трёшками и пятирублёвками для опохмелки.

— Если вам надо платье сшить — скажите мне, — говорит он. — Лорочка для меня всё сделает. Для вас не сделает, а для меня сделает. (Лорочка, его дочь, работает в Доме моделей.)

— Она не крепостная мне, — говорю я.

С пятёркой он уходит. Но он приходил не только ради неё. Ему на самом деле надо высказаться, выговориться.

Перед уходом он закатывает брюки, нижние голубые под-штаники, показывая ногу в следах от пуль и спазмов сосудов.

— На этих ногах я стою, — удивляется он. — А выпью — и никакой боли нет.

— А вы выпили бы крепкого чаю, — говорю я.

Мои слова — это болтовня. Я не верю им.

— Не помогает, — говорит он. — Два начальника мне говорили: Володя, руки у тебя хорошие, голова на плечах есть, зачем так много пьёте? Ну, выпили бы для аппетиту. Для веселья. Я пью не для чего-нибудь, а чтобы ошалеть и света божьего не видеть.

— Пейте чай, — говорю я

Мне стыдно, что я ласкачу языком.

— Не помогает, — говорит Владимир Алексеевич.

 

Солнце сегодня освещает всё вокруг и ясно голубеет небо.

Ворона на крыше девятиэтажного дома каркала сначала на Жоли, потом на меня, потом на наш дом. Придерживая шапку-ушанку обеими руками, я запрокинула голову: «Чего каркаешь? Ну, чего каркаешь? Ну, чего каркаешь?» — говорю я. Ворона отлетает. А я подошла к каменной будке, на которой № 6220, рисунок черепа и предостерегающая надпись: «Осторожно. Опасно для жизни — Напряжение». Сажусь на железные ступеньки так, чтобы на меня не попала капель. Но от неё уже не спрячешься. А вот пару дней назад, когда увидела на ветке скворца, то остановилась в недоумении: кругом бело, зиме не видно просвета, а скворец сидит на ветке тополя. Как бы не замёрз. И ни одного скворечника. Я бы хотела сделать скворечник, но не знаю, как приступить. Однако скворец уже тогда правильно чуял весну. Кое-где, дальше от нашей окраины, уже звякала капель.

 

Но сегодня мне хотелось бы рассказать о Сонечке. Очень мне трудно о ней рассказать так, чтобы понял ты, мой друг, но всё же попробую.

 

Недавно она была у меня. Легко будет восстановить число, потому что Сонечка всегда бывает по вторникам. Значит, это было? — 2-го марта — воскресенье, 1-го — суббота, 29-е февраля — пятница, четверг — 28, среда — 27-е, — 26-го. Это было 26-го февраля. Сонечка, сидя в кресле у письменного стола и разговаривая со мной, то и дело отводила рукой от плеча и перебрасывала на спину пепельно-русые свои волосы. И как только она отбросит прядь с груди на плечо, тотчас откроется точёная высокая юная шея, и линия её точёной тонкой шеи и линия несколько выпяченных губ, несколько выпяченного носа, выпяченных подкрашенных ресниц вместе со смугло-нежным лицом и голубыми чистыми глазами образуют прелесть, честность, нежность, что и сказать нельзя.

Сонечке 24 года, летом исполнится 25 (19-го июня), и она мне призналась, что выходит замуж за человека, дочери которого уже 12 лет, а ему около сорока. Я стала отговаривать Сонечку, уживётся ли она с этой девочкой? Не наступит ли конец жизни Сонечки с этим решением?

А когда мы познакомились с Сонечкой, ей было 22. При каждой группе детей (от 29 до 35 человек) в пионерском лагере имеется двое взрослых: воспитатель и второй воспитатель, которая носит название пионерской вожатой, носит пионерский галстук, руководит пионерской работой группы детей (отрядом).

До Сонечки мне не везло с вожатыми. Девочки хорошенькие, миленькие, но при этом, как ни странно такое сочетание, — себе на уме. Они быстро смекали про мои слабости, а потом им оставалось запросто меня взнуздать и уже не заботиться больше ни о чём. Прелестная Таня вместе с милой Леной запирались в комнате, курили, курили, курили. К Тане приезжал её Саша. У Тани всегда были дела, по которым ей надо было отпрашиваться для поездки в город. А Соня впряглась в работу, да так и не выпрягалась ни разу. В 7 утра она вставала, в 23 вечера ходила на планёрку, ночью делала обход детей. Ей ни разу не пришло в голову отпроситься для поездки домой, опоздать на обслуживание детей в столовую, поговорить с кем-нибудь на поляне, пока дети играют сами. Нет, Сонечка всегда сама играла вместе с детьми, вместе с ними рисовала, ей ни разу не приходило в голову, что можно искупаться, поплавать в купальне, как это делала потом Наташа, у которой были прелестные белые шортики. Нет, Соня вытирала искупавшихся детей и так уставала, что ей было не до купанья. И у неё было только два платья, к тому же она сама их сшила. Одно — в виде сарафана (из двух красных ситцевых платков), и второе — тоже дешёвенькое, тоже расклёшенное, длинное, которое очень шло к её тонюсенькой хрупкой фигурке.

Тем летом, после смены в лагере (больше одной круглосуточной смены я никогда не выдерживала) я поехала по Волге (путёвку мне уступила Наталья) и видела много дам и девушек в вышитых и всяких иных брючных костюмах, и всегда вспоминала Сонечку в платье из ситцевых красных платков.

Когда я рассказывала о Сонечке, мне сказали:

— Вы хотите сказать, что душевность к чужим детям — редкое свойство, становится редким свойством?

— Нет, для изучения этого вопроса нужна ведь огромная, тысячная статистика. А в мою статистику входили четыре молодых существа. Из них мне по душе была Сонечка.

 

 

Ровно 11.

— Гулять, Жоли, гулять!

Я пытаюсь надеть на Жоли ошейник, но она кусает мои руки, кусает ошейник зубами, увёртывается головой, при этом её левое ухо закидывается ей на голову, придавая ей дерзкий вид, потом катается по полу, хватает меня за рукава. Кое-как мне удаётся всё же ошейник застегнуть, но вижу, что кольцо ошейника велико для Жоли.

По дубовой аллее Жоли перебегает с левой на правую сторону, с правой на левую, прыгает по сугробам, снова с левой на правую, снова по сугробам. Толстая попка Жоли мелькает перед глазами, как мяч. Наконец, она несколько успокаивается. Ведь кроме движения, бега, прыжков, есть ещё много чего. Жоли обнюхивает засохшую ветку, бежит дальше, видит дубовый лист на снегу, останавливается, приглядывается, принюхивается, а ветер подхватил лист и понёс по аллее. Жоли — за ним. Ветер закрутил-завертел листок и подогнал его к скамейке — Жоли уже у скамейки, обнюхала скамейку, пригляделась — странный запах, странный вид, странная форма. А в это время легковая машина с красным верхом прогудела. Жоли вздрогнула. Резкий неприятный звук как будто ударили её по носу, как будто её ругают за то, что она забралась на диван, как будто ей выговаривают, а она и сама не знает за что — ну за что? — за то, что она щенок? — собачья душа? С грохотом пробежала грузовая машина. Жоли насторожилась, повернула голову, а в это время ветер снова подхватил листок, снова Жоли бежит по дубовой аллее. По левую сторону дубы, по праву сторону дубы. А на одном дубу ярко-жёлтые листья всё держатся. Зазвенели от ветра, застрекотали: «Здравствуй!», еще листок упал, и лай Жоли раздался в ответ на стрекотание листьев: «Гав-гав, гав, я — Жоли».

