к содержанию

 

Ася Майзель

Рассказ о Васе Филиппове

 

1. Обстоятельства знакомства и мое понимание
духовной драмы Василия

 

Приходится сказать несколько слов о себе.

Мне было уже 34 года, когда, если можно так сказать, из меня стали появляться стихи. Один год (1967-1968) посещала литобъединение «Нарвская застава» (вели семинары Игорь Михайлов, Нина Королева). Весной 1968 года на вечере «Нарвы» ко мне подошел Давид Яковлевич Дар, учитель ленинградской литературной молодежи, сказал, что хотел бы почитать, что пишу. В 1976 году (3 января), через восемь лет после первой встречи, я пришла к Дару с папкой стихов и стала бывать часто, почти что каждую неделю после занятий в школе. Первый, с кем познакомилась у Дара, был Алексей Любегин, второй — Василий Филиппов.

Это было в начале 1976 года. Однажды, когда я зашла к Дару, к нему пришел Вася. Вася был чем-то потрясен, он показался мне стариком.

Мне захотелось взять Васю за руку, привести в мой дом, но это так и осталось зовом внутреннего голоса.

Давид Яковлевич сказал, что Вася оставил занятия на биофаке университета. Давид Яковлевич был сильно расстроен.

Впоследствии, когда Алеша Любегин, торопясь к осуществлению своего литературного дарования, хотел оставить обучение в ПТУ, я советовала этого не делать: я была уверена тогда, что писатель для охраны своей независимости должен быть независим от литературного труда как заработка для жизни.

Через короткое время снова увидела Васю у Давида Яковлевича. Давид Яковлевич и я уже стояли у дверей, прощаясь, когда зашел Вася. Вася на мгновение задержался взглядом на мне и, это тихо отразилось на его лице, впитал в себя, понял мою жажду вырваться из небытия к бытию в слове, а следовательно, характер и силу моего тяготения к Дару. Это мгновение восприимчивости-ясновидения стало отправной точкой моего пристального душевного интереса к Васе.

До сих пор помню выражение тихой созерцательности и мгновенного ума, которые, совсем незаметно соединяясь, освещали лицо Васи ясным и в то же время неброским советом. Вася был другим, чем в первый раз: кроток, светел.

Душа моя приникла к нему удивлением, сочувствием, тревогой, однако вмешиваться в его судьбу я не смела до 10 марта 1981 года, до побега Васи из больницы Кащенко, что в Никольском за Гатчиной, когда за помощью он пришел ко мне. В тот день в Питере гололед был такой, что не только ходить нормально, но передвигаться даже чуть-чуть было невозможно.

За время с 1976 года до марта 1981го я видела Васю только раза тричетыре, два из них — приезжала к нему домой (ул. Возрождения, 38/19, кв.1, у метро «Кировский завод»). Из первого приезда помню Аделию Ивановну, маму Васи, маленькую женщину, с лицом, хочется сказать: с лицом херувима,— так оно было красиво. Аделия Ивановна приняла меня, чужую немолодую женщину, пришедшую к ее молоденькому сыну, безупречно тактично, и все же... в воздухе дома сквозила холодность к чужим, замкнутость, отъединённость своего мира. Как мне тогда показалось, родители Васи не придавали значения дарованию сына, его призванию, недооценивали его, а уход из университета воспринимали тяжело, винили друзей Васи, особенно Давида Яковлевича. Впоследствии Аделия Ивановна говорила мне, что вина её и Анатолия Кузьмича пред Васей в том, что они мало думали о самоутверждении Васи.

Аделия Ивановна так поразила меня своей красотой, а также именем — Аделия, что по дороге к метро я спросила Васю: «Ваша мама француженка?» — «Нет, русская», — сказал Вася, я заметила, что он вздрогнул при моём вопросе, поняла, что дотрагиваться до темы «мама» нельзя и что Вася ОЧЕНЬ любит мать.

