ГОЗИАС

  
 

 

 

 

       Дорогой Костя!
 

Это совсем не просто - нет, Сэр, - это тяжко и трепетно письмом дать отчет о самом себе, не вклиниваясь в примитивную автобиографию и не выдумывая причин к некогда совершенным поступкам. Это еще трудно из-за обилия ощущений, которые навлекают слова - быть может лишние слова для объяснения простых фактов. Еще не остыла трубка телефона, по которому ты дал мне рекомендацию упростить извещение о самом себе формой эпистолы, - и на некое мгновение мне увиделась доступность подобного метода, однако и письма я пишу не по-людски - и в письмах мне не скрыть резкости и позднего нигилизма... Но вот перед моим взором крутится клубок дней, из которого торчат хвостики и кончики фактов, - потяни за любой случай и начнет разворачиваться тоска и прелесть ленинградских дней той поры, когда создавались характеры, крошились судьбы и текли слюни краснобайства, оставляя крошечные островки чистоты, прозрения, искренности и духовности. Этот клубок я берусь распутывать постепенно и не торопясь, и уверен, что в процессе разматывания - вот она! вот она! - совершенно четко, ежели угодно - графично, определится ПОЧЕМУ - почему мы с тобой не встретились в Ленинграде. Для меня этот ответ остается однозначным: не было нужды. Но для определения НУЖДЫ выдуманы десятки наук, так что ее отсутствие подозрительно, как антимир, и является причиной в поисках истины. Фольклора обо мне я не знаю, возможно, что такового и не существует. Специально для легенд я не совершил ни единого акта. Следы моих дней отражаются в словах и мыслях моих друзей так же, как я отражаюсь в каждом /даже подлом и нелепом/ мнении обо мне. Однако я прекрасно понимаю, что любая авторская личность несколько выше, вернее, несколько ранимее окружающей толпы, а от этой ранимости текут поступки малопривычные и плохо понимаемые, которые прежде всего укладываются в анекдот, - и по воле всемощной любви к сплетням постепенно становятся драгоценным фольклором, который, впрочем, может воскресить замурзанный образ совсем не той личности, которая мимолетно интересует все ту же толпу.
       ... И всё же улицы под нашими ногами были одни и те же, люди, которых мы ненавидели, были одни и те же, друзья, которых мы любили, были одни и те же. Отчего же возникло это детское ПОЧЕМУ? Попробую ковырнуть случай, хотя этот вопрос, не совсем дело случая, скорее всего - случаю тут не место. Мой не особо любимый дедушка Зигмунт, который внес в медицину метод художественного понимания привычек и привязанностей, очень уповал на детские впечатления, - это красиво, это прельстительно, однако не совсем точно или совсем не точно, но кинематографично /сценично и конструктивно/ и позволяет соединять умысел с вымыслом. Меня же интересует истина, видимо, я плохой внук или наше родство не чистых кровей. Я уверен, что истина есть высший интерес ума и самый объективный свидетель драмы наших дней. И как это ни странно, но ответ на ПОЧЕМУ есть истина, которая проживает во мне.
       Теперь попытаюсь определить сущность данной истины. И тут - казалось бы - нужна документальность... Хуюшки, замечает в подобном случае мистер Шиманский. Общность времени, вооруженная насильственной идеологией, все же не сделала нас подобием друг друга /каша одна, а навоз разный/. На организацию моего характера жизнь в блокированном Ленинграде выдавила будничный позумент смерти: я стал взрослым мальчиком - практичным, подозрительным и равнодушным /сейчас я постепенно молодею и надеюсь, что скоро впаду в детство/. На счастье, в самом конце войны моя ранняя старость была потревожена явлением нового папы - отчима - морского пехотинца, пьяницы и матюжника. Он для знакомства избил меня за то, что я открыто восстал против его вхождения в дом. Мать была его сторонницей, поэтому мое сопротивление было легко подавлено. Поражение я принял трагично, то есть решил закончить мою жизнь сначала в петле, что не удалось, потом от пули, что удалось частично - шрам на лбу отмечает глупый подвиг до сих пор. Это было в самом начале марта 1945 года. А в апреле того же года отчим взял меня на тайную охоту... Мне было около 10 лет и я впервые на равных со взрослым таился в кустах со своим ружьем, хрипел в манок - и впервые жаждал добычи. Охота и рыбалка на много лет для меня частью жизни - охота и рыбалка стали контрастом к пьяной и темной городской коммуналке, в стенах которой мой отчим при свидетелях истязал меня почти ежедневно.
       А теперь княже, переведи эту бытовую правду в образ или причину характерных свойств. Что же получается? - Ничего хорошего. Улицы нашего прекрасного города и всяческие заведеньица на них и толпа, каковая клокочет внутри и снаружи, - всегда давали мне ощущение коммунальной квартиры и не могли привлечь меня. Не то что ты, пленник сборищ, о которых катались всяческие слухи. Что я знал о Косте Кузьминском? что слышал? что видел своими глазами?... Человек с гривой хиппи и в желтых кожаных штанах театрально размахивает руками у подъезда Дома Писателей на улице Воинова, а вокруг него реденькая толпа в несколько подобострастных личик, чья сомнительная одаренность обсуждается за чашкой кофе в "Сайгоне" или за кружкой пива у ларька. Потом пришла сплетня, что блок Кости Кузьминского примкнул штыки у ног Татьяны Гнедич, а я в эту пору уже не искал ПУТЕВОДИТЕЛЕЙ /с меценатами не знаком до сей поры/. В 1971 году моя вдова поэтесса Наталья Галкина побывала у тебя на пирушке, после чего отписала повесть на 100 страниц и настаивала, чтобы я ее прочел. У меня уже не было интереса к Галкиной и к ее повести - это равнодушие рикошетом задело тебя - отзыв о тебе. В 1976 году раздался слух, что Костя Кузьминский снят обнаженным в альманахе "Аполлон" под названием техасский поэт, - этот слух укрепил мнение о Косте Кузьминском как о шарлатане. Слухам верить нельзя, но и не верить им невозможно, хотя слухи, как правило, ошибочны или частично правдивы. Поэтому в Америке я подбирался к Косте осторожно, опасаясь прежних известий. И то, что ты оказался - нежданно! - игроком нашей сборной, человеком с нашей улицы, принципиальным воссоздателем капелек культуры наших дней, - это дало мне нужный покой, то есть уверенность в правильности моего труда и моих забот. А рыбку мы еще половим в Голубой Лагуне и я верну тебе долг за "кэтфиша" окунями.
 

       Небольшой /или большой - не знаю/ поц скрипкой:
 

