У "ГАСТРОНОМА"
Осенний гуд гоняет нас;
ментов минуя, протащиться -
блудить с лукавой продавщицей,
по-над прилавком накренясь.
Кто пить умеет из горла,
чтобы обратно не поперло?
Кровавя белые крыла,
душа моя буровит горло,
постанывая и дрожа,
у самых губ моих пылает,
сырочек плавленный кроша,
закусывает и базлает...
- - -
Почивай, лето.
Перекати-поле,
разбросай следом
уголки-споры,
семена плача,
семена ветра,
семена мрака,
семена света.
Ты катись, падай
колобком Духа,
перекати-память
на краю круга.
Перекати-небо,
перекати-море,
перекати-радость,
перекати-горе.
- - -
Желаю быть шутом и трусом,
раскачиваться и балдеть,
покуда локти не протрутся,
на жесткой тырсе шарудеть.
Дешевкою, комедиантом, -
и за трусливые труды,
в актерской корчась на диване,
рвануть рубаху на груди.
Приклею трубки под ресницы,
на шлык дурацкий - мотылька.
И плакать буду и дразниться,
не доходя до матерка,
и петь под скрипочку больную,
умело обходя закон,
протяжную, полублатную,
стреляя сладким языком.
ИЗ ОКНА ЛИНЕЙНОГО ОТДЕЛЕНИЯ
МИЛИЦИИ
На берегах осенней колыхани -
грачиный дым.
Оберегать холодное дыханье
у ног воды.
И по лесам - слепым и гулким -
поют следы.
Плясал по утренним сосулькам
грачиный дым.
- - -
Голоса крыш, дребедень труб,
сентябриный прыск на сыром ветру.
Да на сонном стебле - паутинный лист,
паутинный лист от воды землист.
... Холодна капель - так свяжи шаль,
не ищи табак, в белой сумке не шарь,
так свяжи шаль на веселии спиц -
шерстяной шар на окне спит.
На окне спит, - а в окно хлест,
листвяной хлест - карусель слез.
ПАССАЖИРСКИЙ "ХАРЬКОВ - ГОМЕЛЬ"
Ах, ни слова, ни полслова, ни трудов,
перепадное хлестание городов...
Отпускник на нижней - надломан погон.
До пяти подковами клацал вагон.
И по всем по вагонам патрули
алкашонка за ноги волокли.
- - -
Летит зыбучая зола.
Стоят кладбищенские бабы,
веночки палят: ленты шебуршат
и надписи пыланье половинит.
"Любимому, единственному - от..."
"Скорбим"...
"Скорбим"...
"... Друзей и сослуживцев."
А далее - один сплошной костер
фырчит олифой, корчится и плачет.
Развесели, могильная весна!
Развесели - плывет по мертвякам
слепая глина, косточки качает -
развесели - дымятся на кресте
заляпанные бронзой сапоги
начальника кладбищенской малярни -
развесели...
Вот красный крематорий,
разрушенный в последнюю войну,
вот битые бутылки у надгробий,
вот - бытие.
Не радость, не беда,
но бытие. И настом обрастая,
стоит недвижно - медная, густая -
промеж могил апрельская вода.
ВАНЬКА ХВОРОСТИНИН
Стану завтра я красивым, -
в роде синего огня, -
чтобы гадина-Россия
засмотрелась на меня.
Чтобы кожа в нежной гари
по закраинам лица,
чтобы ласки достигали
подъязычного рубца.
Стану завтра я красивым,
изгибаясь и моля: -
Подойди ко мне, Россия,
толстогубая моя!
Чтоб рыдая от удачи,
на последнее "Не трожь..."
под сосок ее горячий
до упора вдвинуть нож.
- - -
Готова мертвая дорога.
А к ней - четыре колеса.
И никаких тебе моторов,
механиков и мастеров,
а лишь четыре колеса,
четыре колеса - попарно.
И только девушки мои
кульки газетные вертели
для круп на долгие супы,
мои рубахи собирали
и пели-пели, повторяли:
- Какая мертвая дорога
стоит у твоего порога.
СЕДЬМОЕ НОЯБРЯ
Крести нас, Иоанн.
Крести, крести, Предтеча.
