к содержанию

ЛИДУХА С ПИРОЖКОМ  или  ЕЩЁ ПОЭТИЧНЕЕ

       И Глеб как-то всё тоже хвалился (рассказывал Алексеев и Лидка Гладкая потом подтвердила), что и у него было что-то похожее (на мой “подарок”, что я так “попросту” взял у тебя напрокат). Но только ещё поэтичнее. Я выдал твои стихи за свои, а один его собутыльник выдал себя за самого Глеба. Сначала Глеба напоил, а потом, когда Глеб уже вырубился, прямо на дому сфиздил у него целую пачку “Сижу на нарах” с иллюстрациями Некрасова. И в парке Победы всю эту пачку потом забодал. Со своими автографами.

        А с Лидухой мы закорешились в Петропавловской крепости: засекла у меня на лотке Глеба и как сорвалась с цепи. Я думал сначала, сумасшедшая. Купил в Книжной лавке, а Лидуха решила, тоже сфиздил. И для профилактики устроила мне хай. Но я ей показал чек, на всякий случай сохранил: мало ли, вдруг бракованный экземпляр. И Лидка сразу же успокоилась. И, чтобы не варнякала, даже прочитал ей стишок. “Глебушка” ей посвятил. Как прощались на Московском вокзале.

 

“Кто бы видел, как мы с ней прощались:

на ее лице кипели слезы...”

 

       А может и не ей. Но так во всяком случае считает сама Лидка. А на самом деле Глеб ей посвятил “Ты танцуешь - и юбка летает...” Потом, правда, вроде бы перепосвятил почему-то Евтушенко. Приревновал к тыловой крысе:

 

“Офицерик твой, мышь полевая:

спинку серую выгнул дугой...”

 

       Но Лидка считает, что Глеб её просто с кем-то перепутал.

       Уже было намылился ей спеть. Про “керосиновую лампу”. Но атаковали покупатели.

       С Лидухой мы теперь не разлей вода. И, если я не ошибаюсь, ты  в своё время ей тоже посвятил стишок. Как говорили у нас на этаже: а что? Хорошая девушка. И чем-то напоминает мою Магаданскую Зою (какой-то упорной блядовитинкой). И Ленке она тоже понравилась (на Глебовом юбилее с рассыпанными по плечам волосьями; и ещё её показывали крупным планом по телевизору на вечере из Политехнического).  И Ленка говорит, что Лидка, даже несмотря на возраст, всё до сих пор  ещё похожа на “диву”.

       А перед юбилеем Лидка мне позвонила и пожаловалась на Городницкого. Что евреи, чтобы насолить Глебу, устроили в этот же самый день и в те же самые часы Городницкому концерт и расклеили по всему городу афиши, и теперь часть поклонников Глеба переметнётся на территорию врага.

       И когда я Лидке рассказал про тебя, какой ты “возлежишь” на диване, то она даже вся встрепенулась и как-то приосанилась, как будто засобиралась на блядоход, и, в подтверждение этому, Алексеев как-то мне рассказал, ему рассказывал сам Глеб: ещё на Сахалине Глеб её ночью ждёт, а Лидки всё нет и нет, куда-то ещё днем забурилась; и часа в четыре утра вдруг слышит за окном шебуршание: оказывается, Лидуха - карабкается по водосточной трубе.

       Лидка говорит, что она тебя очень хорошо помнит и что тебя почему-то прозвали Пирожок. А про мою торговлю она потом всё Глебу рассказала, и Глеб меня даже похвалил. И на своего побратима-двойника он совсем и не в обиде. А меня, когда с кем-нибудь знакомит, то не забывает подчеркнуть, что я продавец его книг.

КУЗЬМИНСКИЙ И ЕГО КОМАНДА

       А этого властелина дум я засветил ещё в начале девяностых. Когда столкнулся с ним наяву. Ну, а заочно уже имел о нём представление ещё в конце семидесятых. Когда его корефан, если мне не изменяет память, Синявин, кропанул ему из Америки письмо и Нестеровский (речь идет о нём) доставил его в качестве документа в редакцию газеты “Смена” или (точно уже не помню) “Ленинградского рабочего”. И даже организовали дополнительный тираж - ещё бы - такой вдруг свалился подарок, я думаю, не обошлось без Литейного: какие всё-таки американцы марамои, что даже на ничейном пляжу торгуют своим сраным песком и, если не заплатил за вход, то могут вполне и утопить. Ну, прямо вылитый Лимонов, когда попёрся в ООН с жалобой на академика Сахарова;  ещё спасибо, не в ЦРУ, и вся жёлтая пресса саркастически скалила зубы: какие у нас диссиденты! А потом этого самого Синявина даже показывали в “последних известиях”. И в знак протеста я Нестеровского сразу же закрестил “стукачом” и принципиально  для себя законопатил, полагая, что имею на это право: ну, разве может быть “стукач” по совместительству ещё и поэт, но как-то недавно его открыл и даже открыл рот, и этот вопрос для меня так и остался открытым ещё с начала шестидесятых; казалось бы, на что уж паскуда Панкратов, а до сих пор всё продолжает ворожить.