       Закончив письмо на три страницы, я перечел его и с удивлением обнаружил, что биографии моей там почти нет - и нет упоминания имен наших друзей, что нелепо по своей скрытности; кроме того, нет упоминания о Давиде Яковлевиче Даре, который в той или иной степени был учителем каждому ленинградскому литератору конца 50-х и 60-е годы, - тем более, что с Даром мои отношения были многолетними, скомканными, до поры нервозными с моей стороны /пока Валерий Холоденко не объяснил мне простыми словами суть приязанностей Деда/. И все же после пятилетнего перерыва, - с тех пор, когда Д.Я.Дар выбыл из России, а я углубился в лес /стал лесником, ища тишины и отрешения/, - после трудных пяти лет, уже в Америке я получил от него несколько добрых, дружественных писем. Два письма пересылаю тебе, ежели они пригодятся для реставрации облика наших бед.
       ... Занудство мое опротивело мне. Кроме того, упоминая о друзьях, невольно открываешь карты будущей игры на пишмашинке, поэтому даю хронологический отчет:
       ... в 1954 году Глеб Горбовский прибыл из армии, где служил в стройбате. Ко мне в дом его привел наш общий школьный приятель, а ныне один из подлецов Советского Союза радиожурналист Виктор Бузинов /я знал Глеба и в школе, но никакой дружбы не было/. С этой поры до отбытия Горбовского на Сахалин мы были неразлучны. Глеб привел меня в объединение Горного института, где я познакомился и в какой-то мере подружился с Агеевым, Тарутиным, Глозманом, Городницким, Кушнером /с коим дружен никогда не был/, Кумпан, Королевой, Гладкой, Кутыревым, Веньковецким, Битовым и еще несколькими менее любопытными лицами. Потом по идее Глеба Семенова Глеб Горбовский привел меня в литобъединение Д.Я.Дара /1955 год, ранняя осень/, и тут я встретил людей, некоторые из которых друзья мне и сейчас. В литобъединении "Голос юности" я подружился с В.Губиным, А.Емельяновым /ныне он Ельянов/, Е.Феоктистовым, Г.Сабуровым, И.Сабило, В.Алексеевым, Ю.Шигашевым, В.Холоденко, Галиной Прокопенко /ныне Галахова/, А.Степановым, А.Татарчуком, Э.Баглаем, Л.Мочаловым, В.Соснорой, З.Сикевич, О.Охапкиным, Н.Галкиной, О.Некрасовой-Каратеевой /она тебе должна быть известна по Эрмитажу, где занималась с группой трудных детей/, Г. Левицким, В.Семеновым, С.Вольфом, Д.Бобышевым /оба они и многие другие ныне весьма известные имена приходили в гости в коллектив на литературные игры/. Затем наступил период, когда я впервые почувствовал тяжесть общений в литколлективах, - период совпал с женитьбой на Наталье Галкиной, а последняя была студенткой "Штиглицы" имени Мухиной - и в круг моих друзей - домашний круг - вошли художники В. Успенский, П.Абрамичев, В.Таргонский, А.Кузьмин, Г.Додонова и другие. Почти одновременно возникла новая дружба с последним мужем Л.Гладкой - Борисом Сергуненковым, но эту дружбу я неправомерно оборвал в 1976 году, обидевшись на вопрос Бориса о том, собираюсь ли я уезжать из России /в то время недавнее я все еще был очень категоричен и считал, что русский писатель должен жить на своей родине, - возможно, что я был категорически прав или неправ/.
       Разумеется, я назвал не все времена и не все имена, но основные дружеские связи были заложены в конце 50-х годов и тянутся до сегодня. Так с Олегом Охапкиным общий стаж приятельства /о дружбе с ним говорить не совсем правильно/ равен 23 годам. С Женей Феоктистовым - 25 лет. - Это жутко, когда с друзьями начинаешь подсчитывать труху времени в объемах 20 или 30 лет: за такими сроками чудится Курносая с уголовным ножичком в рукаве и жиденькой косичкой потрепанной проститутки, спать с которой не хочется.

 
Гозиас.
Портрет Лидии Гладкой.
 
ПАПА КАРЛО
 

       Не помню кто из нас в классе придумал Саше Пономареву кличку "Папа Карло", но это имя очень подходило к его несколько мультипликационному лицу. Шутовская улыбка не покидала его широкого рта даже тогда, когда он был серьезен или обижен, - ему было не избавиться от улыбки - такую конструкцию соорудили его родители, не задумываясь о судьбе сына. Нос у Саши Пономарева тоже был смешливым - вздернутым и любопытным, - и только глаза

оставались застенчивыми и чуточку сощуренными.
       В 1944 году мы учились в четвертом классе 30-ой школы Васильевского Острова - мы сидели на одной парте у стены, где стояла вешалка с верхней одеждой учеников, а за этой вешалкой мы спокойно перекуривали во время уроков. Наши места на "галёрке" не были почетны для успевающих учеников /они квартировали под носом учителей - вокруг учительского стола/, а хулиганская часть класса предпочитала держать места у окон, чтобы для развлечения наблюдать развалины небольшого здания на пустыре /до войны в здании играл духовой оркестр, пустырь зимой заливали под каток, а само место называлось "Еврейкой", так как принадлежало еврейскому детскому дому/, где неучащееся хулиганье играло в карты или делило краденые вещи.
       Мне было славно сидеть на одной парте с Сашей Пономаревым - он постоянно рисовал воздушные и морские бои, точно передавая контуры немецких и советских самолетов, раскрашивая взрывы огрызком сине-красного карандаша. Его рисунки были так хороши для меня, что я и не думал подражать, - только смотрел /любовался/ или просил: "- Сделай подводную лодку, чтобы разбомбили." Саша делал - изображать было его нуждой.
       Нуждой большинства других учеников была уголовщина. Редкий школьник не имел ножа или пистолета, - редкий школьник не участвовал в квартирных кражах или уличных нападениях на прохожих. В нашем классе "держал верх" Вовка Горбатый - горбун от природы, злой и коварный подонок, который в равной мере легко пускал в дело опасную бритву или сапожное шило. Но нас с Сашей его власть не затрагивала по той причине, что мой троюродный брат стал известен в уголовном мире города как прекрасный щипач /карманный вор/ и отчаянный драчун - его покровительство было известно всем в классе, тем более что наша школа стена к стене была соседним домом с тем домом, в котором мы с братом проживали... К Новому 1945 году в классе произошли некоторые изменения: большинство уголовников покинуло школу по причине необходимости пребывания в исправительных лагерях, Володьку Горбатого зарезали /он навел бандитов на своего отца, у которого на руках была большая сумма казенных денег, - бандиты убили отца, забрали деньги и зарезали Володьку, чтобы не оставлять свидетеля/. А Саша Пономарев все еще рисовал воздушные и морские бои "наших с немцами". И вот к Новому Году школу перевели на 7 линию /где помещается она и поныне/, в школу пришел новый директор - фронтовик, нервный от контузии и драчливый, а из школы ушел Саша Пономарев - ушел во вновь открытые классы Средней Художественной Школы при институте имени Репина. Вскоре и я ушел из 30-й школы - ушел без почета, вернее, был выдворен за великолепную неуспеваемость и вялую дисциплинированность. Больше с Сашей Пономаревым я не встречался...
       ... зато в феврале 1959 /1960 - ККК/ года я увидел знакомое лицо Папы Карло, которое читало болезненные или больные стихи с неудержимым энтузиазмом. Поэта звали Александр Морев, но я сразу уличил его псевдоним и сказал Глебу Горбовскому:
       - Девичья фамилия у него - Пономарев.
       - Возможно, - ответил Глеб. - Он еще художник и хочет писать триптих обо мне.
       - Пусть пишет дуптих, - ядовито изрек я. Глеб хохотнул и стал протискиваться ближе к сцене - ему предстояло выступать во втором отделении вечера поэзии.
       Знакомство с Александром Моревым не состоялось и школьное товарищество не восстановилось. Триптих тоже не был изготовлен. Я на долгое время потерял из вида лицо Папы Карло. Потом прошел слух /слух принес Глеб Горбовский/, что Саше Мореву не повезло - он опубликовал один и тот же рассказ в двух разных изданиях /издательствах/ одновременно, что не этично и за что труженики редакции будут стараться встречать автора спиною или несколько ниже того, что не помогает зарабатывать на хлеб насущный. Еще я знал, что приятия официальной линии мышления в сознании Александра Морева не произошло, но ежедневный быт и профессиональное мастерство требовали применения сил именно на стезе официализма. Морев делал иллюстрации к рассказам в различных периодических изданиях, пробовал публиковать свои литературные произведения - почти тщетно, однако разлом или разнотык душевного уклада с внешним обликом бытия уже наступил: нужда раздражала Морева, а семья требовала заработка, да и зрелая мужественность требует ежедневной пищи даже без понукания... - Морев пил..., потом Морев заболел психически. Материальные заботы он переносил через силу, а жил так материально трудно, как редко кто мог себе это вообразить - семья из четырех человек существовала на 80 рублей пособия по инвалидности.
       Последняя наша встреча с восстановлением знакомства произошла в феврале 1979 года на очередной встрече ветеранов литобъединения "Голос Юности". Мы пили тайное вино из керамических кружек в кафе Дома культуры Трудовых Резервов - прежде на месте кафе была библиотека. За вином бегал Саша Ожиганов и принес бутылку в сумке, напоминавшей торбу для овса, но Ожиганов не пил с нами по тонкой причине - он не имел рубля для складчины, а на халяву пить не хотел. Пайщиками были Шигашев, Алексеев, Степанов, Морев и я. За чашкой вина я напомнил Мореву о школе и о "Папе Карло". Саша был растерян и растроган:
       - Как же мы не знали друг друга 35 лет?
       - Видимо, каждый был в себе, - ответил я.
       Саша Морев записал мой телефон и обещал вскоре позвонить, но не позвонил или не застал меня дома с первой попытки, а звонить два-три раза было тяжко ему - он боялся казаться навязчивым...
       В конце июля 1979 года мы с женою шли в Василеостровский ОВИР подавать заявление о выезде в Израиль - мы делали уже четвертую попытку, но теперь вроде бы все справки были в сборе и мы надеялись перешагнуть первую ступень эмиграции, - мы шли загодя, чтобы успеть первыми номерами проскочить на прием к официальному лицу. В коридоре ОВИРа сидел только один посетитель, укрывшись газетой, - посетитель более хитрый и предусмотрительный, чем мы.
       - Кто последний в ОВИР? - на всякий случай спросил я. Газета трепыхнулась и я услышал голос Горбовского:
       - Я...
       Потом я увидел удивленные брови Глеба и тоже несколько удивился: мы не встречались с ним почти 7 лет, а 7 лет назад встретились после шестилетнего перерыва /после выхода книжки "Поиски тепла" Глеб нырнул и поплыл в хмельных кругах литературного признания/, но причиной нашего расторжения было оскорбление и клевета, которой Горбовский рыгнул, разумеется, по пьяному делу. Но у меня всегда был несколько романтический склад характера и я не мог простить ему лжи.
       От удивления я схамил:
       - Ты тоже объевреился?
       - Нет, - хихикнул Глеб, - я приглашаю переводчика из Польши. Обычные формальности.
       Потом была ровная беседа полушопотом. Потом Глеб задал нелепый вопрос:
       - А как же ты без родины?... - и неожиданно добавил, - Знаешь, Морев 7-го июля бросился в шахту метро на Голодае.
       - Зачем? - не понял я.
       - Говорят, он был болен, - ответил Глеб.
       Итак, 7 июля 1979 года художник, поэт и писатель Александр Морев /Пономарев/ покончил с собой - он одним штрихом рассчитался с действительностью, которая превратила его творчество в болезнь.
 