На аллее женщина с сумкой. Жоли подбегает к женщине с сумкой. Что, однако, в сумке? Женщина легонько бьёт Жоли сумкой по голове. Жоли останавливается, как она останавливалась при визге легковой и грузовой машины, прислушивается недоуменно. Но неприятные звуки уже исчезли.

Снег рыхлый. Все следы в нём чётко обозначены. Бугорки. Впадины. Наверху чуть заметная ледяная корочка. Жоли берёт снег в рот. Снег хрустит на зубах Жоли и тает, превращается в прохладные капли.

Перелетают птицы. Жоли снова настораживается. Ей бы хотелось прыгнуть вслед за ними. Попка Жоли, чёрного щенячьего ребёнка, подпрыгивает вверх вслед за птицами.

Начинается мелкий едва ощутимый снежок. Он скорее похож на воздух, который ещё по-зимнему холоден и молчалив.

Жоли оглядывается на меня.

Да, пора.

Но только я подхожу к ней, чтобы взять её на поводок, она пускается от меня наутёк, справа налево, слева направо, по сугробам.

— Жоли!

Наконец, я всё же надеваю на неё поводок и веду её. Но поводок путается у Жоли между лапами. Я стараюсь распутать, что мне плохо удаётся, потому что Весёлая буянистыми движениями запутывает его ещё больше.

Всё же мы добираемся до подъезда. Я открываю тяжёлые двери и за круглый её зад вталкиваю Жоли. Она останавливается перед лестницей; вытянувшись, вползает на первый пролёт. Поводок волочится за ней, как жалкое напоминание её собачьей сущности.

— Жоли! — говорю я.

Жоли распластывает тело и, изгибая его, преодолевает второй пролёт. Поводок тянется за ней.

Дома она ложится под стул. Устала всё-таки. Мала ещё, бу-янка, ушастик!

Я подхожу к окну. Тонкий снежок белым туманом застлал окрестность. Берёзку раскачивает ветер. Почки на ней уже набухли к весне. Но два прошлогодних листа ещё держатся.

Я выхожу на балкон, насыпаю на крышку деревянного посадочного ящика манную крупу и крошки хлеба для воробьев. Воробьи — мои любимые птицы, и я их всегда подкармливаю.

Теперь один воробей, несмотря на мелкий снег, сидит на ветке тополя. Он перебирает ногами, подпрыгивает, снова перебирает ногами, снова подпрыгивает. Холодно, видать, на ветках — изморозь. Улетел. Почуял, видно, моё присутствие. А Жоли, как только я открыла балконную дверь, — уже на балконе, тут как тут.

 

Снова мне открыл двери Петя. Зои не было дома. Характеристику на Сергея она нашла в почтовом дверном ящике, зря я думала, что туда не заглядывают, но, видно, Зоя не придала ей никакого значения. Суд над Сергеем назначен на 21 мая, на 11 часов дня. Сегодня 17-е, но до сих пор Зоя не взяла ещё характеристики из ПТУ.

В письме некоей Жени к Зое говорится, что Серёжу ждёт осуждение по ст. 206, ч. 2, УК, что значит — хулиганство, и что Сергей будет осуждён на 5 лет. Следователь Матвеева, по словам Жени, не выпустит Сергея из-под стражи, даже если ему будет решение ехать на стройки (т.е. на химию).

Письмо заканчивается словами:

«До свидания. Не плачь тока наша учесть».

Я зашла к ним с Жоли.

Жоли попила воду из крана.

— У вас тоже была собака, — сказала я Пете.

— Пропала!

— Пропала? Давно?

— С месяц.

(Собака пропала, и Серёжка пропал — «тока наша учесть».)

— Два раза приходила с чужим ошейником, а тут не пришла вовсе.

— Породистая?

— Гончая.

 

С тех пор, как я гуляла здесь с Даниэлькой, здесь, на этом бульваре у школы, у дома Зои, — прошло ...

Тогда берёзы лёгкими штрихами дотрагивались до голубого или серого весеннего неба, сегодня берёзы в молодом оперенье, оно ещё не успело распушиться, не то, что отяжелеть. И берёзы у каменного здания, и две берёзы — поодаль.

Это любимое моё место гулянья с Даниэлем именно из-за берез.

И тополя уже одеты прозрачно-нежной листвой, и ива одета, а липы всё ещё чернеют стволами, но и они уже овесе-нились — в розовом пухе.

Жоли, высунув язык набок, вежливости ради посидит на скамейке (понимает уже о взаимоотношениях), но больше бегает, носится по бульвару, останавливаясь в основном из любопытства к прохожим. Вот она подошла, то есть подбежала, к мужчине в сером костюме, который ведёт за руку ребёнка ростом ему до пояса с зелёной шапочкой на голове. Повиляла хвостом, обнюхала.

— Жоли!

Но что это с ней? — легла на скамью, раздвинув лапы — а! — ждёт, чтобы я её погладила. Я ласкаю её, называю ушастиком, глажу ей живот, кожица нежная, мягкая, намного нежней шёлка, нежная с нежным дымком.

А Даниэлька спит. Чуть поскрипывают рессоры коляски. Ветер то влагу доносит, то жар солнечного луча. Небо глубокой сини. Белые плотные облака движутся.

Даниэлька спит.

И эта нега воздуха, и белые ленивые облака, и русые волосы хозяйки пуделя Джери, которые развевает то прохладный, то тёплый ветер, и гордая поступь вороны в зелёной траве, и подрагивание воробьиного хвоста, когда воробей вприпрыжку одолевает песчаную дорогу, и подрагивание травы, и полёт белой бабочки, и тень летящего голубя, и тень карандаша, которым я пишу в тетради в линейку, и лиловая линейка под лучом солнца — всё это может лишь намекнуть на ту нежность, на ту прикасатель-ность ко всему миру, которую означает сон Даниэльки. Сон Даниэльки — это материализованная нежность. Материализованная прикасаемость ко всему на свете одновременно — к камням, к шуму машин, к девочке в мини-юбке, которая гуляет с эрделем, к бегу белых набухших за зиму молоком влаги тяжёлых, как вымя, облаков, к полёту мухи, к свисту неизвестной птицы, к низкому (по низу) перелету от одной зелёной полянки к другой — воробья, к шагам мужчины у дома, к шагам старика с палкой в руках и в коричневом берете на голове, к шагам старика, который несёт в сетке пустые бутылки, к мерцанию неизвестно зачем зажжённой лампочки в окне, к берёзовому блеску, к берёзовому шуму, к шуму чёрного шёлка волос Жоли, весёлого своевольного резвого буянистого нежного щенячьего ребёнка, к бумажке, к воздуху, к сини.