О втором моем приходе к Васе имеется запись в моих «Дневниках». Запись от 20 марта 1979 года, так как она не только о Васе, привожу со средины.

«..И вдруг — тревога — я поехала к Васе Филиппову. Было около часу. Как и в первый раз, встретил меня заспанный, но угостил чаем (крепким чаем без сахара, я выпила стакан, он — два стакана без всякой еды), в первый раз я тоже была обласкана чаем, но тогда угощала мать Васи, очаровательная нежнейшая Аделия Ивановна. Но важно то, что Вася сегодня сам, сам! стал мне рассказывать (всегда я говорю), пересказал эпизод из Хармса, который ему понравился. По-моему, это добрый знак. Очень добрый знак! Мы попили крепкого чаю, а потом он поехал в Эрмитаж смотреть художников итальянского Возрождения — о, добрый знак! добрый знак! — а я поехала домой приготовить обед и привести квартиру в порядок. Шли к метро дворами, он рассказывал и даже в метро говорил. Первый раз при мне говорил так много — о, добрый знак, очень добрый знак! Сегодня у меня счастливый день. Дай Бог счастья этому ребёнку! То есть дай Бог найти ему себя в искусстве. Из-за этого его болезнь и хандра и об этом он мечтает».

Было у меня тогда такое наблюдение, которое я возводила в закономерность, что рождение художника — процесс огромного психического напряжения, который не понимающий природу художника глаз числит душевной болезнью. Я была уверена, что художественно творческого человека лечить нейролептиками, шоковой терапией нельзя ни в коем случае, здесь лечение — искусство, и жалость к Васе, который НАПРЯЖЕН родить в себе художника и в этом, главном, не понят родителями, желающими, разумеется, сыну добра — научных занятий, коими заняты они сами, — толкала меня на то, чтобы хотя изредка (неназойливо — так я себе обозначила) вторгаться в его жизнь, в которой наличествует конфликт в семье, а что конфликт в семье есть, я была уверена с первого впечатления о потрясенном Васе: я была учительница, столкновения в семье были в моем опыте частым состоянием юности. Я думала, что знаю то, чего не знают родители Васи, потому что работаю с детьми, наблюдаю смену детства юностью, вижу в юношах момент противопоставления себя именно самым близким: родителям, учителям, а также писателям, героям прочитанных книг — в своем, сознаваемом как неотъемлемое, праве на особенность, отличие.

Я обрадовалась тому, что Вася начал общаться со мной, что он поехал в Эрмитаж, для меня это был знак, что начался прорыв внутреннего напряжения, выход наружу, что, по-моему, непременно должно было закончиться рождением искусства.

Я только что писала, что активно вмешиваться в судьбу Васи не смела, да и как могла бы это сделать? — я не знала тех из молодежи, которые были близки Васе, тогда даже не слышала о них — о Викторе Кривулине, Елене Шварц, Александре Миронове, Алексее Шельвахе, Сергее Стратановском, Татьяне Горичевой,— я была много старше Васи, наше знакомство было случайным, мой интерес к нему был интересом — здесь я вынуждена употребить слово, которое произносится теперь почему-то с ироническим оттенком, — интересом педагога, которая поняла одаренность Васи, не находящую выхода проявиться, духовную драму Васи.

После записи в «Дневнике» от 20 марта 1979 года — следующая запись — 26 октября (прошло семь месяцев!) Привожу ее целиком, так как она вся о Васе.

«В среду, то есть 24 октября, поехала я к Васе Филиппову. Вижу зажженные окна — было после пяти часов вечера — радуюсь свету в окнах. Открывает Аделия Ивановна. „Васю можно видеть?" Голосом, в котором словам трудно соединиться из слогов, говорит: „Васю пришлось поместить в больницу".