 

“За окном идут бараны

                                             медленно

                                                                   блеющие.

Я лежу в своем бараке

                                            медный

                                                          не бреющийся.”

 

       И его удивительным “Банщиком” я проверял на вшивость не одну, как сказал бы Кузьминский, высоколобую “кумпанию”. Но, как писал в те годы Глеб: “спокойны стройные кретины, упитаны их города.”  И так и проверяю до сих пор.

       А познакомил меня с Нестеровским фотограф Толя Шишков, ещё времен Володи Матиевского, с которым мы пересеклись в середине семидесятых в типографии на Херсонской; он был приёмщик, а я был по профессии вязчик; моим орудием труда была в ту пору верёвка, и объединяла нас ползущая по транспортёру “Правда”. Поэт он был от Бога (и ты с этим, помнится мне, согласился) и помер, как и положено, ровно в тридцать три. Цироз. Мы с Ленкой Володю очень любили, и он отвечал нам той же монетой. В особенности Ленке. И некоторые Володины фразы до сих пор у нас в обиходе («каштаны были голоштанны», «оскудел удел дорог»). А когда Нестеровский припухал, то Володя подарил ему пальто, и я ещё всё удивлялся: ну, что может быть у него с этим гондоном общего!

       Подводит ко мне на Петропавловку (это я про Толю Шишкова) и говорит. Это, кивает, приятель Володи Матиевского и ему надо помочь. И Нестеровский пообещал мне несколько тонн бумаги. Для моей первой книжки. Бумага тогда была дефицит. Стукач-стукачом, но от помощи всё-таки не отказался (это я про себя). Звоню, а он еле ворочает языком.

       - Да ты, - шипит, - соображаешь, с кем ты разговариваешь?! Я, - сообщает, - поэт! А ты кто такой?..

       Я прямо обалдел: ведь мы же с ним договорились. Но мне потом объяснили: такое с ним иногда бывает. Просто был не в настроении. Или недопил.

       Но все почему-то Нестеровским довольны. В том числе и Глеб. Конечно, - морщится, - жид. Но тут уж ничего не попишешь. И отгадка очень простая - у Нестеровского есть такие строчки:

 

“Здесь Петербург, и здесь Горбовский -

наследник праведных могил.”

 

       Да за такие строчки полюбишь и жида.

       И вот недавно вижу его у нас на Кузнечном в музее Достоевского. Вечер вела Тамара Буковская, и Нестеровский всех перебивал. И там же выступал твой любимый Эрлюшка. Такой одухотворенный и на затылке косичка. И чуть ли не шёпотом томно так вещает. И совсем не стихи. А какие-то свои удивительные исследования. С рисунками и диаграммами. И я всё ждал, когда же, наконец, вспомнят Кузьминского. И единственный, кто вспомнил Кузьминского, оказался Нестеровский. Всё рвался к микрофону со своими самодельными книжицами. Притащил их штук десять и вроде бы ещё с тех лет. И в каждой - штук по пять стихотворений. Отпечатаны на машинке. Теперь библиографическая редкость.

       И все закричали: давай “оду сортиру”! И он стал рассказывать, как его никто сначала не признавал. Но потом Кузьминский дал команду, что Нестеровский талантливый. А команда Кузьминского была по тем временам всё равно что директива ЦК.

 

 

Володя Матиевский, мастерская Толи Шишкова

ПОГИБОША

Торжественная паранойя.
Метель и скрипка по складам,
в окне – отродье вороное
Устав читает по складам.

 

Вл.Матиевский

 

      1

      Выгружая из вихляющей клети лифта «Красную звезду», я подвозил её на тележке сортировщицам, а в это время он, мечась к транспортёру и обратно, подхватывал ползущую «Правду» и, скользя и путаясь в матрицах, раскладывал её рядами по столам.

