к содержанию Воспоминание о войне *
Нет, я не хотел застрелить себя, я хотел жить, я
хотел застрелить противника, а застрелил себя; долго-долго целился,
чтобы не промазать, и спустил курок, и застрелил себя, и стал мертвым.
А может быть, не себя я застрелил, а противника.. А
может быть, не я застрелил противника, а он застрелил меня. А может
быть, противник застрелил вовсе не меня, а моего лучшего друга Мишу
Троицкого. А может быть, Миша Троицкий застрелил его. Ведь на войне
было все как в тумане, как в дурном сне, так что разобраться в том, кто
кого застрелил, не так-то просто, тем более, что все мы были тогда так
похожи.
На нас надели железные каски, мы прокричали присягу,
а потом маршировали по главной улице под мужественный звон оркестра и
держали равнение направо, на группу полковников и майоров, толпившихся
вокруг генерала, и вся дивизия, повернув направо деревянные лица,
одновременно поднимала ногу и взмахивала рукой — моей рукой, и рукой
Миши Троицкого, и рукой всех других солдат, шагавших с нами в одном
строю.
И это уже была не моя рука, и не рука Миши Троицкого,
и не рука какого-нибудь другого солдата; это была наша общая рука, и
когда мне захотелось протереть глаз, в который что-то попало, я не мог
этого сделать, потому что не мог я потереть свой глаз могучей общей
рукой, принадлежавшей сотням, а может быть, и тысячам других солдат, у
которых глаза в тот момент вовсе не чесались.
И тогда я почувствовал, что не только мои руки и ноги
стали общими, но и все другое, что раньше принадлежало мне одному, стало
общим, и у меня не было больше ни своего тела, ни своего имени, ни забот
и воспоминаний.
И от этого мне вдруг стало необыкновенно легко, будто
я выскользнул из своей личности и, как бесплотный ангел, витаю где-то в
пространстве вне себя и вне жизни.
Это было какое-то восхитительное, никогда прежде не
испытанное чувство освобождения от всякой ответственности и
необходимости выбора решений, какое-то ликующее торжество безволия и
пассивности, граничащее с воодушевлением.
Но так продолжалось недолго, только до тех пор, пока
мы шагали по асфальту, и перед нами гремел оркестр, и лихой офицер,
отсчитывая ритм, бойко покрикивал: «Левой! Левой!»
А потом оркестр свернул в сторону и пошел обратно, а
мы продолжали идти все прямо, и асфальт сменился вязкой грязью
проселка, и лихой офицер не отсчитывал больше ритма, а мы все шли и шли
в своих грязно-серых шинелях, пряча в рукава папироски, и тяжелые
грузовики с надрывным воем бились в грязи вместе с нами, и мы копали
себе на ночь норы, и утром выползали из нор и снова плелись по дороге,
потные и усталые.
И я опять был втиснут в собственные руки, ноги,
заботы и воспоминания. Никогда прежде я не чувствовал их такими моими —
мои дорогие ноги, потертые кирзовыми сапогами, и мои дорогие заботы о
привале и обеде, и мои дорогие воспоминания о довоенной жизни.
Все, что свершилось со мной в прошлом, и все, что
должно свершиться в будущем, теперь казалось мне чрезвычайно
значительным, необыкновенным, присущим только мне одному.
И я тащил свою непрожитую жизнь, как мешок на спине,
и спина моя гнулась и гудела под тяжестью этой драгоценной ноши.
Так шел я день за днем, не зная, куда нас ведут и где
мы ночуем, где будем завтра. Но однажды в ясное осеннее утро фронт
открылся передо мной во всей своей беспощадной реальности.
Он оказался змеящейся траншеей, набитой живыми и
убитыми солдатами. Полузасыпанные землей, они окоченело лежали и сидели
в различных позах, спрятав под низко надвинутыми касками свои мертвые
лица.
Выглянув из траншеи, я увидел редкую рощицу с
обгорелыми деревьями и посеребренной травой.
Место было незнакомое — оно могло находиться под
Ленинградом, или под Кенигсбергом, или под Лондоном, или под Варшавой.
Но все в этом незнакомом месте было родным с детства:
и эти иззябшие серебристые травинки, и зеленые кустики брусники, и
муравейник у подножья дерева, и остекленевшая лужица, сверкавшая на
земле у самого моего подбородка.
В этой зеркальной лужице, подернутой тонким
стеклышком льда, далеко-далеко в высочайшей глубине плыло легкое светлое
облачко и слегка колыхалась жесткая травинка.
Я подтянулся повыше, чтобы лучше разглядеть
отражение, и тогда увидел в голубоватом зеркальце край своей каски и
лицо человека.
Это было незнакомое лицо, уже немолодое, серое,
обросшее рыжеватой бородкой, с глубокими складками возле рта. Но было в
этом чужом лице что-то неуловимо родное, будто это мое собственное лицо,
хотя оно никак не могло быть моим, потому что мне тогда было всего
девятнадцать лет, а этому человеку — лет сорок, не меньше.