 

— Сам себя забрасывает неизвестно на какую судьбу, — говорит Катерина Андреевна. — И как тебя судьба — вылечит ли, покалечит? (Передо мной, перед столом, прямо над клеенкой, вижу маленькое, некрасивое лицо Катерины Андреевны.)

— В Березники мы приехали в 7 часов по Московскому времени. А по тамошнему времени было 9 часов. Встретили меня друзья, с которыми в прошлый раз познакомилась в поезде. Березниковские. Случайно познакомились в поезде. Вышла из поезда, думаю — на вокзале будем сидеть до утра. Я и Люба. Вдруг сзади меня обнимают. Танечка с отцом. Приехали к ним. Обогрели, накормили, уложили в мягкую кроватку спать. Мы тоже привезли им угощения нашего, ленинградского, — шоколадных конфет и сумочки с Мишкой и решёткой Летнего сада. (Катерина Андреевна захромала к репродуктору, который висел над холодильником, выключила.)

— Приняли нас как родных. Положили на диван-кровать на чистое бельё, а сами легли на пол. Муж с женой. Говорю: приезжайте ко мне в любое время — приму как родных. Утром встали — хозяйка Онечка приготовила завтрак. Муж её ушёл на работу, а мы пошли искать такси. Анисья нас проводила до такси, чтобы доехать на зону к Геннадию. Подошли к стоянке такси. Приглянулся мне человек. Доброе лицо. Доверчивое. «Свезёте нас по месту назначения, на зону?». «Пожалуйста, садитесь, свезу, но будет это стоить рублей 10». «Только довезите — сколько бы ни стоило». Оказался этот милый человек хозяином свадебной «Волги». А я и не видела, мне дорого было место и таксёр. Скорей бы, скорей бы быть у сына на территории. Приехали туда на место, тут, когда вышла из машины, обнаружила, что «Волга»-то свадебная. Кукла среди колец сидела. Полно лент. Алые ленты на кукле, на кольцах, по стеклу болтались. А я-то ничего не видела. Занята была мыслями свидания с сыном. А когда приехала, когда вышла из машины, тогда только увидела: на «Волге» кукла прибрана в розовые и голубые ленты. Приехала к сыну на свадебной «Волге»! Ох! Боже мой! «Люба, что ж ты мне не подсказала?». «А ты не видела?». «Конечно, не видела».

— Видишь, сынок, как я к тебе приехала, на свадебной «Волге».

— Видите, какая поездка тяжёлая и с фантазией, — говорит Катерина Андреевна. (Лицо её, только что маленькое, с двумя глазками и двумя дырочками носа вырастает над столом отдельно от шеи, плеч, витает над столом солнечным кругом.)

— О Господи! Не знаю, как его оттуда дождаться, чтобы он вышел безо всякой задержки. К Тамаре Юрьевне я не выберусь. Только и хожу с дому до работы и с работы домой. Оберегаюсь всячески. Говорю Геннадию: не борись, милый, ты сюда приехал не деньги зарабатывать. Сам бы жив остался. И кости бы принёс домой в мешке. Слава тебе, Господи, — всё на убыль идёт, — говорит Катерина Андреевна. — Когда сирень прошла — говорю: слава Богу, теперь вот снег на убыль идёт — слава Богу. (Катерина Андреевна потихоньку от меня смахивает с глаз слезы.) «Единственное — за цветами слежу — живое существо, бельё меняю и моюсь каждую неделю.

 

Здравствуйте Анна!

Спасибо Вам за открыточку. Она шла ко мне целых шесть дней. Я получила её только вчера, 10-го марта.

Ваша открытка пришла из того удивительно счастливого времени, которое подарила мне моя выставка. В те 8 дней мне было удивительно легко с людьми, а это бывает редко, и Вы пишете мне, что я делаю важное дело. А я опять вся в сомнениях. Последний отзыв о моих работах (Именно о моих «Товарищах по психбольницам») звучал примерено так: «На это неприятно смотреть. Это слишком в лоб». «Это за пределами дозволенного. Это Вам нужно». Я не могла возразить на это ничего. Но если это за «пределами дозволенного», то и за пределами искусства, а я только возликовала, что я художник — другие так меня назвали!

Но это действительно нужно мне, и я это делаю, даже если это преступление.

Ленина.

11 марта 1979 г.

 

Здравствуйте дорогая Анна!

Вы не изменили своего желания встречаться иногда со мной?

Я Вам не звоню, потому что комплексую перед телефоном и всегда не знаю, что говорить в этой будке, в эту трубку. У меня всё сложилось так, что своим приёмным днём я считаю воскресенье. «Виновник» этого опять Алёша. После закрытия моей выставки он два воскресенья подряд водил ко мне ещё посетителей. И хоть после этого уже воскресенья три у меня не было никого, я на всякий случай кого-нибудь жду. Однако теперь Алёше будет не до меня. Вы, очевидно, слышали новость. Наш Алёша женился.

А вообще-то я мало распоряжаюсь своим временем. Я давно дружу с художником Альбертом Розиным. А он, кроме творческого труда, очень активного, вынужден ещё зарабатывать деньги (от чего я избавлена), причём работает он под Гатчиной, много времени уходит на езду, дома у него маленькие дети, жена работает. Живёт он в Весёлом посёлке, мастерскую имеет на Васильевском острове, а работает под Гатчиной. Я считаю своим долгом хоть чем-нибудь облегчить его жизнь и охранять труд художника. Когда он и жена на работе, я езжу к их детишкам. Вечерами я иногда езжу к Альберту в мастерскую, помогаю ему оформлять его графику. Детишек я люблю, но устаю от них, мастерская Альберта — самое любимое моё место на земле.

Я не выбираю мои темы, они выбирают меня. Вернее, в моих темах есть нечто бабье, как заметила одна из посетительниц моей выставки: это особенность женской души выговориться, выплакаться для облегчения. Мне хотелось бы петь жизнь во всей её полноте, но пока я всё ещё реву от обид, а потом взвою от одинокой старости. Так что слезами течь мне, очевидно, на роду написано, и человеческих слабостей и недостатков во мне полным полно. Один из них — то самое желание, чтобы люди, исключившие меня из Мухинского училища за неуспеваемость, услышали, что есть на свете художник Ленина Никитина. Это слабость. Но мне кажется, что это не так уж непонятно. Меня слишком много унижали в жизни. Даже после того, как психиатры поставили мне диагноз «шизофрения», я об этом узнала так: врач сказала: «Смотри, как люди к тебе хорошо относятся! Такой диагноз поставили, чтобы лекарства бесплатно давать!» Так что даже в шизофреники я попала из великой милости. А в художники я из дерзкого своеволия влезла.

Но я долго и серьёзно выбирала свой путь.

Определила я его для себя в 1955-м году, когда мне было уже 24 года. В Мухинское училище поступила в 1957-м году. В 1958-м году меня исключили «за неуспеваемость».

