АЛЕКСАНДР ВЕРНИК


АВТОБИОГРАФИЯ

 

        Кажется, впервые пишу биографию не чиновнику. Потому и возможны вольности. Со службы не уволят, выговор не вкатят.
        Жил, видать, обыкновенно. Без отца. С вечно до позднего вечера работающей матерью. Но была нянька - Оля, с заячьей губой. С нею гулял. С дворовыми пацанами не водил дружб. И вообще всегда боялся и ненавидел урок, блатных. Всю нынче вошедшую в литературу и биографически, и материалом книг сволочь. Это у меня осталось. Так, наверное, буржуа ненавидит и боится любого с бомбой, ножом и романтической книжкой о ноже и бомбе.
        И еще из босоногого детства: трусливой злобой замороченного ребенка ненавидел пионерские лагеря, куда меня занятая мать отсылала "оздоравливаться" ежегодно и чуть ли не на все три смены.
        Рассказывать об университете с казенной филологией, школе, техникуме и унылых службах на заводе и в учреждениях - скучно и бессмысленно. Говорить правду либо врать о безденежьи, равно как и о том, что на кино и книги хватало - зачем? Так у многих.
        Середина 60-х - начало 70-х были прекрасны. Все мы тогда избалованы и дружбами, и любовью, и стихами в подворотнях, на студиях и черт знает где. Векселей много роздали. Я говорю о себе и своих близких из той, другой жизни. Но и в этом нет исключительности. Тогда казалось иначе. Благодарю случай за тех, с кем был знаком, у кого учился. Самые близкие мне стихов моих не жаловали. Но дело понимали. И если строка какая им нравилась - знал, что хорошо.
        Говоря о себе, хотел бы сбиться на повесть о своей коммуналке, где на кухне дядя Володя с дядей Митей в трусах на корточках играли в шашки. На то, как дядя Володя, бухой и страшный кричал мне перед отъездом: - Не ходи, Сашка, в ЦРУ работать! Выжмут тебя как лимон и выкинут! - И плакал. А кошку мою называл жидовской проституткой. Но об этом надо писать прозу, если уметь.
        Я сбился бы еще на рассказ о литературной студии с Борисом Чичибабиным, что была во Дворце Культуры, о "болоте" в Зеркальной Струе, что на Сумской в Харькове, где все сидели и курили, и разговаривали; стихи читали и девушек клеили. О всех моих тех друзьях, которых нет. Одни там остались. Иные здесь быть перестали. Не уберег. Видать, сам виноват. Без ссылок на проказу эмиграции.
        Но все это было бы вольностью даже для такой биографии, как эта.
        Как-то в Союзе я написал стихотворение моему товарищу Вовке Рутенбергу. Называется - Биография. Вот оно:


Не сумели? - Не пришли.

Почитай, что и не жили,

состояний не нажили,

расстояний не прошли.
 

Отшутились? - Отлюбили,

три беды наговорили,

три судьбы нагородили,

откровений не нашли,

музы к нам не снизошли.
 

Прожито? - Прожито,

гвоздичком прибито,

дождичком пришито,

слезкою ночной.

Сквозь событий сито

на краю у быта

мало что осталось

для судьбы иной.
 

        С тех пор, наверное, ничего не переменилось. Что же до фактологии, - то:
        родился в 47-м в Харькове и всегда жил в нем. Учился в техникуме и на филфаке университета. Работал на заводе и в нескольких учреждениях. Любил отдыхать в Кацивели и Волконке.
        Подал в 76-м. Уехал летом 78-го.
        С тех пор живу в Иерусалиме. Служу чиновником. Полусредний класс. В Союзе не печатался. Здесь - короткие подборки в журналах "Время и мы", "Континент", "22". Такие пироги.

 
 Верник перед отъездом у церкви на старом харьковском кладбище.

 Фото О.Малеванного.

 

 

- - -

 

О чем осталось горевать?

Мне все еще пустое снится -

районная в дожде больница

а в ней холодная кровать.
 

Как будто давнее опять

под утро не дает забыться -

все та же чистая страница

и в клетку школьная тетрадь.
 

Паук больничный за стеклом

прядет усердно паутину.

Такая сонная картина -

ему не спится за стеклом.

Мешает шарканье старух,

и кашель сумрачен и глух.
 

1963
 

 

 

 

 

- - -

 

По головам, по черным перекрестам

пройдет, прошелестит последний снег,

и рифмы расположатся по росту,

одна другой прозрачней и ясней,
 

и стану я работать спозаранку,

и буду спать до первых петухов.