       Август 1981,

       Техас.

 
 
 
 
СТИХИ ПО МОТИВАМ ОД ГОРАЦИЯ
 

1.
 

Морскому могучему богу
в угоду
мокрую тогу
вешаю в храм - по обету, -
помню, что ты не одета,
 

и прекращается ветер!
 

С жадностью на рассвете

твой любовник плешивый

ищет тебя, как монету, -
 

нет тебя!
 

Он и не знает,

иначе съела бы зависть,

что предо мной постепенно

ты восстаешь из пены.
 

2.
 

Твой наряд без роскоши - нагота,

Пирра, простынь роз у ног твоих.

Твой любимый строен, как мечта,

как мечта, но верен, робок, тих.
 

Русыми кудрями ты его одень,

золото чтоб смеха - боль ему,

он еще не знает, что настанет день -

ты в его объятья, как в тюрьму.
 

Обольщенный тоже будет отомщен.

Пирра, слышишь!? Старость за тобой -

никого из любящих, дышит палачом

каждой твоей ночью данная любовь.
 

3.
 

Я не любитель роскоши Востока,

мой милый, там венки сплетают лыком,

что лыком шито, в том не будет проку:

не нужно роз, была бы повилика.
 

Тебе, мой милый, юность принесла

шептание любви. Зачем драть горло криком?

Кричать любовь достоинство осла.

Не нужно роз, была бы повилика.

 

4.
 

Страдать за вины предков без вины

нам суждено, пока забыты боги,

пока святые храмы сожжены,

а жители между собой жестоки.
 

И в землях, взятых словом и мечом,

брожение идет, как в бочке винной,

и то, что было жизненным ключом,

становится взрывоопасной миной.
 

Иония, девица, попляши!
Ты с детства обучалась всяким козням,
взлелеянная хмелем, согреши,
кто б ни позвал, пока еще не поздно.
 

Никто тебя за это не убьет,

ты заучила матери повадку.

Покинь, покинь веселый хоровод,

с избранником спеши в свою кроватку,
 

затем, плода заветного отведав,

подумай про себя: "- Смешной закон,

отцы-то были хуже наших дедов,

отцов мы хуже, - это испокон."
 

5.
 

Скорби не учила Мельпомена,

скорбь о смерти друга непомерна,

песня в горле комом, душит платье,

и кифара задохнулась плачем.
 

И гадай, хоть на кофейной гуще,

тень его души в какие кущи

загнана могучими богами?

бита ли, не бита батогами?
 

Тяжко! Но одно есть утешенье,
что судьбы свершилось совершенье,
что легко нам привыкать к привычкам,
что чужая смерть, в конце концов, обычна.
 

6.
 

Дверь подружилась с порогом -

в дом не заходит никто,

миром забыта и богом,

молишь: "- За что же? За что?"
 

Хоть бы какой приблудный

спьяну к тебе заглянул.

Ночь, да не будешь ты лунной,

чтобы в лицо не взглянул!
 

Старость, проклятая старость,

только болезни да сон,

двигая ноги устало,

двери запри на засов -
 

некого ждать! Во спасенье

начало утро синеть.

Ветер восточный осенний

плющ оборвал на стене.
 

7.
 

Ты бежишь меня, Хлоя, как юная лань,

лепет легкого леса тревожа,

в шуме ветра ты слышишь заливистый лай

гончей своры, но страх не поможет, -
 

ты напрасно бежишь, от меня не уйти,

я - дыханье твое, я - земля под ногами,

и беги не беги, но сойдутся пути

рук дрожащих с моими руками.
 

Догоню, догоню, не уйдешь никуда

и защиты зря ищешь в родительском крове, -

легким ветром настигну тебя по следам

или теплым дождем или шопотом в слове.
 

8.
 

И после песни лебединой

не превращусь ни в дым, ни в тлен.

Я в леднике останусь льдиной,

землей в земле, водой в реке.
 

И лебедем к теплу кочующим
все страны мира пролечу,
где вестником, а где - врачующим, -
еще мне это по плечу!
 

Долой с моих поминок жалобы -

я вечный, и на смерть плюю!

Вот только время задержалось бы

пока люблю.

 

 

 

 

ИЗ КАТУЛЛА
 

Мой дом не на семи ветрах -
мой дом не на горах и не в лощине, -
куда худые ноги потащили
еще живой и мыслящий мой прах?
Заложен дом -
                     мой кровный дом -
                                                 мой отчий...
 

В пути сопровождает смех сорочий.
 

 

 

 

ТОРГ
 

Друзья - враги; родные - чужды,

а избавленья не хочу.

Не искушай меня без нужды,

за это кровью заплачу.
 

Не искушай меня нуждою,

враждой меня не искушай,

бессмысленною ворожбою

тупых забот не иссушай!
 

Вернись к исходному значенью,

где чаша, череп и змея,

где алой мантии кочевье

и хриплый голос воронья,
 

где смертный грех рождает святость,
а богослов неизлечим,
где пахнет порохом и мятой,
и в тиглях корчатся лучи,
 

где в тайных знаках Зодиака

витает дух лечебных трав,

где свет рождается из мрака,

а веру заменяет страх, -
 

вернись! Так просто и понятно

жизнь разделить Добром и Злом,

определить на солнце пятна,

украсить ведьму помелом,
 

живую плоть разъять на части -

вот это Долг, вот это Честь,

а это принадлежность Власти,

а тут Невежество и Спесь.
 

Моя душа неразделима,

в ней накрепко переплелось

кощунство с нежностью к любимой,

и к Власти праведная злость.
 

Меняю душу! Принимаешь?