      Среди газетного хлама и рулонов бумажного шпагата было как-то нелепо осознавать его виноватую улыбку, такую в здешних краях неуместную и одинокую, точно он свалился с небес – в этом прокеросиненном чаде с тарахтящим полотном ленты, по которой, словно туши на мясокомбинате, всё ползут и ползут бесконечные пачки; или, уже потом, в экспедиции, видеть его склонившимся над кипой обложек с номерами киосков и количеством «футбола-хоккея» клюющим мазилкой чернильницу, когда вот-вот и проклюнется одиннадцать, и, ёрзая от нетерпения, каждый поглядывает на часы и даже готов перевести вперёд стрелки, и гонец в гастроном уже нахлобучивает ушанку и на ходу всё не может попасть дрожащей ладонью в рукав, торопясь в гудящем закутке винно-водочного отдела плечом к плечу с озабоченными в своих заляпанных робах штукатурами высмотреть на витрине розовый вермут.

 

      Однажды я затащил его к себе. Мы уже допивали бутылку и, когда отодвинули с траурным обручем стаканы, я с ним поделился последним куском своей прозы.

      Он как-то печально на меня посмотрел и засобирался. Я вышел его проводить, и в коридоре нам повстречалась соседка. На её бесформенном теле поверх какого-то подобия нижней рубашки висело напоминающее кофту кое-где уже протёршееся рубище; опухшие ноги были обуты во что-то похожее на галоши; клочковатые седые волосы неряшливо и несвеже спадали на оплывшие дряблые  щёки – и на всём этом фоне – чуть ли не смеющиеся неожиданно совсем ещё молодые глаза…

      Они были чем-то сродни: она – где-то ещё там, в прошлом веке, на дне своего рождения, единственная верующая из всех четырнадцати жильцов, и он – где-то уже совсем не здесь, на пути к своему космосу; как брат и сестра.

      Уже давно захлопнулась дверь, но женщина всё  ещё глядела ему вслед – и всё никак не могла успокоиться: «какое удивительное лицо».

      И ещё осталась музыка его текстов - на кассете, которую он мне подарил.

 

      2

      Под голос Володи Матиевского, слегка заикающийся и мелодичный, что, взлетая и падая, то лихорадочно ёрничая, а то замирая, дрожащей скороговоркой прокладывает на плёнке магнитофона узор, ведём свой бесконечный спор я и Сотников, чья  телогрейка висит у нас в коридоре на вешалке.

 

      Современным Ломоносовым он приехал в телятнике из Котласа. Не расставаясь с учебником политэкономии и манифестом своего вождя и учителя Лифшица, он посвятил мне трактат под названием «Товарищу по борьбе». Но, усомнившись в моей стойкости, сочинил про меня поэму, в которой я изображён в облике паука.

     Чуть ли не брызгая слюной, Сотников костерит и Володю, предрекая всем ненавистным эстетам естественный распад, смешав в одну кучу Вознесенского и Рембо, Соснору и Эль-Греко, под упорным взглядом Павловского, что набычившимся вурдалаком сидит напротив и, наливаясь негодованием, тянет «агдам».

      Павловский похож на «белобандита», каким его изображает «Спутник кинозрителя»; Володя его как-то к нам привёл, и он сразу же нас пленил какой-то дикой смесью татарской искромётности с помноженной на польскую непредсказуемость российской отчаянностью. Будучи членом партии, он вызывает в Сотникове глубокое презрение. Однажды Павловский принёс нам ставшую уже легендарной повесть, где аспирантки с филологического факультета делают коллективный минет мальчикам с Петроградской стороны, а уставший от своего бесконечного романа лирический герой в фартуке и в валенках торгует грибами на Дерябкином рынке.

      Когда терпению всё-таки приходит предел, Павловский угрюмо поднимается  и, наклонившись, без предупреждения бьёт. Сотников на полуслове спотыкается и отлетает к батарее. Доползает до стола и роняет на локоть голову. Батарея рассекла ему ухо.

      Из развороченной мочки, пачкая скатерть, чёрным по белому капает кровь.

 

      3

      Однажды Володя прочитал нам что-то своё самое сокровенное, но мы его зафиксировать так и не сумели. Я был настолько пьян, что никак не мог воткнуть штырь микрофона в гнездо. И, чуть не взмокшая от слёз, Лена всё повторяла «Володя, ну, ещё… ну, ещё…» А ещё один гость, уже в отрубоне, лежал между ножкой табурета и шкафом.

      И до сих пор всё не могу себе простить, что я Володю тогда не записал.