Взошла вода на плечи -
крести нас, Иоанн.
Мытарь, снимай трусы.
Вопит гусак в осоке
и хлюпают о щеки
гнилые огурцы.
Неназванный узри
на ряске пузыри.
Качанье кумачей
с башками Ильичей.
БОРИСУ ЧИЧИБАБИНУ
Перетроганый всеми руками,
всяким кладеный на зубок,
зажурчал
по траве боками
Вами брошенный колобок.
А над ним воспарил плечами
краснопалый упырь...
... Эта выдумка - от печали
-
золотую пускает пыль.
Ваша правда - не Ваша сила.
Потому-то и слаще нет,
как над матушкой, над Россией
комаром соленым звенеть.
Вот и все. Стою, балаганю:
- Не хотели, а влипли в ад!
Между Вашими берегами
мне
кружиться и выплывать.
- - -
Добрый день, владелица белого телефона,
блондинка с ног до головы.
Я нынче вас
не целовал
и завтра вас не поцелую -
оставлю вас про черный день.
- - -
Не жалею Начальника Штаба,
Маршал Блюхер, - ахти! - наплевать.
Я жалею, сержант,
Мандельштама,
Мандельштама зачем убивать?
Мандельштама оставим, ей-Богу.
Для чего он тебе, Мандельштам?
Я бы вашего мрака
не трогал,
я бы ваших бумаг не читал.
Генерала давайте угробим -
Мандельштам - да пребудет живым...
Мертвяка обложили
укропом:
экий сытный да жертвенный дым!
Орденок на оранжевой ленте,
золотое тряпье на трубе.
Пожалейте меня, пожалейте
-
Мандельштама оставьте себе.
- - -
Пацан -
среди листвы, разъеденной дождями,
среди земной разбухшей шелухи, -
пацан.
По черной травке медленно бежит
вокруг скамьи - заржавленной и волглой.
ВЕСНА
Дворы, дворы - во мгле игры.
Щербатый наст позакатали.
За нашими за воротами
стоят ледовые бугры.
А промеж ними - тлеет лаз,
хрипят горелые бумаги,
зола корежится. От влаги
щепоткой черною сошлась.
- - -
Сгину, сдохну, околею,
мутным крылышком звеня.
Облепили Бакалею
ледяные зеленя.
Неохота потакать
токарю и пекарю.
Неохота подыхать -
потому и бегаю.
ГАСТРОЛИ
На перекрестке бездорожий -
трактир под номером.
Актеры жрали борщ.
Иван машину
ладил и сопел.
Сентябрь и солнечно. Солома и земля.
Актерская душа? Такой не чуял.
Актерский дар? Такого не видал.
По Мейерхольдам
плача не услышал.
А впрочем, что я мог тогда понять?...
- - -
Марокканская пацанка -
дымный пух промеж грудей.
То не родинка, то ранка
от
крестовых от гвоздей.
Батька с мамкой дурь ширяют,
а братишки тянут срок,
а сестрички - ковыряют...
Говоришь, - а я молчок.
Позабыл, чему учили,
что кричали, чем кляли,
как сучили, волочили
и мудохали в
пыли -
памороки позабили.
От Марокко до Сибири
всех жидов переморя,
славься, родина моя!
НА СМЕРТЬ ПУШКИНА
Доктор Даль готовит йод,
Наташа - морошку,
и в уста ему сует
золотую ложку.
То ли йод - то ли яд:
тинктура готова.
В кулачке его зажат
черепок Иова.
- - -
Что судьбу мою пытаешь -
сучий потрох выдираешь:
синий, длинный, кровяной,
с
поволокою слюнной.
Студным страхом перемены
косточки мои немели:
захрустели вперегон
под Господним
сапогом.
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ежели бы да кабы -
в Богодухов по грибы.
В Лозовеньки - за лозой
по надрезу со
слезой.
- - -
Накопился недосып -
неоплатный, неубывный,
обложной, сплошной, крапивный -
накопился недосып.
За столом и за пером
вертухает с двух сторон:
палестинским пегим прахом
и
российским смертным страхом.
- - -
Белокурая дура - пред Богом жена,
все железо на кухне украсила ржою.
Чернокнижной наукою - быть мне чужою -
овладела до дна.