Меняю, а не продаю!

О дьявол, ты опять кимаришь,

проснись, проклятый, я горю!

 

 

 

 

- - -

 

Ты мне больше не снишься,
образ твой потерялся в предметах.
Стала облаком вишня
и завязла у ветра в тенетах.
 

Вот и облака нету -
всею влагой, всей силой излилось,
чтобы пятницей в среду
ты, как прежде, не снилась.
 

Ветер - твой ростовщик -

продувной, поработал на убыль,

повозился и сник,

соком вишенным выпачкал губы;
 

дождик бился, трава
стала красной. Смешон и безумен,
я бежал! Я упал на кровать
и не умер, - не умер!...
 

И пришел черный сон

осторожной и наглою мышью,

и шептал над лицом:

- Ты мне больше не снишься...
 

 

 

 

- - -

 

Я вижу тебя акварельным

наброском на ломкой бумаге,

залитую солнцем смертельным

и холодом гибельной влаги.
 

О, время работает круто!

Ветшает бумага и даже

морщинами смотрится утро

в размывах литоли и сажи,
 

взгляд пепельным стал -
выгорает
со временем молодость красок.
Набросок - и тот постигает
явление смертного часа.
 

 

 

 

- - -

 

Ты для меня и дождь, и сон

и завязь яблонева цвета.

Был ветер молод до рассвета,

а летний воздух был студен.
 

И тьма была. И шорох шел.

Во тьме мерещились нападки,

и локонов тугие прядки

упруго падали на шелк.

 

Был ветренен и молод я,

пока слепая ночь носила

ветхозаветные ветрила

и подсыпала в чаши яд.
 

Но свет - рассвет, - я вижу сам

штор штормовые паруса

и несмертельный этот яд -

рассеянный и сонный взгляд.
 

И дождь сквозь сон уходит в цвет,

желтеет налитым наливом.

Так правильно, так справедливо:

ты мысль, слово и предмет.
 

 

 

 

- - -

 

Отцвела мушмула,

лепестки осыпаются с неба.

Что-то жизнь не мила -

горек мякиш насущного хлеба.
 

Пролетят журавли,
словно дни, словно ветер поверий.
Поглядишь, у любви
заколочены белые двери.
 

Седина, словно дым -
от мороза спасение сада.
Кроме чистой воды,
ничего мне на свете не надо.
 

Сигареты курю -
успокоят, как дождик синицу.
Напиваюсь, пою,
засыпаю
и что-нибудь нужное снится.
 

 

 

 

- - -

 

Все пройдет.
А что пройдет?
Неизвестно.
Ждет подруга у ворот -
это лестно.
Друг вина купил бутыль -
разливаю.
Ветер вьет и крутит пыль
за трамваем.
В тучах белая луна
заблудилась, -
так и ты, любовь моя,
заблудила...
Помню августовский зной
в свежем сене,

под ущербною луной
плыли тени,
твоя белая рука
била в спину,
словно белая река
о плотину.
Губ шершавый жар проник
в сердце ночи, -
с перепугу поднял крик
глупый кочет.
Как дремалось сладко нам
после боя...
Бог с тобой, душа моя,
черт с тобою!
 

 

 

 

- - -

 

Запомните лицо мое. Живым

дано запоминать. Огонь

безлик, безпамятен, всеяден.

Вода бесформенна, развратна, равнодушна.

Огонь с водой рождают горький дым

воспоминаний. Стелется трава

на заливных лугах моей охоты,

где медленно идут мои шаги

вдоль озерца к далекому сараю,

в котором спрятан высохший покос -

постель моих желаний молодых

в сатиновой узде короткого здоровья;

вот молодость моя снимает патронташ,

забрасывает за голову руки -

ждет сна,
в котором умирает день,

лукавая луна в зрачках юлит,

и небыль крадется по спящему лицу. -
 

Запомните!
 

То быль, которой нет,
которая истаяла годами,
сменила маску, сморщилась, обрюзгла...
Запомните мой образ, бывший с вами
в толпе секунд, в круговороте лет.
 

А там, где память прячет чистоту

портрета наших истинных желаний,

живет любовь, которой не дождались

/не тщусь туда пробраться!/,

память - чудо,
а я состарился и чужесам не верю,

не верю в чудо, только жду чудес.

 

 

 

 


ИЗ ЦИКЛА "ПЕЙЗАЖ ЛЮБВИ"
 

- - -

 

Душа погибшей Пенелопы

должно быть где-то в облаках,

где кущи теплые укропа

и тело рек из молока,
 

а берега у рек отлоги

и твердь подобна киселю,

и перламутровые боги,

наряженные в кисею,
 

на золотых лучах светила

перстами музыку плетут;

там шепчет гром, как шепчет милый,

цветами молнии растут,
 

там начинается дорога

длиною Млечного Пути -

начало в бездне, - хоть немного

над бездной нужно погрустить...
 

Но возвратясь из дальних странствий,
ее душа к земле прильнет
в смешном и вечном постоянстве
недосягаемых высот.
 

 

 

 

- - -

 

В лужах - предсмертной улыбкой заката,

в листьях - надтреснутым ветром тоски,

голосом чибиса, блеском граната,

гордым движеньем усталой руки
 

день завершался. И в небе лиловом

острыми искрами явленных звезд

тлело мое несказанное слово

силы и мужества, скорби и слез.
 

Розовый пар поднимался с болота,

чтобы беспамятством скрыть лик земли, -

я забывался. А маленький кто-то

странной походкой дорогу пылил.
 

Тело земли поддавалось походке -

это я видел, словно сквозь сеть,

но на дороге нелепо короткой

бурые язвы остались темнеть.
 

Что это было - явленье, виденье,

символ не понятый, сон или бред?

Только на утро свершилось паденье

плача росы на кровавый тот след.

 

 

 

 

- - -

 

Эта ночь в бездорожном лесу

молчалива, пуглива, невнятна,

в мутном небе корявый рисунок,

похожий на дряблые пятна.
 

Треск пера и сухой хруст сучка

под ногой у проснувшейся птахи,

и скрипучая песня сверчка,

и бесшумный поход росомахи,
 

светляки диких глаз за кустом,

рык медведя в малиннике черном,

звезды в небе и звезды прудом

повторенные также просторно -
 

не тревожат ночной тишины

и понятней не делают ночи:

травы дышат, глядят валуны

и невнятное воды бормочут.
 

Не понять мне тебя в темноте,

о Земля! Твои топи и щели

чем-то темным подобны мечте

о берлоге, о теплой постели,
 

о когтях, что в горячую плоть

погружаются сладостно долго,

о тоске, что не побороть,

и о голоде - зубы на полку,
 

о печали росистой травы -
чуть дотронешься в голос заплачет,
о блестящих дождях грозовых,
от которых путь жизни был начат.
 

 

 

 

- - -

 

Что нежностью звалось, дышало и горело, -

то стало снежностью, морозом сине-белым.
 

Не радует меня колючий мир зрачка

и шум волос твоих не утешает слуха,

рука мертва, и лепет языка

бесплотным звоном умершего духа
 

раскачивает память о тебе -

пугает и зовет, ругается и плачет:

так яркой изморозью в желтом сентябре

путь поминанья прежней жизни начат,
 

седую скорбь несут на юг стрижи,

и не понять, кто умер, а кто жив.
 

Вот выпал снег, лицо земли бело,

бесчувственно, неумолимо, гордо,
и траурницы черное крыло
слепит пронзительным, надтреснутым аккордом;
 

мольба ветвей безлистых выдает

всю затаенность трепетных терзаний,

глаза воды - бельмо - белесый лед,

и небо плоско, даже ветер замер -
 

такой покой, что страшен каждый след

на белом снеге, а причины нет.
 

Ты осенью была, ты спряталась в зиме,

искать не буду - поздно и не нужно!

Я становлюсь морозом, равным тьме,

и ветром северным отчаянным и вьюжным, -
 

я сохраню на память белый лик

земли моей и в снеге спрячу крик...
 