Ах, шарабан мой - американка

и смех, и грех, и сорок пустяков.
 

1966
 

 

 

 

 

- - -

 

Не плачь, моя радость, не сетуй
на свои грехи.
Паутинкой, ласточкой света
себя нареки.
Паутинкой розовой,
мартовским холодком.
Ты прости, что с прозою
хорошо знаком.
Лучше вспомни колючий,
над водой восходящий дым.
Как бывало, лучше
вместе посидим.
Посидим - покурим,
август посетим.

Коли можно покуда -

еще посидим.
 

1969
 

 

 

 

 

- - -

 

Пора тревоги и хандры,

последних насморков и влаги;

листы нетронутой бумаги,

как бы предчувствие игры

в слова, обиды, откровенья

и тайны чудного мгновенья.

Такая легкая пора!

Смотри - ладошку не порань

о горлышко моей печали.

Который раз весну встречаю

прикосновением пера.
 

1971
 

 

 

 

 

ИМЕНИНЫ
 

Скоро, скоро именины

отмечаю по весне.

Чтобы в чем не обвинили,

чтобы после не краснеть,
 

на весенний день рожденья

всех знакомцев соберу,

приготовлю угощенье,

всяк придется ко двору.
 

Приглашу кого попало,

без разбору, всех подряд.

Пусть на память, пусть на память

о своем наговорят.
 

Я движенья их запомню,

все слова их повторю,

самым злобным и запойным

сам гостинцы подарю.
 

Не подам ничуть я виду,

что назавтра снова жду

то ли новую обиду,

то ли старую беду.
 

Матом вымостим везенье,

бытие свое кляня.

Распрекрасное веселье

скоро будет у меня!
 

1970
 

 

 

 

 

ПЕСЕНКА
 

Так что касается меня,

живу я просто так:

не то чтоб умница какой,

не то чтобы дурак.
 

Перед отходом на покой

торчу на улице Сумской,

болтаю всяк пустяк -

не то чтоб умница какой,

не то чтобы дурак.
 

А станет холодно - напьюсь,

надену лапсердак,

но только одного боюсь:

не дай Бог, я дурак.
 

Вот так, хожу, машу рукой,

влюбляюсь кое-как -

не то чтоб умница какой,

не то чтобы дурак.
 

1972
 

 

 

 

 

ДВОЙНИК
 

               Юрию Милославскому
 

По гололеду, вдаль, по льду

пойду искать свою удачу.

Коль оскользнусь, я не заплачу,

дорогу уступая зрячим,

я встану и опять пойду.
 

Вот так три месяца в году,
сдирая морду о беду,
всю зиму, весь январский холод
ищу удачу я. Но ходит
за мною некто без лица.
Он злые завтра мне пророчит,
он всех друзей моих порочит,
он мне толкует без конца
о том, что чьей-то смерти хочет.
 

Вот и вчера принес он вести

о страшных пытках. Об аресте

людей каких-то. И опять

не мог я спать. Не мог я спать.
 

Со мною он ведет себя,
как будто я виновен в чем-то,
он, видимо, приятель черта,
он мой палач, он мне судья,
но я люблю его. Во мне
его душа нашла удачу.
Мы только вместе что-то значим.

Я с ним бытую наравне

и не могу уже иначе,,
 

1972
 

 

 

 

 

ИСТОРИЯ
 

В тесной комнатенке осела пыль.

У стены в сторонке стоит костыль.

На столе тесовом - бутыль чернил.

Чернилами теми, школьным пером

стихи сочинил управдом.

О жизни короткой, о костыле,

о бутылке водки, что на столе.
 

Штукатурка комьями

на пол легла,

да окурки в комнате

в четырех углах.
 

Раздобыть бы ножик,

была - не была!

- Как живешь-можешь?

Как дела?
 

Управдом молчит.
У стены костыль.
На столе торчит
Чернил бутыль.
Мотылек летает. Больше ни души.
Боже, дай на свечечку.
Согреши.
 

1973
 

 

 

 

 

ПРОВОДЫ
 

              Ю.Кучукову
 

Саквояжи, чемоданы,

сумки, сетки, узелки...

Сердце рвется на куски.

Не со злобы ли?

С тоски.
 

Как в дорогу вас провожали,

не запишут про то в скрижали,

ни в каком Новейшем Завете

не расскажут прощания эти.

Не заучат. А надо бы, надо

не забыть вокзального ада,

как вокруг топтуны топтались,

как расстались мы, как остались.