Работаю сама. Люди, которые поступили позже меня и имеют более случайное отношение к искусству, делают карьеру и чванятся передо мной. Правда, когда одна из моих подобных знакомых посоветовала мне ходить заниматься к Василию Ильичу (Василий Ильич — старый учитель рисования, через руки которого прошла большая часть художников Ленинграда), и я ответила ей, что прошло много лет и, может быть, сегодня Василию Ильичу есть чему у меня поучиться, она покраснела. Однако, все это дебри, в которых я сама вязну. У меня несколько больное самолюбие. Я сама это знаю. Но знаю и причины этого. В этом смысле колоссальной поддержкой для меня явилась моя единственная выставка и книга отзывов, которая теперь будет всегда меня поддерживать. Я увидела, что люди могут меня понимать и даже волноваться, глядя на мою живопись. До сих пор надо мной висело: «Она не работает». И в связи с этим бесконечные соблазны, как бы использовать мои «праздные руки» и моё «свободное время». А то, что на моих стенах, было невидимым. Люди умудрялись даже хвалить обои, которые виднеются в просветах между картинами, «не замечая» картин. Теперь про меня сказали: «Художник». Вот и спасибо. И вам в том числе.

Спасибо Вам, Анна, за то, что вы почитали мне свои записи.

Надеюсь, что ваш родник не иссякнет, и внешние силы его не иссушат.

Моя же работа идёт иначе. В ней тоже есть внутренний период, исключая некоторые неожиданности с натуры. Но каждая работа, выходящая из утробы наружу, проходит через период борения, который забирает и даёт наиболее много душевных и физических сил и в котором для меня больше всего счастья. Когда вещь готова, часто вскоре я к ней уже равнодушна. А готова она тогда, когда существует вне меня, когда она меня от себя отпускает. И по всем этим причинам я не могу судить себя и смотреть на себя трезво. Иногда я враждебно на себя смотрю. Но пью свою горькую, которая мне нужна. И во время работы посторонних глаз НЕ ВЫНОШУ.

Ваша Ленина.

1-го апреля 1979 г.

 

Здравствуйте дорогая Анна!

Спасибо Вам за поздравление с Днём Победы. Извините, что я туга на поздравления и патетические речи... Да, уж я такая. Да, этот день мы с вами не могли бы забыть, если бы даже очень захотели. Это был очень большой день в нашей судьбе. И он действительно слёзный. Однако хочется, чтобы потомки наши не знали таких дней — дней победы оружия. Результат взаимного убиения миллионов людей. Боже, какая это дикость. Победы должны быть. Но они должны быть иными. Это должны быть победы духа над страстями, победы людей над самими собой, победы света над тьмой в душах людей. Победа общества океана личностей над обществом рабов и повелителей. Ценности должны стать иными. Больно, что дети наши воспитываются на победах насилия — революции, войны. Возможно, иначе нельзя было поступить. Но всю жизнь смаковать: «Как мы им дали!» — Лучше бы говорить: «Боже, до чего нас довели, до чего мы дошли тогда!» И стыдиться этих подвигов с оружием в руках. Человеческому обществу надо учиться жить иначе.

В понедельник 14-го мая я осуществила один свой суетный замысел: сходила на выставку «Весенней выставки ленинградских художников» и предложила на выставку два своих холстика: «Автопортрет в пейзаже» (Вы видели) и «Пейзаж с фигурой художника» (в таком же роде). Предложение принять их на выставку не последовало. Они в союзе действительно выглядят диковато. Но это меня не огорчило и не наполнило ни печалью, ни желчью. Путь у меня свой. И мироощущение иное. Иллюзий насчёт официального искусства я не питала, а обращение к нему мне нужно было для «хронологии». Но у меня появилось искушение иногда там появляться, чтобы лучше видеть себя в сравнении с другими, чётче чувствовать своё место, заводить знакомства, толкаться среди художников. Изредка.

Спасибо за все Ваши дары, но не беспокойтесь, пожалуйста, Анна! Мне знакомые подарили столько одежд, что я почти как Елизавета Петровна.

Целую Вас.

Ленина.

18-5-1979 г.

 

Здравствуйте дорогая Анна!

Поздравляю Вас с рождением внука. Вижу, что это событие несёт с собою Вам новые испытания.

Возможно, будут трудности до отчаяния, но будут радости, открытия, умиление — всё это обогатит Вас. И это благо — новый человек на земле родился! И когда это ваш кровный человечек, от вашего корня — это радость, которой я не знаю, но она, конечно, большая и трепетная.

Очень жалко Инину, но чем ей помочь? В нашем сумбурном быте много упирается в жильё. Ей необходимо разменяться с матерью или снять комнату, но можно таким образом попасть в лапы к соседям, которые будут хуже матери. А об отдельной квартире нечего и мечтать, хотя это могло бы ей, очевидно, очень помочь. Но тоже не наверняка. Такие люди в одиночестве иногда слишком уходят в себя и в отчаяние. Ей могла бы помочь своя семья, любящий тактичный человек, но где его такого взять?

Мне пишет сейчас из больницы некая Анечка Рейн-штейн, которая сидит безвылазно в больницах много месяцев, и чем ей помочь? Только и молю о ней Бога и Николая Чудотворца.

Вот и с Ининой не знаю, как быть.

На выставке в клубе им. Орджоникидзе я была в последний день — и только накануне о ней узнала (так что, пожалуйста, Анна, когда Вы узнаете о каких-либо выставках, прошу Вас, сообщите мне!).

Один раз я была на квартирной выставке у Маслова, но как посетитель: поздоровалась, поблагодарила, попрощалась. У нас есть общие знакомые, я с его женой знакома, но, очевидно, мы друг другу не нужны. У меня они не были. Мас-лов работает в основном на продажу. На той давней квартирной выставке его живопись была резкой и чёткой; знакомая, с которой я была вместе, спросила меня: «Это резьба по маслу?» Теперь у него всё в тумане. И ради чего то и другое — непонятно. Это не похоже на искания, как лучше выразить какие-то идеи. А так, вариации на пустом месте.

Мне больше понравилось одно его графическое открытие — сдвинутая, закрученная перспектива. Я тогда подумала, что в городских пейзажах Маслова, взяв их за декорацию, можно было бы поместить героев Достоевского с их смятенным духом.

Анна, Вы мне польстили тем, что захотели иметь всё-таки не графику мою, а живопись. Я тоже подумала и решила отдать Вам свой «Автопортрет в пейзаже».

Видеть я Вас хочу, письму Вашему рада и надеюсь, что дружба наша будет продолжаться.

Ленина.

26 ноября — 79

 

Дорогая Анна!

Вас, конечно, интересует, как я пришла к религии. Путь длинный и не прямой, но, очевидно, закономерный. Когда я была ещё совсем молодой, один мальчик, поговорив со мной, сказал, что я приду к религии. Тогда я не согласилась с ним. Мальчик оказался достаточно проницательным, у меня всегда были склонности к идеализму. Но так как идеалист — у нас почти браное слово, понадобился долгий путь, пока я признала себя им.

Когда я решила стать художником, я мечтала создать жанр, который заменил бы религиозную картину, ибо меня ничто так не волновало, и не удовлетворяло в живописи, как религиозная картина.