 

 

 

ИЗ ЦИКЛА "ЦВЕТНЫЕ СТИХИ"
 

РОЗОВОЕ
 

В глуши исторгнутого звука

и в одиночества глуши,

зачем я сам себя аукал,

от неги сна куда спешил?
 

Не доверяя, льну без страха,

и, понимая, свято чту

гортанный цокот Карабаха

и - древле милую версту

/знак полосатый у дороги, -

в кибитке пыль и теснота,

медвежьей шкурой крыты ноги,

глядь за плечо, а там - верста!/.
 

И степь в хлебах, и птичий щебет,

и даль лесов, и синь воды,

и зачарованные в небе

полёта белые следы!
 

Мечтой соития окован,
бежал сквозь звездный коридор,
не агнец, а капризный Овен -
создатель, а не хитрый вор,
и, повинуясь силе знака, -
хотелось так - и верю - так! -
душа очистится от мрака
и заколышется, как флаг.
А если Временем обманут
или еще придет обман, -
я не погиб и в грязь не канул -
я жив!
... Сквозь утренний туман

от неги сна, где свеж и розов

струится луч, взгляни: верста -

приятнее метаморфозы,

сильней и легче, чем мечта, -

ее виденье жажду дарит,

напоминает и зовет...,

дорога, пыль и в небе тает

вполне реальный самолет.
 

 

 

 

ЧЕРНОЕ
 

Прощай свободная стихия!
Так лезвием /не мастихином!/
срезая краску, - стыд и срам! -
прощай... Так с горем пополам
прощай опять.
Прощанье снова сноси -
так носятся оковы -
носи на снос - как знак, примету -
на том /на черном/ и на этом
тяжелом свете.
Прощай!
По чарке. Чара сна.
Чеканный выдох, вдох чеканный.
Черна и четка грань стакана
подчеркивает имена -
где Я и Ты, где То и ЭТО,
где тайный жар впадает в Лету,
где, Господи, благослови, -
опять потерянной любви!
 

Чернеет человек и челн,

течет течение под днищем,

и беглый месяц рыбьей пищей

к стихии ночи приручен.

При чем? - Нет никакого дела -

при боли, при страданьи, при

душе спаленной изнутри

/невидимое - охладело/..., -

прощай.
 

Немая тень моя
по склону шельфа шла в моря.
Ушла.
И черным днем явилась,
совсем непрошенная, Милость.
 

 

 

 

- - -

 

Меня преследуют эринии -

две мимолетные, две синие,

две желтые, две ультра-красные,

все восемь нежные и страстные.
 

Ночами, словно звезды, светятся,

в толпе со мною рядом вертятся,

и, как нет имени без отчества,

меня лишают одиночества.
 

Бегу, как птицы перелетные,

на север, где снега холодные,

где подневольное молчание

и староверское отчаянье, -
 

но и сюда, где ночь полярная,

прорвалась стая лучезарная -

сплошными сполохами кружатся,

меня лишая сил и мужества.
 

Выходит от судьбы не денешься:

что ни наденешь, а разденешься,

как ни бежишь, а возвращаешься,

и, поздоровавшись, прощаешься.
 

 

 

 

СУДЬБА, ПЕРВЫЙ ЭТАП.
 

Божий перст не коснулся меня -

только около круг обвел,

и хожу, окруженный огнем,

опаленный и ночью и днем.
 

Мой небесный ожог от огня -

мой задумчивый мир души

глухотой меня оглушил

и живого слова лишил.
 

Наблюдаю со стороны,

как повадки мои странны,

как смешна молодая спесь

и какой я нарочный весь...,
 

без меня моя голова,

вероятно судьба такова.
 

1959
 

 

 

 

СУДЬБА, ВТОРОЙ ЭТАП.
 

Время шло. По ветру плыли тучи,

а из тучи падала вода.

Всё невозвратимей, неминуче

подступали зрелости года.
 

Божий перст мне больше не преграда -

круг разорван, вырвалась душа:

замедляю сны, когда мне надо,

и дышу, где надобно дышать,
 

просыпаюсь ночью и на память

оставляю на бумаге след

некогда божественного пламени

самых чистых, самых лучших лет.
 

Так без остановки сном и явью

не прошу, а требую права

вечности, а вечность есть бесправье,

а бесправье прячется в слова.
 

1969
 

 

 

 

- - -

 

Я богиню судьбы повалил на кровать...

Не этично!? - а мне наплевать,

всё же баба - родная, почти что своя,

словно кожа моя, словно матерь земля.
 

Ох и стонет проклятая тварь подо мной,

извивается, бьется, исходит слюной,

задыхается, в горло вцепившись мое,

а над нашей постелью кружит воронье.
 

Искусала мерзавка мне душу и плоть,

искусила меня... Где же вещий Господь,

Вседержитель, Создатель, владетель души?

Ночь над нашей постелью, шуршат камыши...,
 

а богиня судьбы домогается вновь:

похоть сдерживает и обещает любовь,

и на старые раны льет новый бальзам,

что подобен едучим слезам, -
 

обещает она мне спокойные дни -
тишину у камина, журчащий родник,
деньги в банке и целое племя внучат...
Не хочу - пусть другие такую судьбу волочат!
 

Я еще не покойник, еще я могу

заголить ей подол, завалить на бегу,

чтоб стонала она от натуги мужской,

чтоб до смерти моей потеряла покой.
 

1981

 

 
ПОСЛЕСЛАВИЕ К ГОЗИАСУ
 
"У судьбы, капризной девчонки,
 

Я сдеру трусы и бюстгальтер!
К чорту всякой хандры нытье!
... Мой бесшумный, бельгийский вальтер,
Если нужно - скажет свое!"
 

               /Боря Тайгин, 1951?/
 

"А честный немец - сам дер вег цурюк,

Не станет ждать, когда его попросят:

Он вальтер достает из теплых брюк,

И навсегда уходит в ватер-клозет."
 

               /Иосиф Бродский/

 

        Гозиас лежит со сломанной ногой. Поэтому писать за него приходится мне. Прозаик, поэт и художник /художник, поэт и прозаик/, Гозиас - он как бы стреляет из трех стволов. И что удивительно, из двух - попадает. Картин не видел. Не могу судить. Что-то общее у него с Моревым, который, правда, мазал из всех трех... Даже возраст. Постарше меня будет.
        Поколения, скажем, нашего. Текст, который роднит с Шнейдерманом и Моревым:
 

А в гастрономе карлик, бывший клоун
пел сипло: " - По долинам и по взгорьям..."
Шипела очередь, ругались продавщицы,
а я, тихонько подпевая в мыслях,
шел от тебя по взгорьям и долинам...


        И конечно, с Глебом. В 1962 году, в поселке Сиктях, что в самых низовьях Лены, зашел я в совхозный "клуб". Неизменный биллиард /кто-то позаботился: ВСЕ поселки Сибири, где был - с биллиардами!/, младой якут, в зеленом пиджаке, с длинной волосней и в ней расческа /круглая, дамская/, изображал столичного жителя: учился в каком-то институте в Москве!, а вокруг биллиарда ходили якутские дети, держась за руки и заунывно поя: "... По долинам и по взгорьям..."
        Такой сюрр - можно увидеть только в России! Видели его и Слава Гозиас, и Глеб, и даже Бродский видел - на том же Дальнем Востоке, видели и гастрономы, и карликов /но зато с каким....!/, видели, но ждали - Пенелопу. Чтоб в жопу.
        Всегда меня поражало: что это мы все - на Катулла, Тибулла, Проперция /а последнего - люблю особо: "Я не для славы рожден и не годен для битвы кровавой. Рок повелел мне служить - воином верным любви..." И "Кинфия первой была, Кинфия - это конец." /. И Бродский нашел свою Цинтию - "Твой, Цинтия, необозримый зад..." И Трифонов пишет "Дафниса и Хлою" - и КАК! Цинтию обнаружил и я, уже в Техасе. И, помимо того, что посвятил ей "Пусси поэмз" /по аглицки/, был в прошлом сентябре застукан с ею ейным мужем в машине. А ведь только приладился! Тащит он ее за одну! голую ногу, а я за другую, голую, не пускаю. Потом, уже в спальне семейной, начал я ему объяснять за дефект его зрения, и что он ошибся - накинулся он на меня, бил пухлыми кулачками по голове, всю голову побил: пальцы в перстнях, полбороды выдрал и тельник порвал. Утром я вернулся, не с дамой попрощаться, а забрать недопитую литруху водки. Звонит мне теперь эта красавица, объясняет, что в прошлой жизни жили мы с ней где-то в российском поместье /а ля И.С.Тургенев/ и что прикопала для меня бутылку водки. Но не едет. А мне навестить мою любовь не на чем, машина Виньковецкого развалилась еще год назад, на права не успел сдать, поэтому лежу и читаю Гозиаса.
        Поражает в нем /и наоборот, до тоски понятно/ переходы от лирики Катулла /впрочем, тоже плотского, по сравнению с Проперцием!/ к насильническим покушениям на Судьбу. Но покамест, увы, она его ебет... Фудстампы зато дали, на 180 в месяц! А стихами здесь сыт не будешь...