Слово за слово, слово в слово

повторю расставанья снова,
затвержу до рыданья, до крика,

боль не в счет, лишь одна усталость

да кувшинное рыло шпика

от перронов этих остались.
 

Уезжайте, родные. Горя

не поведать, не снять словами.

Мне бы только у дальнего моря

хоть к закату встретиться с вами.
 

1974
 

 

 

 

 

KОMAPОBО

 
И в семьдесят пятом к тебе пришел
зимою, в конце ноября,
но было тепло и так хорошо,
что снег принимала земля
в себя и стволы свои,
и стволы под снегом стояли так,
что солнечный свет расточал похвалы
стволам, и заливу, и горстке золы,
и это был верный знак
тому, что не следует горевать,
но только легко грустить,
что так хорошо у сосны лежать
и так спокойно не жить.
 

1975
 

 

 

 

 

31 МАЯ
 

              Б.Чичибабину
 

- Помоги, позвони, напиши...

Попроси у любого правительства

для свистульки, стрекозки, души

постоянного места жительства,

где соседи так хороши;

для голубки моей, для нее...

Мне - вместилищу, оболочке,

все неймется. Она ж свое -

Помоги, - знай твердит, - и точка,

знай, попискивает свое,

разрушая домишко, жилье

беспрестанным дергом звоночка.
 

Что ей, дурочке, знать о нем,

о таком бесхозяйственном доме,

о сердечке бедном моем,

где мы с нею живем вдвоем

тридцать лет на сырой соломе

спим, барахтаемся, снуем,

а все ж тянемся, шутим, поем,

словно нет нищеты, и не дом,

а окошечки, свет, хоромы...
Вот такие у нас пироги...

Что-то значат они? Что-то значат!

А она все твердит - Помоги!

Все смеется и плачет, плачет...
 

1976
 

 

 

 

 

- - -

 

                    С.Б.

1
 

В сентябрь, в холод, предо мной

самоубийцами с размаху,

прорвав колючую рубаху,

каштаны рушатся стеной.
 

Любимая, что суета,

коль красота не изменяет.

Бесстрашно в сумерках сияет

коричневая нагота...
 

А между тем, уже едва
друг другу говорим слова,
что в августе стремглав летели.
Иная лексика в ходу,
и хризантемы все в саду
вдруг отцвели в одну неделю.
 

С тобой прощаясь, понял я,

что все разлады бытия

во благо, Господи, во благо.

Каштанов гибелен полет,

но предо мною предстает

прекрасно белая бумага.
 

1977
 

 

2
 

И волосы, спадающие с плеч

дождем январским, черною водою,

и трудная, почти чужая речь

Бог знает чем, молчанием, бедою

так обреченно звали за собою...
 

Хотя бы имя светлое сберечь.

 

1977
 

 

3
 

И все случилось в мартовский мороз.
Когда не в силах больше без тепла,
мне женщину увидеть довелось.
Она была прекрасна и спала.
И темный вихрь откинутых волос
не закрывал тончайшего чела.
 

Зажегся свет и действо началось,

но знать она об этом не могла...
 

1978
 

 

 

 

 

- - -

 

                Марку Печерскому
 

О нет, не память, а забвенье

осипло голосит листва.

Как страшно наше поколенье -

Иван, не помнящий родства.
 

Так холодно в моей квартире

и лица всех нехороши,

как будто умер Бог, и в мире

нет ни одной живой души.
 

1979

Мевассерет Цион
 

 

 

 

 

СКАМЕЙКА
 

На лицах всех застыла жуть.
Одно другого злее.
А я на лавочке сижу,
в Струю Зеркальную гляжу,
психостению грею.
 

Сижу я день, а может, год,

поскольку негде деться.

Вот Милославский подойдет,

он в галстуке /теперь не тот/

и сядет рядом греться.
 

Здесь чередой любовь бедой

сменялась по традиции.

Здесь вечный Мотрич молодой

играет сорванной звездой,*)

а позади милиция.
 

Теперь скамейка не у дел,

зато - окно в Европу.

Я с Милославским залетел

в немыслимую жопу.
 

Так что беды невпроворот,

и никакой лазейки.

Живу в Израиле третий год **)

без смысла и скамейки.
 

июль 1981

Мевассерет Цион
 

 

*) "Играет сорванной звездой" - стих четвертого четверостишия стихотворения Гипома Аполлинера "Сумерки" в переводе Венедикта Лившица:
 

И между тем, как ловкий малый

играет сорванной звездой,

повешенный под хриплый вой

ногами мерно бьет в цимбалы.
 