 

      4

      Где-то в конце семидесятых  мы приехали с Володей в Москву и в районе Белорусского вокзала раздобыли «золотистый портвейн». Потом отыскали сквер и на лавочке расположились. Закусывали яйцом.

      В сквере стоял памятник Ильичу, о каменный лоб которого высекали скорлупу.

 

      5

      Скоро ночь, и мы с Леной возвращаемся из «Кинематографа». В троллейбусе давка, и мы идём пешком. На набережной ни души. Ленивым чернорабочим шмоная тротуар, уже давно перевыполнив норму, ветер пасёт обрывки мусора. За каменным парапетом ворочается в темноте Нева.

      И вдруг мы видим Володю: в каком-то космическом одиночестве он вырастает перед нами и, запрокинув голову, переводит с неба подстрочник.

      Володя работает в зоологическом музее и в свободное от работы время охраняет звёзды. Как будто зерно.

 

      Заметив нас, он, чуть смущённый, опускается на землю.

      - В-вот… к-а-ачегарю…

 

      6

      Однажды без всякого сожаления он вдруг признался, что, как поэт, он не состоялся.

      «Буду в-выращивать а-а-город».

 

      Он стал хуже относиться к Высоцкому. Раньше он его любил. В особенности «Очи чёрные…» А теперь охладел.

      Зато к Галичу – наоборот.

      Я даже предложил:

      - А хочешь, я тебе его запишу?

      Но Володя особо не загорелся:

      - Да н-не стоит… Я его н-ношу в себе…

 

      Заговорили о Максе Фрише, и Володя поморщился:

      - А-а-мериканцы уже д-а-авно всё сделали… в-а-азьми того же Х-хэма… лет с-сорок н-а-азад…

 

      К Вознесенскому Володя относился, хотя и саркастически, но всё-таки уважительно:

      -П-придворный эк-квилибрист… но л-любопытен…

      Зато к Горбовскому почему-то питал повышенную неприязнь:

      Это что-то у-ужасное…

 

      Но так и осталась загадкой его странная терпимость к Юрию Кузнецову:

      - Нет… п-почему же… ты не п-прав…

 

      Я продолжал настаивать на своём и в знак доказательства предъявил Юрию Кузнецову обвинение: у него есть стихотворение, где по рельсам в светлую даль летит паровоз, а черви или змеи, подтачивая шпалы, пытаются пустить весь состав под откос. И я, конечно, не стрелочник, но вместе с друзьями из Москвы подозреваю, что паровоз – это у него Россия, а черви или змеи… - и не успел договорить…

      Никогда, даже до Володиной болезни, я не слышал, чтобы он так хохотал. Потом он снял очки и, чуть не вытирая слёзы, заключил:

      - Е-есть с-славянофилы, а я п-придумал… с-славянофобы… так вот… т-твои дру-у-зья… с-славянофобы…

 

      7

      Весть о его болезни почему-то не удивила, а даже наоборот – как будто сбывался чей-то злодейский умысел.

 

      Ещё когда он не был больной, я как-то его спросил:

      - А ты это сам придумал – погибоша?

      Но оказалось, не сам – это слово из древности. И оно ему просто запало в душу.

      И так оно с ним и срослось – ПОГИБОША – тихое и нежное слово, что одиноко светилось его виноватой улыбкой.

 

      Дня за три до Нового года он принёс нам свою пишущую машинку.

      - М-мне уже не п-понадобится… н-нужна к-а-апуста… Может, кому п-предложишь…

 

      Условились, что он к нам придёт на старый Новый год.

      - Я п-позвоню…

      Но тринадцатого никто не позвонил, и поздно вечером я решил позвонить сам, у меня был телефон его отца.

      Отец или кто-то ещё нёс какой-то пьяный бред…

      О том, что Володя больше к нам никогда не придёт, я узнал от Павловского.

 

1985

Анатолий Цюпа «Лошадь»

УЛИЦА БРОДСКОГО

       “Когда я появился в Ленинграде, меня озадачило название одной улицы.

       Неужели в честь Иосифа? Но оказалось, что в честь Исаака. Того самого, который когда-то Иосифа рисовал. Но только совсем не того.”

       Так у меня начинается рассказ “Небесный гость”.

       Но вот ошибка исправлена: Ленинград переименован в Санкт-Петербург. А улица Бродского - в Михайловскую.

 

 

"20 (или 30?) лет (и раз) спустя" - те же и о тех же...
или
"5 + книг Асеньки Майзель"

наверх

к содержанию