 
 
Владетелю земли обетованной -

горшка и ванной, -

Кузьминскому, чьё ремесло пока

выслушивать любого мудака

по поводу...

 

             ... шла баба по воду, качала ведром, трясла бедром, а он налетел - сбил с ног и снизу лёг: поди, разберись, еблись или не еблись.

             Посылаю - отсылаю - засылаю и туда подобное в естественные и непосредственные руки при посредстве обворованного Шиманского, который перенес больше морального раскола, чем ущерба, и ныне годен для отлова паразитических явлений от фли до робберов, - высылаю, значит, только анкетные ответы, ибо материал - пусть это так называется - для меня душевно труден и не умещается в две-три страницы, - НО! - я буду упорно делать, потому что пришли вместе Время и Случай. Однако я не уверен, что получится что-то путнее, так я ещё не остыл от дружбы с Василием Успенским.

             #########################################################

############ Забитым способом речь шла о том, что я остро нуждаюсь в порядочном чтении, которое мне было обещено, а кроме /или сверх - добавочно, то есть для труда мысли/ - ежели можешь и имеешь --- пришли мне Кафку - я так давно не кафкал, что боюсь разучиться лаять.

             Ежели мы выберемся из анала за месяц, то через месяц нагрянем на окуней, либо несколько позже,,, - и тогда верну все читательные принадлежности.

             Эмилии Карловне привет от Сани и от меня с усами, и просьба накопить червей /вероятно, от двойки до туза/ для ухи.

 

 
  
 
ОТВЕТЫ МОЕЙНОЙ АНКЕТЫ
 

1.  Гозиас Слава /Соломон Борисович/.
2.  Родился 3 мая 1935 года в городе Невеле /Белоруссия/. Автора-производителя не знаю - может быть, его не было вообще, ибо рожательница по имени София /вероятно от этого имени у меня отвращение к софизмам/ не имела и не имеет никакого представления о его личности, но все дети, коих она сумела родить, появлялись 3 мая. Мною признанная мать является кровной сестрой рожательницы, ее звали Хая-Штерна, ее муж - Гозиас Борис Михайлович - усыновил меня. Борис Михайлович был коренным Петербуржцем, музыкант по образованию и букинист по специальности. Борис Михайлович Гозиас имел свои книжные магазины - его раскулачили в 1929 году. Восприняв так называемую "советскую власть" вполне серьезно, он звал меня "Пио-нерчиком", - в 1941 году пошел добровольцем на войну и погиб в декабре 1941 года.
3.  Образование свое помню плохо, зато хорошо видны следы обрезания, что дает возможность причислить меня к субъектам высшего знания.
4.  В России работал много и почти бесплатно /как большинство населения/. Впервые поступил на работу в начале 1952 года учеником фрезеровщика, но скоро был переведен в кузницу молотобойцем. В октябре 1952 года при работе на пневматическом молоте мне отрубило 4 пальца левой руки. Потом работал в ОТК, был грузчиком, студентом, инспектором качества печати, курьером, главвором - старшим кладовщиком /но не крал/, объездчиком /вне штата/ из-за любви к лошадям и прельстительному местоположению в седле, охотником, рыбаком, тружеником гражданской обороны, сторожем - до временного исполнения обязанностей начальника вооруженной охраны на фабрике, лесником и лесорубом, лифтером, а последние 4 года в жизни в России разводил и продавал аквариумных рыб, не гнушаясь мелкой спекуляцией живым холоднокровным товаром.
5.  В выставках участвовал как зритель. Мои картины смотрели только друзья. Первая и последняя публикация на родине была в 1956 году: я написал рассказ для своего приятеля на конкурс газеты "Советская Балтика" - рассказ был опубликован под фамилией приятеля /В.Ильинский/ и занял призовое место - денежная премия была пропита в один вечер. Д.Я.Дар наговорил мне тьму мерзостей об этом неблаговидном поступке. С тех пор мне ни рубля не накопили строчки.
     Дважды участвовал в конференциях по работе с молодыми авторами: в 1958 году /по прозе/ и в 1965 году /по поэзии/.
6.  Друзья детства и отрочества не имеют значения в моей жизни, и привязанность к ним угасла без следа. В юности я любил Вадима Ильинского, но он предал нашу дружбу, ткнув мне в спину ножом. С Глебом Горбовским мы были долго неразлучны, однако весной 1961 года он оболгал меня - дружба перешла в раздел знакомства с редкими встречами и больше не восстановилась. С Евгением Феоктистовым дружен с 1957 года и до сих пор. Был дружен с Германом Сабуровым, Виктором Соснорой, Валентином Семеновым, а на поэтессе Наталье Галкиной был женат. Дружественных знакомых перечислить трудно, кроме того нет необходимости.
     Писатели старшего поколения не входили в число моих друзей, знакомство со многими из них не было отрадно из-за ощущения лжи. Дружил с прозаиками Владимиром Губиным, Алексеем Ельяновым /Емельяновым/, Юрием Шигашевым, Валерием Холоденко, Анатолием Степановым и Владимиром Алексеевым, которого люблю, невзирая на его ярморочный антисемитизм, и надеюсь, что наша дружба сохранится без повреждений. Совершенно случайно забыл сказать об Иване Сабило, Олеге Охапкине и Зинаиде Сикевич - мы были дружны долгое время. С Борисом Сергуненковым я сам оборвал дружбу, обидевшись без причины, и оттого - от беспричинности не смог найти сил для преодоления обиды.
     Из художников моими друзьями были В.Успенский, В.Таргонский и П.Абрамичев. Но В.Успенский погиб, П.Абрамичев постепенно исчез от меня - он много работает, много зарабатывает и много пьет, и не имеет времени на роскошь дружбы. В.Таргонский выбыл на север еще в середине 60-х годов, он изредка появлялся в Ленинграде и мы встречались, но после развода с Галкиной я часто менял адреса жительства и найти меня было трудно /за полтора года я сменил около двенадцати адресов/.

     Только в октябре 1979 года я узнал, что Кузя нашел мой адрес /"Кузя" - вероятно, Таргонский, а не я - ККК/: вернувшись в нашу коммуналку около полуночи, я увидел на кухонном столе записку от соседа: "Тебе звонил Таргонский из Архангельска. Передавал привет. Обещал позвонить еще." Больше мы не встречались.
7.  По воле случая меня заносило в различные дома, но нигде я не был постояльцем. Зато в моем доме /избе, комнате или сарае/ всегда бытовали друзья и прихожане.
8.  Основным занятием сборищ была выпивка под беззлобные сплетни и всевозможные игры /большей частью литературные/, с варварскими призами и зверскими наказаниями. Для примера, Глеб Горбовский при игре в карты потребовал для проигравшего жевать его носок, а было известно, что последние 6 месяцев Глеб в баню не ходил и носки не менял, - к счастью, проиграл сам Горбовский и честно и мрачно долго жевал свой носок. Герман Сабуров проиграл два раза - от него требовалось сперва посыпать голову пеплом из круглой печки /тогда еще было печное отопление/, а потом вымыть голову в унитазе, - оба наказания перед игрой были придуманы самим Сабуровым. Через несколько лет Анатолий Степанов стал победителем мук наказания - он лежал на животе с горящей свечой, вставленной в анальную жопу, и пел частушку:
 

Из-за леса вылетала конная милиция.