И хотя из-под его каски и выбивалось колечко моих
русых и мягких мальчишеских волос, но это колечко казалось чужим, будто
оно залетело сюда из чьей-то далекой юности, будто дунет сейчас ветерок
и полетит оно дальше, а останутся на этом старом лице только небритая
бородка да трагические борозды возле рта.
Так я всматривался в свое чужое лицо, когда услышал
тонкий, короткий, но пронзительный свист, и почти в тот же самый миг
возле меня взметнулся фонтанчик мерзлой земли, и несколько комков ее или
камешков больно ударили меня по руке.
Я понял, что это просвистела и вонзилась в землю пуля
противника, и стал искать его взглядом.
Он оказался недалеко, за небольшим холмиком. Я
отчетливо увидел его каску и под каской — лицо, поразившее меня
сходством, удивительным, почти невозможным сходством с тем лицом,
которое я только что разглядывал в замерзшей лужице. Лицо моего
противника было тоже немолодое, серое, обросшее рыжеватой бородкой, с
глубокими складками возле рта. И в этом лице было что-то неуловимо
родное, будто это мое лицо, если бы, конечно, я был постарше. И еще я
увидел колечко волос. Трогательное колечко мягких русых волос. Но и оно
казалось залетевшим сюда случайно.
Противник целился в меня тщательно и не спеша, чтобы
на этот раз не промахнуться, но раньше, чем раздался его выстрел, я
вскинул свою винтовку и тоже прицелился, и положил палец на спусковой
крючок.
Спусковой крючок был доверчивым и податливым. Он все
подавался и подавался под неторопливым нажимом моего пальца, и
оставалась всего какая-то доля секунды до выстрела, и в эту долю секунды
я спросил своего противника, или самого себя:
—Ты хочешь стать убийцей?
— Нет, — ответил противник, или я сам, — но я не хочу
быть убитым, а если я не убью тебя, то ты убьешь меня.
—А мы никак не можем жить оба? — спросил я.
— Никак, — ответил противник, или я сам, — потому что
я защищаю истину и справедливость, а ты идешь против них.
— Нет, — сказал я, — это я защищаю настоящую истину..
— Но откуда ты знаешь, что твоя истина истиннее, чем
моя? — спросил противник, или я сам.
— Как же! — ответил я. — Меня убедили в этом мои
книги и мои учителя, мои газеты и мое радио, и мое сердце тоже.
—Но мои книги и учителя, мои газеты и радио, и мое
сердце убедили меня в противоположном, — сказал противник, или я сам.
—Так что же нам делать? — спросил я.
—А что мы с тобой можем сделать? — спросил противник
или я сам. — Мы можем сделать только то, что делают все другие: защищать
истину. Ты свою, а я — свою.
—А, может быть, можно обойтись совсем без истины, и
без твоей, и без моей? — с робкой надеждой спросил я.
— Нет, — помолчав, сказал противник или я сам.
— Без истины обойтись нельзя. Если не будет никакой
истины, то наступит полная свобода, а как же тогда жить?
— Но чем же плохо, если полная свобода? — удивился я.
— Люди мечтают о свободе.
—Ты думаешь? — спросил противник или я сам.
—А тебя не пугает, что тогда мы должны будем сами
отвечать за все свои поступки и их последствия? Сказать тебе по правде, так я
просто не решусь тогда сделать ни одного шага, потому что как же можно будет
отличить, какой шаг правильный, а какой ошибочный?
— А как же теперь мы отличаем правильный шаг от
ошибочного?
— спросил я.
— О, теперь это очень просто, — ответил
противник или я сам.
— Теперь мы каждый свой шаг проверяем истиной. Моей
истиной, или твоей. И истина нам подсказывает, что хорошо, что плохо и
куда надо ступить: вперед или назад, направо или налево. С истиной легко
жить и умереть. Главное, это верить в нее, и тогда уже ни о чем можно не
беспокоиться.
— Но как же не беспокоиться, когда я сейчас
должен убить тебя и стать убийцей? — спросил я.
—Ну и что ж, — ответил противник или я сам, — не
убивай, философствуй, — и по его прищуренному тревожному глазу и по
каменному лицу я понял, что его палец, нажимающий спусковой крючок, уже
почти дошел до той точки, когда раздастся выстрел, который убьет меня.
Но мой выстрел прозвучал раньше, чем выстрел
противника. Голова его дрогнула, и каска покатилась в сторону. Он
уткнулся лицом в землю, и страшный земляной холод проник в мои глаза и
сжал тело.
А когда я снова взглянул в остекленевшую лужицу,
сверкавшую на земле возле моего подбородка, то опять увидел в ней себя,
но это уже был не тот я, что прежде. Это был победитель, который до
конца своих дней будет оплакивать побежденного.
* В израильском издании (далее — ИИ) —
«Победитель»
читать дальше
|
к содержанию
|