Потом только смогла я смотреть глазами художника на ту жизнь, которая меня окружает. Этому меня научили Достоевский и Альберт.

Но тот же Достоевский и вся многовековая европейская культура, традиции, нравственность моего народа, что сейчас шатается и теряется, порядок и устои, к которым тянется человеческий дух — всё это воспитано христианской религией. Я это давно знала, но изучала это слегка и «снаружи».

Я говорила Вам о Ганди, который произвёл на меня очень большое впечатление своей книгой «Моя жизнь», своим стремлением к ненасилию на земле. Удивительно, что Ганди, представитель другой религии, имел большое значение и, пожалуй, решающее, на моём пути к христианству. Я поняла, что только религия может воспитать в человеке черты, необходимые для ненасильственной борьбы и создания на её основе ненасильственной цивилизации, только религия может спасти человечество от самоубийства.

Ганди обратил моё внимание на внутренний голос, единственно которого надо слушаться, ибо это голос Бога в человеке.

Но я обычно только этого голоса и слушалась всегда.

Но если бы я по рождению принадлежала к другому народу, не христианскому, как Ганди, я приняла бы, очевидно, религию своего народа. Но мне повезло тем, что религия моего народа — христианство. А христианство в основе своей — это единение в любви. И как я это сейчас чувствую и понимаю!

И как к этому всегда тянулась душа моя, и как мало этого она находила, и в какого раздражённого зверя превращалась!

Для Господа нашего Христа самая большая ценность — душа человека. Ради неё он нарушал субботу. Но он Бог. С одной стороны, мы должны стремиться к нему как к идеалу своему. Но то, что позволял себе он, можем ли делать то же? Что самая большая ценность душа человеческая — это так. Что в законах нельзя быть буквоедом — это тоже так. Но человек не должен быть клячей беспросветной, а Господь любит гармонию и порядок, и дни — суббота, воскресение и праздники — Господь даёт человеку для молитвы, спокойного размышления, чтения Евангелия, Библии, религиозных бесед, я так понимаю. Соблюдение заповедей, постов — это всё то же стремление к гармонии, порядку, справедливости.

Работа в мастерской — дело духовное. А Художник — Божий дар. А ему приходится ещё и зарабатывать на хлеб, и семье уделять время.

На нём столько, что помогать ему надо. А кто поможет, кроме меня? Увы, никто. Но мне самой в мастерской нравится: я вижу, как он работает, я беседую с ним — это уже забота о наших с ним душах.

Но лишаю я себя праздников, данных мне Господом, и он меня наказывает тем, что моя голова не выдерживает моих нагрузок.

А собственная моя живопись в загоне, но это еще из-за того, что сейчас очень мало дневного света, и я стараюсь сейчас привести всё остальное в такое состояние, чтобы не запускать слишком, когда Бог даст светлые дни для живописи. А это наступит в морозные дни с прозрачным снежным покровом.

19-11-79

 

 

Мой друг, на улице - весна 1980-го года, а я читаю письма за 1979-й год. И тебе посылаю. Ты просил меня, чтобы я писала о моих друзьях, о том, что входит в мой слух и душу. Я помню твои слова о «ГОЛОМ СРЕДИ ОДЕТЫХ». Я не хочу и боюсь быть перед тобой иной, потому что боюсь потерять твоё желание писать мне, без чего для меня белый свет померк бы...

 

 

Небо в тёмных рыхлых тучах. Тополя на поле клонятся под ветром, тополя у дома едва шевелят ветвями. И рябины едва шевелятся. Однако как быстро меняется погода. Вот и тополя, и рябины, и берёзы у дома клонятся стволами под порывами ветра.

Теперь я вспоминаю вчерашний день. Думаю, о чём он?

Наконец, прорезывается деталь: утром Лев опустил моё письмо следователю на станцию Удомля. Это была характеристика Сережки Кольцова. Суд над ним — 21-го мая, в 11 утра. Вчера — 18-ое. Надеюсь, письмо дойдёт. Собственно, эта характеристика — есть копия. Первый экземпляр был мной отдан Зое. Но я не понадеялась, что она отдаст характеристику следователю, и послала второй экземпляр.

А потом и случилось это. Я вышла на балкон убрать вещи: старые платья, воротник из чернобурых хвостов (подарок Натальи), чёрное платье, перешитое из костюма и т.д. Сразу увидела, что от черно-бурого воротника осталось несколько ошмёток. Второй воротник, сделанный из меховой подбивки на шубе Лёвиного дедушки, мех подбивки — жёлто-рыже-чёрный хорек, тоже был изгрызен.

Но главное — это потеря воротника Натальи. Мне всегда казалось, что, поменявшись воротниками, мы поменялись судьбой. И вот теперь моя судьба перенос на себя судьбы Натальи, от которой она отказалась и которую я взяла на себя, в одну минуту превратилась в несуществование. Воспринято это было мной как горький конец. Однако мне надо было спешить. Со слезой на правом глазу я ушла на урок к Тате (Тата — Наташа Баблышева, ей двенадцать лет).

С этой слезой я и пришла к ней. Но надо вести урок.

Наташа сидела за столом, худенькая, в чистом, но в пятнах платье, белом в серую клетку. Её худенькое синеглазое лицо в обрамлении чёрных коротких волос было как всегда грустно. Я совсем не помню, как она улыбается. Усмешка иногда трогает её губы, но чтобы их сомкнутость раздвинула улыбка — не помню. В ушах Наташи были серёжки, составлявшие двойную каплю: синюю (ближе к ушам) и позолоченную (дальше от ушей). На шее была цепочка с медальоном. Но когда Наташа повернулась ко мне в профиль, я с грустью заметила, что уши её в густом ржавом налёте серы. Ногти на руках были длинны, но не чисты. Вере Сергеевне не справиться с двумя девчонками, а матери — Марине Николаевне — не до них, без мужа, — не до них. Но пока мы занимались, Алевтина Сергеевна, они её называют бабой Алей, уже наполнила ванну.

На этот раз грамматику мы не повторяли, а сразу занялись диктовкой. Увидев в сборнике текст из Пришвина «Орёл», я стала его читать. И по мере чтения всё больше удивлялась. Наташа сидела, опустив глаза, и молчала. Я почувствовала, что ей текст не по душе.

— Тебе нравится текст? — спросила я.

— Нет, — сказала Наташа.

— Почему?

— Орёл — красивая птица, — сказала Наташа и замолчала.

Ей было жаль, что люди так хитроумно и коварно придумали способ заманить орла в ловушку для своих целей.

— Мне тоже не нравится, — сказала я, и я стала диктовать из Тургенева про июльскую ночь, а пожалела, что не принесла Сергуненкова. Всё спешка. К уроку в школе я бы диктовку продумала. Это наверняка.

 

— У Моники закалка другая и совсем другой характер, чем у Натальи, — говорит Анна Иосифовна.

— Как можно ехать в Австралию? — там самая махровая контра, — сказала Моника. Моника одна пускается в Америку, моет машины, для того, чтобы получить право прописки. Тогда только она имела право выписать к себе родителей.