Весь вечер убеждаю её, что болезнь Васи — это стремление художника — быть, и что для него лечением является выход в искусство, но ее желание — зачеркнуть тот период, который связан с приходом к i/ару, исключить все связующие нити, как бы начать сначала. Аала ей почитать письмо Аара от 8 сентября, где он пишет о Васе. С бледными трясущимися губами и трясущимися руками читала она письмо, и ее деликатная выдержка ее покинула, она сказала, что считает Аара виновником болезни Васи, Аар поступил БЕЗОТВЕТСТВЕННО (ее слова), он чрезмерно перехвалил Васю, возвеличил его в боги, Вася бросил биологический факультет, ему теперь 24 года. Она верит, что все будет хорошо, что в результате психиатрического лечения он сможет работать в библиотеке, изучать языки.

Её материнское желание, чтобы он смог работать и быть как все. Безумно жаль Васю».

Вот то место письма от 8 сентября 1979 года (Иерусалим), которое разволновало Аделию Ивановну.

«Очень хочу знать, что с Васей. Он остался для меня БОЖКОМ и моя любовь к нему совершенно необъяснима: разве знает человек, почему и зачем он любит Бога?»

Хочу привести еще отрывок о Васе из письма Давида Дара от 15 апреля 1980 года.

«Через несколько дней (23 апреля) день рождения Васи. В этот день я пойду в Храм Гроба Господня и поставлю там (на Голгофе) свечку за здравие (и счастье) этого несчастного божественного мальчика. А я очень верю в реальную действенность моей любви, в то, что какая-то неведомая, но явно ощутимая мной СИЛА покровительствует мне и тем, кого я люблю. Когда я смотрю на маленький язычок пламени, поднимающийся над свечкой в полумраке этого странного, ни на что не похожего храма, покрывающего своим сводом и Голгофу, и место погребения Христа, и место его воскресения, на слабый огонек моей любви, колеблемый ветерком, проникающим неизвестно откуда-, когда я вижу, как этот огонек разгорается и затем, как бы оторвавшись от фитиля, сам по себе повисает и трепещет в воздухе, насыщенном верой, надеждой, любовью миллионов людей, — я знаю, что отдаю МАЛЬЧИКА ВАСЮ под покровительство, под которым нахожусь сам».

Во время страшного известия о помещении Васи в психиатрическую больницу (Аделия Ивановна рассказала, что Васе угрожал либо суд, либо помещение в больницу, Васю уговорили, что он должен лечь в больницу) я сильно пожалела, что не вмешивалась в судьбу Васи. Я была уверена, что если бы я была около Васи, то этого трагического взрыва не произошло бы, мое педагогическое чутье, как мне казалось, помогло бы смягчить взрывоопасную ситуацию в семье Васи. Я была против психиатрического лечения в больницах, не верила, что больница может помочь преодолеть такое состояние души, когда человек, а молодой — особенно — столкнулся с таким явлением жизни, которое он не в состоянии осознать и принять. Я не смотрела на психическую болезнь, как на предопределенную фатально, ведь я была не врачом, а педагогом, я была уверена, что только человек может помочь человеку, только человек, но не казенное учреждение — больница, ячейка общества со всеми особенностями данного общества, только в гораздо более безысходном виде, потому что человек в психиатрической больнице в полной власти другого человека, которому он не может противопоставить свою волю, свою личность, так как уколы и нейролептики снимают её.

Если бы я была около Васи чаще — так мне казалось — если бы нашла для его родителей убедительные слова, трагедии, когда Вася бросился на отца с ножом, удалось бы избежать, не было бы такого факта! — не было бы.

Запись от 28го июня 1980 года.

«Сегодня утром разговор с Аделией Ивановной (по телефону).

Как обычно, ее прохладное: „А, здравствуйте..."

Я.Вася в больнице?

А. И. — Он пролежит долго.

—    Вы его навещаете?

—    Конечно.

—    Когда впускные дни?

—    В воскресенье.

—    Только в воскресенье? (Быстро, взволнованно, настойчиво).

—    Еще четверг.

—    Вы разрешили бы мне навестить его?