Из контекста понятно, отчего Мотрич, сидя в Зеркальной Струе, играет сорванной звездой.
 

**) Порядковое числительное "третий" дозволяется ежегодно, без боязни сломать размер, заменять следующим за ним по порядку.
 

 

 

 

 

ЧИТАЯ САШУ СОКОЛОВА
 

                    ... Просто не хочу разговаривать!

                         /из диалога/
 

Мне снится странный понедельник,

я ничего не понимаю

и не служу, живу без денег -

пыль с одуванчиков сдуваю.

Мне разговаривать не надо -

вокруг стоят деревья сада.
 

Но на моем печальном свете,

где запад посрамлен востоком

никто не думает о лете,

не помышляет о высоком,
 

а ловят рыбу-пристипому,

а мучают собак и кошек

и ненавидят насекомых,

летящих на огонь окошек.
 

Проснусь. Пойму, что так негоже,

уйду гулять над речкой Уды

и жить начну. Авось поможет.

А разговаривать не буду.
 

сентябрь 1982

Иерусалим
 

 

 

 

 

НА ДАЧЕ
 

На даче в маленьком саду

под Харьковом давно

в легчайшем солнечном бреду

с друзьями пил вино.
 

Слеталась облаком пыльца

и таяла в вине -

когда провалом в пол-лица

судьба явилась мне.
 

И так была она грустна,

что день в саду погас

и кончилась в саду весна,

и нас Господь не спас,
 

и никого из бывших нас

не сберегла звезда...

И нынешний недобрый час

открылся мне тогда.
 

1982
 

 

Текст Верника сообщен художницей Ленкой Гинзбург.

 

А.Верник и Леша Пугачев. Харьков.
 

 