— Всё-таки я считаю, что мы ротозеи, мы растяпы. Зачем? — ни с того, ни с сего нам понадобился Афганистан. Жили тихо-скромно. Но там нефть! Как же не запустить руку.

Анне Иосифовне, матери Натальи, 92 года. Она неизлечимо больна, прикована к постели. Глаза её покрыты катарактой и у неё перелом бедра. Я приезжаю два раза в неделю покормить Анну Иосифовну горячим обедом (Наталья в отпуске). Теперь я сижу за столом, а на коленях держу тетрадь и записываю. Но слепая учительница Анна Иосифовна слышит карандаш — «Чего вы там строчите?» — говорит она, но всё же продолжает рассказывать. Её рассказ теперь всегда с перебивками.

— Приезжала давно уже Руссадина такая, подруга Моники. Вот и говорит: «Что это такое? Что это такое русские терпят? Куда ни посмотрю — всё недоделано. Того нет, другого нет, то плохое, то не сортное». Она получила путёвку по Советскому Союзу. Ей захотелось в Крым. Так она там в таможне так ругала советскую власть, что ей сказали: больше в Советский Союз — ни ногой. А Наталья в Америке будет раздавлена. Это капля. Куда ей против Америки. Америка не для таких.

Вы в старом Петербурге не жили? Гостиный двор, а дальше Александровский рынок. Здесь можно было купить вдвое дешевле. Так там какая торговля была? — схватят тебя, тащат к прилавку, уговаривают. А Нью-Йорк! — там надо быть зверем. Наталья не способна бороться за жизнь. Ты что хочешь ехать? — в прислуги к Монике? И Моника и окружающие заставят тебя до десятого пота работать. Сиди в Российской затепяге!

— Когда-то я собирала материал по русской истории. От Рюрика. Много труда было положено моего. Собирала разные события. И я представляю себе, где я живу. Брежнев — противник Картера. Весь ушёл в политику. А картошку проморгал. Лён — жгут. Надо, чтобы партия видела, что делается у неё под носом. Но говорится: «Всякий, — пришедший на Русь с мечом, — от меча и погибнет». Вот я и надеюсь, что мы не погибнем.

 

г. Ленинград, пр-кт Космонавтов д. 21 корпус 2 кв. 45

Здравствуйте мои родные!

С огромным приветом к Вам боец Красной Армии, артиллерист батареи Гена.

Дела у меня идут очень хорошо. Наконец-то, я нашёл своё место. Ну, напишу о своём быте.

Как узнали, что я краснодеревщик, начались споры, куда и к кому мне идти, и старшина стал задумываться, как бы ему меня оставить в батарее. И пристроил меня каптёрщиком. Да, ещё одна новая профессия, что в переводе означает хозяйственник. В моём подчинении: метла, лопата, грабли, носилки и т.д. Кстати, человек, занимающий эту скромную должность, очень ценится у сержантов. Я освобождён от стройки, от уборок, от всяких таких работ, от которых мне тошно, а сижу, выдаю хоз. инвентарь под расписку. Вечером принимаю. Я доволен, хоть не вкалываешь, а то с 6-го на 7 мая всю ночь, т.е. 24 часа, не спал, разгружали кирпичи, проклинал службу, а на другой день: «Боец, Вы приступаете к должности каптёр». Видно, всевышний услышал. Вот так и идут дни, жду писем, скучаю. Девятого мая покормили празднично, дали по две конфеты и булочку на обед, сводили в кино, не гоняли, а последнее — это самое приятное. 19 мая (не точно, я сообщу) присяга. Приезжать ко мне можно, хоть каждый день. На этом всё, спасибо за письмо Сашеньке и тебе, Маина, пишите чаще, что творится в Питере. Привет всем от солдата. Я не болею, кушаю кашу и закаляюсь, как сталь. Чао!

 

На гуцульском ковре, который я привезла из Закарпатья, на сером дивном с разноцветными ромбами гуцульском ковре сидим — Маина и я. Она у чёрного столика под лампой на деревянной досточке с изображением совы, я — у книжного шкафа с альбомами Шагала, Каплана, Рериха. Мы заняты делом. Маина рассказывает то, что ей надо знать к экзамену по автоматике так, чтобы я поняла. Вроде бы и в самом деле понимаю, но пересказать не смогла бы. Слов для этого у меня нет. А может быть, нет такой памяти. Уравновешенный мост, неуравновешенный мост. И-регулятор, П-регулятор. Но что, конечно, я умею — это педагогично вразумлять, и я педагогично (а может, мне только кажется) вразумляю Маину, что химия — одна из интереснейших областей знаний, потому что посвящена изучению природы, жизни процессов. Маина не возражает. Молчит. А если начинает говорить, то слова полны скуки.

Но она очаровательна. Мои глаза любуются ею. Она сидит, прислонив голову к белым обоям стены, свет из окна выделяет её профиль, нос, девичьи губы, прелестный изгиб подбородка, выделяет скуластую щёку, освещает руку.

— Человек — тоже автоматическая система регулирования, — говорю я. — Когда ты огорчена, по-другому у тебя работает память. (Может быть, она поймёт, что на основе своей химии она узнаёт о жизни вообще.)

— Зачем эти общие слова? — говорит Маина.

— Уже цветёт шиповник. Ты заметила? — говорю я.

— Да? — удивляется Маина.

Но как только я снова произношу тираду о химии, голос Маины снова вежлив, и только. Все так учатся, как она, а преподавателя надо вообще побить, подговорить двух парней и побить.

Как это трудно определить — в чём прелесть лица Маины! Я много думала об этом, но признаю своё бессилие об этом сказать. Все мои попытки — это приблизительность.

Но вот эта приблизительность. Как Даниэлька, видя близкого человека, родное лицо, всем лицом сияет ответно, так её лицо — всё время. Лицам. Радости молодости. Стуку юного своего сердца. Такое впечатление, что под кожей лица всегда горит свечечка и распространяет свой ровный свет на всё лицо. Не то что улыбка освещает лицо, а всё лицо — улыбка. Внутренняя свечечка — вот лицо Маины.

«Обидит кто-нибудь, и в ней это погаснет», — говорит Светлана Скалецкая. Эти слова Светлана сказала уже после развода со своим мужем, Евгением Кирилловичем. Развод был 2-го декабря, в день рождения Светланы...

 

 

Мне всегда казалось, что такое лицо, как у Маины, было у Катюши Масловой в юности. Боже! - Спаси! Без улыбки мне лица Маины невозможно представить. Так чему же она всегда улыбается ? -чему затаённому ? - чему сокровенному ? - что она чувствует и знает о своей душе и чего я пока не вижу в ней. (Увижу, мой друг, спустя годы. Когда уже не смогу тебя этими рассказами обрадовать...)

 

Утро. 11 часов. Маина спит. Ей не до лекций. Вчера каталась с Володей 6 часов подряд. На его машине «Медицинская помощь». Он Маину учит водить машину.

Вечер. Швейная машинка на кухонном белом столе. Маина себе шьёт красное платье. Красный тон смягчается тёмными разводами.