—    Туда пускают только родственников.

—    А вообще-то вы разрешили бы?

—    Зачем это?

(Вот это — ЭТО — так многозначительно!)

Я молчу.

А. И. — Я передам привет».

Однако, как я уже писала, после того, как из больницы Кащенко в марте 1981 года Вася прибежал ко мне, по праву доверия Васи я стала настойчиво вмешиваться в его судьбу.

Я понимала, что будет проведен поиск исчезнувшего Васи, что по причине моего интереса к Васе и, хотя нечастых, но все же моих встреч с ним, поиск непременно приведет ищущих его следа в мой дом, и стала думать, где бы его спрятать, кто понял бы юношу, запертого в психбольнице по причине, как была уверена, несходства представлений его и родителей, несоответствия взглядов Васи официальным идеологическим установкам. Перебирая в уме знакомых, я выбрала Марью Александровну Велицыну, мою коллегу, учительницу математики. Когда позвонила Марье Александровне и изложила обстоятельства, как их понимала, просьбу приютить Васю на несколько дней, пока не найду для него спасительного выхода, Марья Александровна согласилась, однако с условием, что вместе с Васей будет у нее моя племянница Майя, молодая девушка, студентка. Так Вася и Майя оказались в одной комнате в течение трех дней и ночей («Редкий парень», — сказала Майя о Васе), а я мучительно думала, где бы укрыть Васю и что вообще делать, а то, что надо его спасать от психбольницы, мне было ясно.

Первая мысль была спрятать Васю где-нибудь вдали от Ленинграда, где бы он продолжал свою жизнь свободно, без нажима, но как это сделать? Я стала мысленно перебирать мои воспоминания о родственниках, видела в воображении их лица, сопоставляла мои представления о них, но ни родственники в Свердловске, ни в Белоруссии, ни добрые знакомые на Байкале — не поняли бы меня. Тогда стала обращаться к ленинградским знакомым. Попросила о встрече врача Наталью Яковлевну Шабашову, с которой была едва знакома. При встрече выяснилось, что и она уверена, что надо уберечь Васю от попадания в больницу, но помочь не сумела. Тогда я поехала к Виктору Кривулину. Но и Виктор не смог помочь. Надо ли звонить родителям Васи? — это был трудный вопрос и, долго колеблясь, жалея родителей, сообщила им, что Вася жив, находится в безопасном месте. Этот мой шаг определил дальнейшие события: родители настаивали, чтобы Вася вернулся в больницу. Мой муж, Лев Овсеевич, говорил, что если

Вася скроется, то для него один путь — связаться с преступным миром: скрыться от советской власти невозможно. И вот тогда я поехала в больницу, сказала, что Вася у меня, что сама его привезу, ПРОСИЛА не наказывать Васю.

...Передо мной сидел молодой красавец, доктор-психиатр Николай Леонидович. Я, стараясь его задобрить, подарила ему цветы: семь разноцветных гвоздик.

...Через три дня после побега Васи мы: Майя, Лев Овсеевич, я — на легковой машине повезли Васю в больницу. Лев Овсеевич плакал... Я обещала Васе, что он выйдет из больницы законным путем. Но когда я и Майя увидели, каким просящим, униженным стоял Вася перед своим врачом, мы поняли, во-первых, какой страшной может быть власть психиатра, во-вторых, мои надежды на доктора (иллюзии) полностью исчезли. Но было поздно... Врачебная комиссия постановила поместить Васю в спецбольницу на Арсенальной как социально опасного.

Начиная с момента, когда Вася был переведен на Арсенальную, Аделия Ивановна стала приглашать меня на свидания с Васей, которые были два раза в месяц.