Задирайте девки юбки - будет репетиция.

 

Господь справедлив к пострадавшим: следующим проигравшим был Олег Охапкин и на его долю выпало поцеловать задницу у Анатолия Степанова. Я проиграл один раз за многие игры и многие годы, а наказание мне придумал Паша Абрамичев, который знал мое отвращение к изображению шрифта, - мне нужно было написать жопой три первых буквы алфавита. Я старался на кухне, а наши жены тем временем работали над эскизами официального здания. Паша принес мой шрифт им на оценку.
     - Ничего не понимаю, - сказала Света /Пашина жена/, - ты всегда ненавидел шрифты, а тут даже в цвете...
     Для шрифта Паша выдавил на ватман краплак и стронций.
9.  Каждый день моей жизни состоит из эпизодов, детали которых растворяются во времени.
10.  Моими духовными учителями были всевозможные боги, так как я убежденный язычник, овеянный математической относительностью иронии к факту.
11.  Учителем живописи считаю Василия Успенского /Вадима Игоревича/ за фразу: "Картина должна иметь верх и низ - это обязательно, остальное чепуха."
      Исключая классиков литературы, остаюсь постоянным учеником у самого себя.
12.  Я еще не умер, поэтому периодов в жизни не наблюдаю - живу сплошняком.
13.  Типичным днем до жизни в Америке можно считать день недоедания, так как ленинградская блокада началась для меня в сентябре 1941 года и закончилась, практически, только с переездом государственной границы СССР.
 

Дополнения
 

а. Врагами мне приходятся все подлецы и невежды /известные и тайные - и во всех странах земного шара/.
б. Мой самый большой порок - бедность, вернее, нищенство. Вторым бесовским пороком можно считать доверчивость, попранную всяческими иудами.
в. Любимыми занятиями являются - женолюбство, рыбалка и творчество - отдаю предпочтение всем троим, ибо разницы не вижу.
г. Самое большое путешествие было из России в Америку, которое не подарило надежды и не оправдало мечты.
д. Любимым кушаньем моим была любая пища, - особенно мясная...
е. Любимые женщины существовали тоже - я их любил, чего же боле?
ж. Впечатление от заграничной жизни - сытое и хуевое.
з. К Солженицыну отношусь не лучше, чем к Некрасову: оба - картошка в мундире. Но "Гулаг" - дело - дело ума и сердца... и литературы.
и. Земли по имени "КОНТИНЕНТ" не знаю и знать не хочу - после чтения юбилейных слов главаря о самом себе. Уверения Глеба Горбовского, что на Западе без Максимова не обойтись, считаю русским заблуждением /антидемократическое пристрастие к именам, авторитетам и злодейским поступкам/.

и. Прочие жидо-масонские издание мне, мягко говоря, неприятны.

к. С ностальгией знаком литературно - термин, но внутри своего естества не ощущаю, ибо космополитичен, как пастух.
л. В моем возрасте, который теперь течет к старости, морды чужие уже не бьют, но врагов убивают. Я имею внутреннюю решимость - убить.
м. И все же имею надежду дожить до ветхой старости, написать десяток книг, накрасить сотню картин, а потом умереть на своей земле, чтобы родня не тратила лишнего на похороны.
 

/Слава Гозиас/

22 августа 1981 года

/Хьюстон, Техас/

 
 
ДВА ПИСЬМА ДАВИДА ДАРА - ГОЗИАСУ.
 

        22 июня 1980 г.

        Иерусалим
 

        Дорогой Слава!
 

        Был рад получить Ваше письмо. Большое спасибо за полную информацию относительно моих любимых ленинградских друзей. Меня очень интересует их судьба. Кстати, я опубликовал во "Времени и мы" и в "Ковчеге" два рассказа Володи Алексеева, одна его повесть /лучшая/ потеряна в "континенте" и одна отвергнута "Гранями". Но Володя даже не нашел нужным ответить на мое письмо, и с кем-то передал мне, чтобы я все его рукописи переслал Диме Бобышеву в Америку. Ничего пересылать я не стал, во-первых потому что не знаю адреса Бобышева, во-вторых потому, что я вспомнил, как он мне дарил свою рукопись /рукопись книжки/. Он сказал /конечно был пьяный/: "Хотя Вы еврей и сексуалист, и я должен был бы передать свою книжку русскому человеку, например Феде Абрамову, но мне почему-то хочется подарить ее Вам..." Что-то мне сейчас православные говнюки стали так же омерзительны, как и иудаиствующие говнюки, и мне не хочется иметь с Володей никакого дела, хотя я считаю его очень талантливым писателем.
        Сашу Ожиганова я пытаюсь опубликовать, но пока мне это не удается. Мне очень нужно было бы знать, как сложилась его судьба - основные данные его жизни в последние десять лет, тогда я мог бы написать немножко о нем и с моей характеристикой он прошел бы полегче. Но Костя Кузьминский прислал мне его автобиографию, написанную для потомков - написанную талантливо, но страшно претенциозно - когда он станет общепризнанным гением, то эта автобиография будет опубликована в последнем томе его собрания сочинений. А пока ... звучит она пародийно. Он тоже мог бы мне написать. Если бы хотел.
        Толик Степанов зря "тщеславится" моими письмами, т.к. у меня с ним переписки нет и не было - боится. Переписываюсь я с Толиком Татарчуком.
        Валерик Холоденко раз в год присылает мне совершенно бездарные письма. В последнем письме пишет, что бросил пить. Мне ужасно его жалко. Юра Шигашев переписываться со мной боится. Саша Кушнер прислал мне свою книжку и одно письмо в котором дал явно понять, что переписываться боится.
        Олегу Охапкину я создал великолепную легенду - опубликовав в журнале"Грани" почти "Житие святого Олега". Но прислать ему вызов в Израиль не сумел, он, по-видимому, за это на меня обиделся. Перестал мне писать.
        Леша Любегин перестал мне писать под влиянием Глеба Горбовского и своей супруги, которые разъяснили ему, что евреи его до добра не доведут. А с Лешей Емельяновым получилось совсем нехорошо - его за переписку со мной чуть было не исключили из Высших литературных курсов, где он сейчас учится /если еще не исключили/ и лишили руководства "Голосом юности", так что, во избежание еще более крупных неприятностей, он вынужден был сжечь все мои письма и просил меня больше ему не писать.
        Таковы дела.
        Я от всей души желаю Вам литературной удачи, но не обольщайтесь - здесь в свободном мире, писателю, особенно русскому писателю, живется не легче, чем в Советской России. Зависимость от рынка не менее унизительна, чем зависимость от партии и советской власти. Если Вы не попадете "в жилу", если не потрафите вкусу эмигрантского быдла, то добиться литературного успеха /хотя я не знаю, что это такое "литературный успех"/ не сумеете. В этом океане "свободной печати" существует несколько островков. Один островок - "Континент", другой - "Время и мы", третий - "Эхо", четвертый - "Грани", пятый - "Новый журнал", шестой - изда-во "Ардис". На каждом островке свои авторы, свои симпатии, свой успех. А нравы здесь примерно таковы: Послал я как-то в "Континент" статейку о Викторе Сосноре, Получил письмо от Владимира Максимова, что статейка очень нравится, что будут печатать. Прошло полгода - ни слуху, ни духу. Я написал в редакцию. Получил ответ от Василия Бетаки, что моя статейка в наборе, что пойдет в номере 19, в крайнем случае в 20. Приезжает в Иерусалим Максимов. Я спрашиваю: где моя статейка? Он говорит: "Вот, в 20 номере," и вынимает номер журнала. Смотрим, а там статейка о Сосноре написанная и подписанная В.Бетаки. Максимов говорит: "Не понимаю, как это произошло. Выясню." Выяснял несколько месяцев, так и не ответил. А потом пришло письмо от Бетаки: "очень извиняюсь. Сдал в набор Вашу статью, а потом забыл об этом, и все в редакции забыли, вот я и написал сам."
        И никто из редакции до сих пор и не извинился передо мной.
        Таковы нравы всей эмигрантской печати. Запасайтесь терпением, энергией, деловитостью, предприимчивостью - если хотите стать профессиональным писателем.
        С Вашей оценкой русских газет я не согласен. От "Русской мысли" воняет православным елеем и ладаном, от "Нового русского слова" воняет старыми пердунами, а "Новый американец", который правильнее было бы назвать "Новым одесситом" делается весьма ПРОФЕССИОНАЛЬНО. Из всех ленинградских литераторов только один Сережа Довлатов не пренебрегал журналистикой и стал отличным журналистом.
        См. на полях /приписка/:
        1/ я был бы рад помочь Вам всем, что в моих силах. Можете вполне рассчитывать на мое искреннее желание быть Вам полезным.
        2/ о себе ничего не пишу, т.к. Вы ничего не спрашиваете.
        3/ если увидите Диму Бобышева - передайте от меня привет.
 