Вдруг Маина выбежала в другую комнату и стала быстро натягивать джинсы. А я и не слышала. Володя вызывал её позывными своей медицинской машины.

Выглянуть в окно?

Я раздвигаю занавески, вижу верх жёлтой медмашины, освещённой фонарями.

 

Маина примеряет платье, рассказывает мне про сон. Сон такой. Будто у Маины ребёнок. Ребёнок — уродец. Он — копия Жоли, и лицо как у чёрного пуделя. Маина всё время теряет ребёнка, и ребёнок, она чувствует это, мёрзнет. Она ищет его, потому что ей не хочется, чтобы он замёрз. Она находит его в деревянном доме на колхозном стане. Пьяница-механик натопил колхозный стан. Там тепло.

 

Между прочим, Маина в колхозе познакомилась с Шурой. Так кто же этот ребёнок? — шофёр Володя? — интеллектуал Шура? Мне хочется, чтобы им был интеллектуал Шура. Шура приносил Маине Сальвадора Дали. — «Серьёзный парень», — говорю я. Но Маине всё равно, что у Шуры отец художник, мать искусствовед, и всё равно, что родители Володи в искусстве, как говорится, — ни бум-бум. С Шурой Маина ходит к художникам, а с Володей учится водить машину. А замуж? Нет, бр-бр...

 

Снова 11. Снова лекции побоку. Звонок по телефону. Это он. Володя.

— Это он, — говорю я.

Маина смотрит на меня. Ничего не отвечает. Она не говорит мне, чтобы не совалась не в своё дело. Это не по ней. Прирождённая деликатность не позволяет. Это у неё от Сани. Только смотрит на меня цвета зелёной уральской яшмы (её дед из Ижевска, погиб в Отечественную) большими, глазами, в которых мгновенно обозначаются удивление и вопрос. Но с вопросом она обращается внутрь себя. Этот разговор отпечатывается на её лице, как на странице книги, и крупными буквами. Каждый, имеющий глаза, прочитает в одну минуту.

 

Я и Лев идём в гости. Под мутным небом чуть поодаль от наших окон я вижу медицинскую машину. В кабине — он. Он караулит Маину. Маина увидела его, подошла, улыбнулась и с той же улыбкой повернулась ко мне и развела руками: что ей делать? — он такой. Что ей делать? — на самом деле. И мне в тот момент показалось, что от одинокой луны на беззвёздном небе на землю пролилась музыка. И тихо лилась на жёлтую крышу медицинской машины.

 

Нет, не Володя, не Шура, голос на ломаном русском языке. Мужской голос на ломаном русском языке просит позвать девочку Маина.

— Кто этот мальчик, который говорит на ломаном русском языке? Маина, у меня ноги подкосились, когда я услышала его голос по телефону. Он кто? болгарин? ливанец? латиноамериканец? Не дай Бог, Маина, ты полюбишь иностранца. Мы не переживём. Твои мама и папа. Я и Лев. Если ты уедешь. Будь осторожна, Маина. Жизнь очень страшная.

— Ничуть жизнь не страшная.

— Не страшная?

— Ничуть не страшная. Что вы, тётя...

Володя, Шура, мальчик из Минска, этот мальчик, не знающий русского языка, те, другие, с которыми Маина разговаривает и смеётся, которые любуются светом младенческим её лица, с которыми гуляет по городу вместо лекций — жизнь ничуть не страшная... Что на это скажешь...

— Ты уверена, что с тобой ничего не случится?

— Я прочитала кучу книг. Ещё в 6-м классе я прочитала «Американскую трагедию». Что вы, тётя...

— Ах, Маина....

 

Мой Друг, на этих страницах я послала тебе письмо моего племянника Геннадия и передала разговоры с Маиной. Они - дети моей родной сестры Галины. Так получилось, что дети сестры, Геннадий и Маина, около меня находятся. А получилось так потому, что я живу в большом городе, а сестра в маленьком провинциальном городке.

 

Дорогой друг!

Вчера я случайно оказалась в Христианской церкви - Преображенской, на улице Маяковского. Искала Ленину. Был праздник Божьей Матери — Тихвинской и было много молящихся. Ленину я не нашла. Но мне захотелось перед иконой Матери Божьей поставить свечу за здравие Василия. Я поставила две свечи - за твоё здоровье и за здоровье Васи. Свечи стояли друг против друга и горели. Потом я пошла снова среди молящихся искать Ленину. А когда вернулась к иконе, то две свечи - твоя и Васи - стояли погасшие и теперь стояли рядом. Я взяла зажжённую свечу и поднесла огонь к ним, но услышала голос служительницы, что скоро начнётся молитва, и в её подсвечнике будет мало горящих свеч. Я сказала: «Эти свечи поставлены во здравие. Они не должны гаснуть». Зачем они все сюда пришли? - подумала я. Так вера столкнулась с ритуалом, сердце со службой, а может быть, с промышленностью, ведь свечи только-только были поставлены. Я вышла на улицу. Через некоторое время я снова вошла в церковь. Шла Молитва. Слышалось: «Господи помилуй... Царица - Богородица.... Господи помилуй...» Люди стояли, склонив головы. Некоторые на коленях. Некоторые распростёртые ниц. И несколько молодых парней держали своих детей на руках. Я видела, как старухи вытягивали рты и подбородки навстречу ложке священника, будто грудные младенцы. Мои чувства не были мрачны. Я не ожидала от служителей Идеи Бога, что они лучше других людей. Они исполняли службу и делали её как могли. (Позже я застала Ленину в слезах, так как священник крикнул на неё: она кротко и смиренно уступала всем дорогу и тем самым мешала толпе быстрым потоком двигаться к кресту.) Но я, глядя на вытягивающиеся к руке священника лица, я поняла, что все они, эти люди ждут ласки. Им чудится, что Господь гладит их за все их труды. Они пришли молиться не конкретному человеку или образу, а сокровенной и такой простой тоске по ласке, чтобы кто-то (судьба, Бог) нежно погладил за все труды, и тяжести, и обиды. И вожделенная мечтанная рука погладила их. Я поняла, что зерно религии не ритуал или служители, а человек, который приходит со своей внутренней исповедью, омывающий свою жизнь, очищающий жизнь, очищающий себя. В этом живая вода всего, что вызывает исповедание: стиха, музыки, общения двух людей в дружбе или любви или в случайном общении в результате мгновенного доверия.

 

Дорогой друг!

Сегодня получила твое письмо, от 15-го апреля, где пишешь, что между нами стена. Почему это между нами стена? Ты пишешь, что ты не религиозный и не социальный. В этом - стена?

А я благословляю день встречи с тобой. Нет предела моему благоговейному удивлению тебе.

И сейчас тебя порадую. Случилось прекрасное событие. Моя подруга Наталья после 35 лет молчания написала СВОЮ ПОВЕСТЬ. В повести характеристики людей 40-х годов, конечно, нашего века. Размах! - 5 томов.

Будь жив!

 

События обгоняют моё перо. Оно не поспевает за ними.