В комнате для передач мы заполняли заявления с просьбой о свидании, на которые через некоторое время приходил ответ, разрешено или не разрешено свидание. Потом через другой вход по предъявлении паспорта нас пропускала дежурная в форме милиции в специальное помещение для свиданий. Через некоторое время открывались внутренние двери, выходили молодые и немолодые люди, находящиеся на принудительном лечении, наверно, как Вася, они считались по разным причинам социально опасными. Аделия Ивановна и я всегда готовились к свиданию с Васей, намечая, о чем будем говорить. Аделия Ивановна рассказывала о семье, о работе отца Васи, его археологических экспедициях. Я рассказывала о Викторе, Майе, о том, что я читала. Разговор происходил по телефону в кабинах через стекло. Но вот свидание окончено. Вася уходит. С волнением не свожу глаз с Васи. Оглянется ли, махнет ли на прощание рукой? Если оглянется,— о, добрый знак! — Вася сознательно начинает двигаться к своему освобождению. А для этого надо, чтобы он осознал свой поступок как противоречащий божеским и человеческим законам: почитай отца и мать. Христианин не может поднять руку на отца. Так или примерно так говорила, писала и старалась внушить Васе, чтобы к очередной комиссии (такие комиссии были один раз в полгода) врачи увидели способность Васи подвергать анализу свои поступки, а следовательно, контролировать их.

Одновременно пыталась познакомить Аделию Ивановну, кандидата химических наук, с размышлениями писателей о проблемах личности в нашем ХХ веке, так, я принесла Аделии Ивановне для чтения Сартра, но Аделия Ивановна воспринимала мир по-другому, она сказала, что мысль о бытии в себе была навязана Васе кружком Кривулина. Я возражала Аделии Ивановне: человек не воспримет чужую мысль, если она не созвучна ему или не вскрыла то, что он сам чувствовал, но не умел выразить. Мне запомнилось, как врач — Нина Константиновна (фамилии ее не знаю), говоря о Васе со мной, сказала, что есть больные, перед которыми надо вставать на колени. Она, конечно, имела в виду мысли Васи об окружающей действительности, его ясный ум. В моих записях имеется полная горечи к родителям Васи запись:

«1 июля 1981 года. Надо было сказать Филипповым: „Понимаете, Анатолий Кузьмич, ваш сын имеет несчастье быть мыслящим человеком, но от этого нет лечения"».

Аделия Ивановна не хотела, чтобы Вася принадлежал к диссидентам, общался с ними, вообще была подозрительна к новым людям, с которыми я старалась сблизить Васю.

Видя, что Аделия Ивановна мыслит по-другому, чем я, часто — так, что я не могла понять ее размышлений, я видела также, насколько сильно страдает Аделия Ивановна, насколько она жалка — мать, любящая сына, который от нее духовно отдалился.

В «Дневниках» имеется такая запись (от 28 июня 1981 года):

«Аделия Ивановна видит, что экзистенциализм („проклятый" — по ее словам) создал у Васи „бытие в себе", но не видит, что ОНА САМА его создала, держа Васю „под колпаком" (ее слова) в Кащенко, сознательно лишая его новых влияний и воздействий».

Однако, несмотря на наши серьезные несогласия, Аделия Ивановна относилась ко мне по-дружески, выслушивала терпеливо мои мнения, старалась осмыслить чужие и свои представления, найти, где правда, вернуть сына своей семье, особенно отцу, показать Васе всю меру заботливости Анатолия Кузьмича о Васе, о семье, пробудить в сыне ИНЫЕ струны — простой сыновней привязанности, благодарности.

Вася, очень свободолюбивый по характеру и очень дорожащий возможностью пойти, куда тянет душа, — в Никольский собор, или по улицам Питера, или к Вите, или вокруг Петропавловки (красоту обозрева отсюда он мне первый показал), или на Лахтинское болото,— очень тяжело переносил пребывание в больнице. Всегда он выходил на свидание померкший, серый, оживал во время разговора и, — снова вбирая голову в плечи, мрачный, убитый, — уходил.