        С лучшими пожеланиями,
                                 жму руку Давид Дар.
 

 

 

 

        24 июля 1980 г.

        Иерусалим
 

        Дорогой Слава!
 

        Простите, что не сразу ответил на Ваше письмо от 10 июля - обычно я отвечаю сразу. Прежде всего, разрешите поблагодарить Вас за любезное, и я верю, что искреннее, предложение помощи. Но помочь Вы мне ничем не можете. Нуждаюсь я только в молодости, эрекции, прелестном мальчике, знании английского или иврита и деньгах. А все остальное обстоит у меня отлично.
        В конце своего письма Вы просите у меня совета относительно какого-то шестидесятилетнего диссидента, социал демократа. Терпеть не могу всяких диссидентов, так же, как коммунистов и сионистов. Могу посоветовать этому диссиденту хоть на старости лет переключиться с социальной деятельности на сексуальную. А что касается социал-демократической партии в России, то однажды они уже просрали Россию, что ж пусть попробуют опять...
        Относительно Димы Бобышева. Зная его, я совершенно уверен, что он тяготится дружбой с Вами. Во-первых он ужасный сноб и как многие другие очень талантливые, но не очень умные люди, утверждает свой талант противопоставлением себя тем, которых считает менее талантливыми. Во-вторых, очень уж он утонул в своем православии. Думаю, что он не любит евреев.
        Не очень верю я и в Веньковецкого, в его дружбу. Очень уж Веньковецкий и Вы разные люди. Совсем разные. Из двух разных миров.
        Больше надейтесь на себя и свою жену. Мне кажется, что Вы, с Вашим самолюбием, вряд ли сойдетесь с литературной "элитой". Олимпожители не очень то охотно пускают на свою вершину новичков - чаще, спихивают их руками и ногами. Да, насколько я представляю себе Ваши стихи и Вашу прозу /хотя я их почти не знаю/ Вы не принадлежите к тому "авангарду", который, который энергично и агрессивно устанавливает в литературе свои законы /процесс вполне нормальный и прогрессивный/.
        Вы интересно написали мне о Саше Ожиганове. Я очень высоко ценю его поэзию, считаю одним из самых значительных нынешних русских поэтов. Первые три года я много делал, чтобы публиковать непечатающихся ленинградцев в Европе, но сейчас перестал этим заниматься - рассылка рукописей требует немалых средств, к тому же редакции почти всех журналов не имеют обыкновения отвечать на письма.
Сейчас в нескольких редакциях валяются рукописи Володи Алексеева, Володи Лапенкова, Геннадия Трифонова и других. Но что с ними, выяснить я не могу. Скорее всего потеряны. Сейчас я уже слишком стар, чтобы заниматься чужими рукописями. Да и хочется успеть до смерти закончить еще одну решительно никому не нужную книжку.
        Дай Бог Вам всяческого счастья. Пишите мне.
        Вы спрашиваете, не собираюсь ли я приехать в Нью-Йорк. Нет, не собираюсь. В Америке у меня было довольно много друзей и кроме Кирилла Владимировича, но я всем им послал свою новую книжку, с трогательными надписями, утверждающими мое к ним уважение и расположение, но НИ ОДИН ИЗ НИХ /кроме Довлатова и Кузьминского/ мне не ответил, даже не поблагодарил за книжку. В том числе и Кирилл Владимирович. После этого я их своими друзьями не считаю. Так, что в Америке мне делать нечего.
        Еще раз - мои лучшие пожелания.
 

                                                           Ваш Давид Дар
 

 

 

КТО ДОТЮКАЛ СТАРИКА ДАРА?
 

        НЕ ТЕ друзья, что в России - при полном незнании и непонимании западных дел - трясутся, юродствуют, молятся, бздят, вступают в члены и сжигают письма. Я вот - за ШЕСТЬ лет - имею серию /спазматическую/ эпистол от Охапкина, пару писем от Петрона, устное пожелание "ПОКА не печатать его" от Ширали - и ВСЕ, вычетом писем от матери. Писал мне оттуда - один Дар. Не это, не молчание за кремлевской стеной, убивало старика - а ТЕ, КТО ТУТ.
        Я ли выдумал /см. во 2-м томе/ поебень и начихательство, царящие в "Континенте"? Шестерка Бетаки - урывающий кусок хлеба /в "Континенте" - ПЛАТЯТ, деньгами Мини и Шпрингера, выданными на цитадель антикоммунизма/ - у старика. Максимов, не знающий /?!/, что у него в номерах.
        Нет, буду бить ебальники. Четко. За себя и за Деда.
        Пишет Марамзин в некрологе: "... в Израиль, где и прожил последние годы, не переставая писать, продолжая заботиться о молодой русской литературе, участвуя в работе зарубежных русских журналов, в том числе и нашего. Теперь уже можно сказать, что именно через Дара пришло к нам не менее трети наиболее интересных рукописей из России." /ЭХО, №2, 1980/
        А выше - пишет сам Дар, о тех самых русских журналах, в работе которых он "участвовал". Рассылая на нищенскую пенсию рукописи учеников, и даже не получая ответа. От того же Марамзина /см. в письмах Дара во 2-м томе/.
 

        Суки. "Участие" Дара в работе "Эха" заключалось в том, что Володя выбирал из его архивов на свой, довольно посредственный, вкус. Статей Дара - ни в одном из имеющихся у меня "Эх" нет. А материалы ... Лапенков, Алексеев, Губин, Бахтин - явно от него. Ожиганов - тиснут-таки в номере ... с некрологом Дара, и БЕЗ его предисловия - ТЩЕТНО ПРЕДЛАГАЕМОГО тому же Марамзину! Так, кинули кость покойнику, напечатали Сашу.
        Кому и что еще он тщетно предлагал - пусть разбираются историки от литературы, им за это платят, а Дару - не платил никто.
        Он просто любил. Хотя, зачастую - и редкостных говнюков. Которые и пишут о нем некрологи...

 
назад
дальше
  

Публикуется по изданию:

Константин К. Кузьминский и Григорий Л. Ковалев. "Антология новейшей русской поэзии у Голубой лагуны

в 5 томах"

THE BLUE LAGOON ANTOLOGY OF MODERN RUSSIAN POETRY by K.Kuzminsky & G.Kovalev.

Oriental Research Partners. Newtonville, Mass.

Электронная публикация: avk, 2005

   

   

у

АНТОЛОГИЯ НОВЕЙШЕЙ   РУССКОЙ ПОЭЗИИ

ГОЛУБОЙ

ЛАГУНЫ

 
 

том 5-А 

 

к содержанию

на первую страницу

гостевая книга