О Борисе Понизовском


        Доводилось ли кому украсть у судьбы час-другой? Да еще почем зря, за так? В совсем по-крымски колченогом шезлонге. Понятно, что на берегу, не важно какого, в этот раз - Средиземного. Городок - "Дочь моря". /"Дочь" - потому что городок женского рода/. Где все так киношно, не взаправду. Гуляет собака и при ней господин. А к шезлонгу пришита тряпица. Несравненное счастье.
        Воровато оглядываешься. Возьмут и отнимут. Не положено. Чует кошка чье мясо съела. Жил-жил - и вот на тебе. Но не оплакивать же, в самом деле, мелькнувшей радости. Только это уже совсем из другой жизни. В которой наездами и ежегодно был Ленинград. Подарком же и был. "Дочь моря", только слева направо. Сказал бы - "Питер", - рука не повернется. Да и как можно? - Не Петербург.
        Я с товарищем, самым-самым. Раз-два в год и виделись. То здесь, в Ленинграде, то на нейтралке: Волконка, Рыбачье. Сами знаете. Но не об этом. Гуляли от Петропавловки до "Выборгской", а после до Мориса Тореза. Там гнездо было. Так я и помню мой Ленинград. Не по именам. Мол, здесь вот Александр Александрович то-то и то-то. А здесь Александры Сергеевичи. Знать - знал /"в провинции много читают/, а чтоб сопоставить, кто - где, - не нужно было. И так хорошо.
        Устанем - крюк дадим. И на Герцена, к Борису. Это я теперь так - "к Борису". А в первый раз? Году эдак в шестьдесят седьмом? Мне товарищ говорит : давай к Понизовскому! А по мне хоть к черту. Лишь бы, не дай Бог, не выпасть из всего этого, не мне даденого, в щелку подсмотренного. - Только, говорит, сперва позвоним, народу пропасть. И мама еще. Да и вообще спросить надо. - Ну, позвонили. После в магазин, за маленькими. Три штуки. Помните, казак Платов Левше наказывал : "Не пей много, не пей мало, а пей средственно"? С тех пор - традиция: только "маленькие". На столе, непременно пустом, "маленькая" - одна /остальные в холодильнике ждут своего часа/, пепельница да сыр. В Ленинграде тогда всякую чекуху купить можно было, даже "Старку". У нас же дома, в Харькове - только "Российскую".
        После в "Сыр" на Невском заглянули - и закусь, и к чаю в самый раз. И пошли. На Герцена. /А вдруг соврал? И не на Герцена вовсе он живет? Знаете, пять лет без малого не был в гостях. И не буду, по всему видать/.
        Там коммуналка такая - всем, и моей с десятью душами соседей, и вашим фору даст. Громадная, уходящая в темноту коридора, у каждого своя лампочка да свой счетчик, чтоб не украли электричество посредством "жучков". И все лампочки выключены.
        Сперва предбанничек, собственно - полкомнаты с диванчиком-оттоманкой по-ленинградски и телевизором КВН с линзой. На диване - мама, смотрит передачу. И потом, все годы, что приходил : сперва полукомнатка с мамой и телевизором. Но маму Бориса я не помню. Затем, через ширму, суть комната, немногим больше. В ней половина пространства отдана диванищу. На нем стоит Борис Понизовский. Огромный. Великий. Памятником самому себе. Так в Эрмитаже стоят античные колоссы с отбитым чем попало. У Бориса нет ног. Нет и нет. Потом узнал, как да почему. Только мне не важно. Их нет, и все. Время отъело. И не троп это - мол, "стоит", а не "сидит" или "возлежит", скажем. Мне врать - резону никакого. Опять же - пишу воспоминания. Значит, как было, так и пишу.
        Стоит, и даже не великий, а величественный: потрудился Скульптор - сам большой, голова пророка - колоссальная, и борода под стать. И говорит. Всегда складно, велеречиво, без единой цитации, ссылки. Словно до него никто об этом не помышлял и не высказывался. Говоритель, "демагог" /значение - см. в словаре/, умница, ласковый.
        Вот так стоит Понизовский Борис на диване и говорит. Всегда. Все остальные - статисты. Жена - не помню. Они менялись. Я видел двух. Милые, умные, предупредительные. Нарезает к чаю яблоки, посыпает сахаром. А то подает Борису нужную книгу. Кто-то мне говорил: приходит к нему девочка, становится женой, потом личностью, потом уходит. Приходит следующая.
        В оставшейся четверть-комнатке - гости, большущая собачища, по портьере ходит кошка, висят картинки - дареные либо выставленные кем-то, книги принесенные повсюду. Словом, кони-люди.
        А вот и мы пришли. Пришел я и остался. Лет на двенадцать. По письмам от товарища, где непременно Борисовы слова, то о стихах моих, то есть, и не о них вовсе, а вообще, вокруг, но понятно, где - не так, а где - удача; то о стихах чужих, пересланных от него /так узнал всех ленинградских - от Гаврильчика до Волохонского, в Харькове сидючи/, то наскоком на день в гости, в монолог его - слушать. О чем? Да обо всем. И всегда - сперва о новых, чужих /неправда, все своим числил - "я открыл", "у меня картинки висели", "я увидел" - да так ведь все и было/ стихах, именах, мальчиках, девочках, спектаклях. А то рассказики свои читает. Рассказики махонькие, точные. С жестко написанными лицами, ветками, снегом. Или о пьесе задуманной говорит. Он тогда что-то ставил в театрике Эрмитажа. Работал же заочно - изредка приезжал в какой-то театр на северо-востоке. Не помню.
        Сколько людей сквозь комнатку его прошло и себя в ней оставило с текстами да картинками. А он говорит. Отвечать ему не надо. Лучше бы еще послушать. Посидеть в его хате, отогреться, отдышаться. Где время находил? Откуда силы брались да рубли считаные? Пенсия - гроши. Как хватало его на всех, на все. Упомнить, приласкать да приветить. И если скажет кто - мол, сублимация увечного, калеки - убью, в рожу плюну. Да и что мне за дело - откуда. Вот такими, как он, Борис Понизовский, и жива еще русская культура, да и мы с вами живем пока.
        И ежели остаются не сгоревшими рукописи, и пишутся потом антологии со стихами, о которых помыслить было нельзя в нашем лютом прошлом и всяком нынешнем, - то лишь чудом и старанием таких, как Борис, спасающих словесность, берегущих нас всех.
 

 

        Ал. Верник.


назад
дальше
   

Публикуется по изданию:

Константин К. Кузьминский и Григорий Л. Ковалев. "Антология новейшей русской поэзии у Голубой лагуны

в 5 томах"

THE BLUE LAGOON ANTOLOGY OF MODERN RUSSIAN POETRY by K.Kuzminsky & G.Kovalev.

Oriental Research Partners. Newtonville, Mass.

Электронная публикация: avk, 2006

   

   

у

АНТОЛОГИЯ НОВЕЙШЕЙ   РУССКОЙ ПОЭЗИИ

ГОЛУБОЙ

ЛАГУНЫ

 
 

том 3А 

 

к содержанию

на первую страницу

гостевая книга