Вот одна из моих записей за 1982 год:

«14 января была на свидании с Василием. При первом взгляде испугалась: взгляд, ушедший в себя, дрожь, неуверенность. Аделия Ивановна произнесла уже слова: „Все понятно..." — но через некоторое время разговора — засияли умные глаза, оживилось прекрасное лицо. Следовательно, можкно преодолеть и может преодолеть».

Как-то (не помню даты) Геннадий Трифонов сказал мне, что по западному радио, говоря о советской психиатрии, упоминали имя Васи.

Я заволновалась, чтобы не навредили Васе. Зачем привлекать внимание Запада к Васе — думала я — лучше просить людей, только так... Я начисто отрицала такой взгляд, который делил общество на Они и Мы. Всегда есть люди, которых не превратить в злодеев. Следовательно, надо выцарапывать Васю из Арсенальной через умных и добрых людей. С врачом Ниной Константиновной у меня было хорошее взаимопонимание. Васе повезло с врачом. Я боялась только, чтобы его не перевели к другому врачу, который еще неизвестно, что такое. И, следуя своему убеждению, что человек человеку поможет, два раза была на приеме у начальника больницы Владимира Алексеевича Острецова — 20 августа 1981 года и 24 декабря 1981 года. Запись о второй встрече с начальником больницы привожу:

«24/ХII — 81 г.

Вчера была у меня встреча с Острецовым. Пропустили к нему в 2 ч. 15 м, а принял меня без 15 минут — четыре. У него все это время был главврач и все время заходили военные и врачи. Заходили свободно, без стука. Пока я ждала, имела возможность увидеть многих работающих; на их лицах (тех, что я видела) не было отпечатка места, в котором они работают, и это меня удивляло. Они разгуливали, шутили, ходили мимо меня в буфет, выносили пакеты с печеньем. Единственная деталь, которая нарушала эту обычную нетревожащую обстановку, — это дверь, которая, очевидно, вела на отделение. Возле нее стояла девушка-милиционер. Ежеминутно, если не ежесекундно, раздавался звонок (оттуда), она открывала глазок форточки (закрываясь, глазок щелкал), а потом открывала двери. Вид этого глазка — тюремной принадлежности — и то, что такая прекрасная женщина равнодушно щелкает этим глазком, — мне наполняло душу печалью и ужасом. Еще я видела там мужчину с ребенком, милиционера с умным лицом, женщин в богатых шубах и мехах (очевидно, врачи). Владимир Алексеевич был любезен и мягок. Дай Бог, чтобы все было хорошо! Дай Бог! Дай Бог!»

Разумеется, к разговору с начальником больницы следовало подготовиться не менее, чем к уроку. Я записывала, что хочу сказать, и, заглядывая в заготовку, говорила.

Однако только летом 1983 года (решением комиссии от 27 июня 1983 года) Вася оставил Арсенальную. Но это еще впереди, до этого Васе надо еще дожить, пройти пять комиссий, общаться с людьми, с которыми привела беда к общению, не споткнувшись ни в чем; через стекло общаться с мамой, отцом, бабушками, со мной.

Из Арсенальной Вася писал письма, без чтения которых эта повесть будет просто никакой. Письма шли обычной почтой, в конверт были вложены письмецо для Виктора (почти всегда) и письмецо для меня.

Васе мы тоже писали, часто Виктор (за письмами я приезжала к Виктору либо домой, либо на работу), одно письмо написала художница Ленина Никитина, одно — мой друг Сергей Ловчановский.

Из всей этой переписки помещаю в повести все письма Васи и в сокращении — пять писем Виктора, четыре моих письма, письмо Ленины Никитиной.

Мне хочется показать тем, кто не знает, кто после нас придет, как мы жили,— живое общение-сопереживание, борьбу за друга, как это происходило, незаметно просачиваясь сквозь (через) официальные структуры, ручейками от сердца к сердцу.

 

"20 (или 30?) лет (и раз) спустя" - те же и о тех же...
или
"5 + книг Асеньки Майзель"

наверх

к содержанию