Та наука, что нянька немая - бела,
во казенной косынке.
Нашу дочку одела, наш дом - прибрала
и плоды прикупила на рынке.
И такая стоит у меня чистота,
так стаканы сверкают клыками;
но не пьют мои гости
- жалеют уста:
мы их даром скликали.
Не хотят - и не надо. Я сам допиваю питье.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Створоженное семя, половинное имя мое...
- - -
Меньше медного гроша
в ледяной денек базарный,
единенная душа
горней видится и зарней.
Далеко стоит вода
в плошке глиняной копытцем -
аж до Страшного Суда
не испить, не утопиться.
Поджидая Судию, -
маленький и нелюбимый -
жажду черную свою
заедаю шелупиной.
ДВА СТИХОТВОРЕНИЯ О КУРОРТЕ
1. ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ
Марине Веселовской - двадцать семь.
Купальнику зеленому - неделя.
Мне -
двадцать, Евпатории - семьсот.
А морю и медузам - не узнаешь.
Приморскому бульвару - возле ста,
и он пустой. Один ларек торгует
сосиками,
вином и шоколадом,
где на обертке - якорь золотой.
"Мускату" - пять, Марине - двадцать семь,
купальнику, как сказано, неделя,
мне - двадцать, Евпатории - семьсот...
2. ЕВПАТОРИЙСКИЙ РОМАНС
На катерке по имени "Жасмин"
уйдем с тобой в прогулку часовую.
Следи, любовь:
обходим вкруговую
звено буйков из древних русских мин.
Я знаю, лимонад в буфете есть,
да крымское вино с одной медалью.
Соль подсластить, что мы с тобой глотали,
вели, любовь: чего тебе принесть?
Скажи, любовь, что хорошо со мной,
мол, неспроста под лунною полтиной
по-басурмански раструб жестяной
сквозь блажь и влажь поет о море синем.
ИЕРУСАЛИМ - ХАМСИН
Так солон прах во Иерусалиме,
так золотой хребет его щербат,
что ни шербет в каленом каолине,
ни кофе тяжкий нас не отрезвят,
но жажду подчеркнут неутолимей.
Нам очи застит голубой обрат:
не видят гор ни кади, ни аббат,
ни сей хасид в дырявой пелерине.
Коснись камней - и высохнет рука.
Глава дурная - ком известняка
с гашишною цыгаркою в провале
чумного рта - а ну-ка, покатись
по городу, где верх - под самый низ,
где жизнь и смерть мы раньше потеряли.
НА СМЕРТЬ АНАТОЛИЯ ЯКОБСОНА
Нам бы дома, Ерема, с тобою сидеть
и точить по ночам веретена,
и дожить бы смешно, и грешно - помереть
на оставленной, травленной, необретенной.
Где на цепке собачьей кимарит фонарь
сарацинскою ярью-медянкой початый,
там паси
меня, Пастырь и посохом жарь -
се, узришь, как полезу к Тебе за пощадой:
на своих четырех - да с остатней гульбы,
под фонарь сарацинский. Мерцают узоры
по меди.
Дабы жилу нашли неученые губы судьбы,
ты багровой обручкою горло
пометил.
Ты неси меня, Пастырь, больнее мостырь -
облепили печенки Твой дрын двоерогий
-
дабы злобные глазыньки я опустил
на могильный настил у напрасной дороги.
Я за за брата готов на любовь и на стыд,
на чужую жену и дурную траву из Ливана.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пред незапертой дверью валяюсь и плачу навзрыд
по оставленной, травленной,
обетованной.
БУНТ В РАМАЛЛЕ. 1976.
... А первый мой сержант - он родом из Танжера,
второй из городка, чье имя -
Вавилон.
С пяти утра кипит смола и сера,
блюет Господь расплавленным стеклом.
На ведьме с перебитым помелом
пылает платье школьного размера.
И, дабы в нас не
оскудела вера,
гвоздит сержант пластмассовым жезлом.
Под грозный вой архангельской трубы
в луженой жести кислые бобы
мы с мясом
пополам перемешали.
Из дома взятый пригодился йод.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вторая стража вскоре подойдет,
чтоб нам одним не ужинать в Рамалле.
|