Маина добилась разрешения специального отдела (ездила, просила) на поездку в археологическую экспедицию с археологом Кубаревым. Он был у нас в гостях. И вот, летом, Ма-ина едет в экспедицию. Девчонки, её подружки, поедут на юг, Маина — в Сибирь. Зачем она едет? В Сибирь? Утереть нос своим девчонкам, которые сочувствуют ей, когда она получает тройки? Или толкает её романтизм? — родовой толкач.

Но ведь она простушка.

 

Моя мать Рахиль говорит, что у Маины сильное лицо. Я всегда доверяю глазу матери. Что же — сильное — в лице Ма-ины? Сохранила в лице ровный свет внутри горящей свечки? Нет в её лице — уверенности? Самозначительности? Здесь я воображаю Маину. Вижу её глаза. Взгляд улыбчивый, оживлённый, без всякой грустинки. Младенческая радость жить — в глазах Маины.

Наконец, меня осенило: я понимаю: сильное в лице Маи-не то, что ОНА СОХРАНИЛА ЛИЦО. Это и есть — сильное. У неё лицо, а не театральная маска. Лицо, а не непроницаемый занавес, снабжённый всеми внешними приметами девичества. Нет, у Маины на самом деле — лицо. Душой Маина мягка. Многим кажется: уступчива. Ан — нет. Вот и слово нашла. Она не уступает свою душу никому ни за какие коврижки. Боже! Спаси! Всегда. Всегда.

 

Из всей моей жизни запасаюсь великим терпением на дальнейшую дружбу с Натальей.

Раньше какое у меня было чувство к Наталье? Я её любила — и всё. Какая она? — на этот вопрос я не могла ответить. Самая лучшая. Как ни ломала её жизнь — не сломила. Самая прекрасная. Ни слова лжи. Бескомпромиссная. Неподдельная. Но хотя моё видение её верно, только сейчас я начинаю замечать некоторые приобретённые ею вполне бытовые чёрточки. Конечно, это не деловая хватка, не напористость, но если знать, как далеко над бытом витала Наталья, то удивляешься. То есть, я хочу сказать, что я удивляюсь.

Когда она со своей рваной десяткой пошла в низке (магазин продуктовый в начале Невского) ко второму выходу, первое моё чувство — испуг. Куда она? А она после кассирши, которая ей отказала, подошла к другой кассирше, и та благополучно приняла от неё эту рваную десятку. Ай да Наталья! Кто бы мог подумать! Я была уверена, что она неспособна ни к какой практической смекалке.

Никогда я не присматривалась к Наталье. Не наблюдала. Не изучала. Ещё в студенческие годы я поняла, что она безупречно точна в своих откликах на явления жизни, потому что абсолютно в ней нет ПРИСПОСОБЛЕНЧЕСТВА. Наталья должна была быть по своей природе филологом, критиком, писателем. Теперь сфера ее сужена: я и бумага.

Прошло много лет. Ведь мы подружились в 1946-м году, на втором курсе университета. И только в этом году впервые я стала замечать в Наталье житейские чёрточки, которые мне неприятны. Были ли они и раньше? Может быть, но я на них закрывала глаза. Не помню. Не знаю. Может быть, их не было, потому что Наталья была ВНЕ БЫТА, НАД БЫТОМ, в иной сфере. Но ведь пространственная сфера и временная сфера была у неё та же, что, скажем, у меня. Может, эти чёрточки были и раньше, но теперь я ИЗМЕНИЛАСЬ и стала их замечать.

Так, я вижу, что она вспыльчива и в отношении меня бывает несправедливо вспыльчива и несдержанна. Так, когда я и Лев приехали к ней в субботу, это было 29-го июня, я, зная её рассеянность, напомнила ей о лотерейном билете. Разумеется, ни за какую плату я не стала бы ездить к Анне Иосифовне. Но раз Наталья подарила мне лотерейный билет в память о поездках с проспекта Космонавтов на Старорусскую (автобус, метро, троллейбус — час езды, если повезёт), то ведь любопытно, что лотерейный билет выиграл. Наталья вспылила, пошла на кухню большими косыми шагами, подняв голову с взметённой гривой коротких волос, с насмешкой на губах. А потом, когда мы уже приехали к магазину, оказалось, что она забыла лотерейный билет дома. Но хотя отдел бижутерии был закрыт, она, переступив скамейку и выбрав бусы (её подарок мне) уговорила продавщицу передать их в другой отдел (этот был закрыт) и снова поехала домой, и снова Невский, и снова магазин. Через полтора часа Наталья позвонила мне (я уже была дома), что бусы (стекло бело-голубое художественной работы) она выкупила и начинает кормить маму.

 

Уже на исходе белые ночи. А как прекрасны они даже на нашем проспекте Космонавтов. Лужёный полог неба, серебряный шар света над лугом, который сохранил все свои краски, и впереди яркий в серебряном сумраке светофора глаз: то зелёный, то жёлтый, то красный.

 

Жоли присмирела. Она тоже чувствует необычный свет белой ночи и не так бойка, не так задириста, не так своевольна.

 

Уже во всю пели птицы, когда Лёв пошёл выводить Жоли. Было без 15 минут 5 часов утра.

Через некоторое время я услышала стук лапы о двери. Так Жоли начинает утро. Прибегает поздороваться.

 

...Июнь. Зелёная трава, жёлтые головки одуванчиков, лопух, клевер — цветущий луг жизни.

Жоли!

Но Жоли уже вырвалась на свободу, несётся прочь от меня в тёмную глубь кустов, под корни и ветви, в прохладу одиночества и независимости. Однако вскоре тень ей надоедает, она тянется, хочет туда, где солнце.

Жоли!

Сначала она несётся с поводком, яростно рвя его, мотая головой, оскаливая зубы, потом отпускает его и он болтается за ней презираемой попранной обузой, она обращает на него не больше чем ноль внимания, подбегает к вороху скошенной травы, и нюхает, и волнуется (поводок-то всё-таки рядом, он болтается сбоку, презренный поводок), и нюхает и волнуется, и снова к кустам, и снова к скошенному сену. Я отстёгиваю ей поводок, и она прыгает, скачет, бежит, несётся, прыгает, скачет по зелёному, цветущему, сменяющему цвета, горячему и прохладному, с запахом сирени и жасмина — лугу, все быстрее, быстрее и быстрее, и летний ветер несётся и прыгает и скачет, и она наперегонки с одуванчиковым ветром.

Ни призыв «Ко мне!», ни окрик-сигнал — «Фу!», ни кусочки колбасы —теперь ей не окрик и не приманка.

Снова в глубину кустов! Снова на солнце — взвить тело! К ворохам сена! К траве! Травинку в рот! К лопухам! Во тьму корней! К солнцу!

О упоение радости жизни луга в июне...

 

Эту повесть я написала о близких мне людях, тех, с которыми я провожу время, которые мне пишут письма, у которых я бываю дома.

Ты просил меня именно об этом, мой друг?

Февраль-октябрь 1980 г.

Март-апрель 1984 г.

 

читать дальше  | к содержанию

 

 

"20 (или 30?) лет (и раз) спустя" - те же и о тех же...
или
"5 + книг Асеньки Майзель"

наверх

к содержанию