Константин К. Кузьминский

“HOTEL ZUM ТЮРКЕН”

   

 

 

ZЕЕМЕЕRМIN VАN НООFD ВЕRООFD (*)

[Голова, часть, узел ТРЕТЬЯ по счёту]

 

 

   – “Полина”, – простонал он, – “Боже мой, как ты сюда попала?”

Она не ответила. Она смотрела неподвижно на мадам.

   – “Полина”, – сказала мадам, – “имеете вы что сказать?”

(Е.Филлипс-Оппенгейм, “Тайна двенадцати”, стр. 119)

 

   “Стремительно сгустилась тьма, и тогда только он осознал, что наступают последние минуты. Он изо всех сил пытался выговорить имя Полины, но не помнил, удалось ли это ему; помнил лишь свет и хрип да черную дымку, на какой-то миг застлавшую глаза.

     Только на миг – и воспоминание оборвалось.”

 (Джемс Блиш, “Произведение искусства”, в сб. “Пасынки Вселенной”, Кишинев, “Штиинца”, 1990, стр. 149)

 

   “... он поднял глаза и увидел нечто странное, нечто, что никогда раньше не видел и что его так сильно взволновало: Полина сидела на краю стола и с умилением смотрела, как капля меда скользит по .. Она смотрела вдаль, а в зеркале ее глаз, на ее коже, на ее ... отражался цвет меда...”

(Максанс Фермин, южноафриканец, “Пчеловод”, пер. с фр. А.Драмашко, М., “Монпресс”, 2001)

 

   “Вместо этого я услышал от нее тихое: "Я – Полина, здравствуйте", после чего, подтянув коленки, она, тронув губами мою мошонку, провела язычком по основанию члена и, добравшись до головки, медленно впустила ее в рот. …

   … увидел перед собой невысокий конусообразный холмик Полиной груди и понял, что она все еще подо мной…

   – Женщинка ты моя, – произнес я, входя в нее на всю длину…

   Полина вздрогнула и ответила мне движением таза, подаваясь на встречу и раздвигая коленки.

   Мой белый зад, сделав пару легких движений…

   Спал я крепко и сладко: мне снилась обнаженная Полина…”

(А.Бесстыжев, “Измена”, с интернету)

 

------------------------------

(*) Русалочка с отрезанной головой (голл.)

 

Быть Хемин-гоем, сидя в этих кафе, варьете, дансингах, глотать холодных устриц, на холодке ожидая Полину. Стоит ли быть Хемингуэем, почем стоит, что дают, унгарише салями, Кристину Венессу – это несчастливый день, снова бифштекс по-гамбургски в питингаммериш биер, ломтик тоски унд кислые морды шестёрок. Просидеть до двух, до трёх, до четырёх, ох эти крыши, крыжи католические, красные круги под глазами – Полина не бывает одна в ситцевом платьишке американизированная невеста неизвестного под нумером – горчат египетские сигареты, горечь и тьма египетская, на лошадке поезживая, с одной стороны Сайгон, с другой Малая Садовая, и этого будя, в блуде и допинге пребывая – нейдёт из головы, бедной, заросшей, когда остаётся – что? хабарики на Картнер штрассе, с/ш/траусовым пером в великосветный зад (лепота и лепет) пятиместный седан, седалище адово – доволен ли ты, что бататы на грядках растут, сделай па, моя испаночка, желание твоё в вое и трепете, не исполнится, просидеть не увидевши – чем тебя? зачерпнуть, заморочить – мордой об асфальт (а яичный ликер не скопытит), таксой на токсикозных ногах – четвертинка мысли, и ту бы сберечь, другим и не снилось – полочку на палочку расположить, всё мерещится в мороке на руке подержать, когда пальцы вздрагивают а лицо скрыто небо и крыши в облаке волос рыжеватых бирюзовых оранжевых глаз, ловкий язык тонкие губы оближет, рот твой ближе чем воздух, вдох и выдох и горечь волос цвета кофе кофейной мулатки ломтик цедры лимона целую остывшие пальцы твои, кандалами лукавыми, луковой шелухой на лугу тонкий лютик растёт, расцветает ромашкою рот, ноги в серых чулках нескончаемой жизнью живут.

 

В кафетерии “Хавелка”, венской гастритницей именуемой – именины сердца, сердечный приём, взял её за проймы жилета, за млечные железы, животное, живот свой открой, отворись Сезам, рыбьей икрой истекая, русалка зеленохвостая, очи твои тинистыя в тени ресниц и порочный рассудок рассолом не заморочишь – замолчит мечтательница, театралка, рампа маячит, а на мочках серьга сизой слезою повисла – повисит, повисит, аметистом в кольцо фиолетовым цветом – не цвети в позе лотоса рыбьей душой, чешуя на ушах хрупкость ракушек робкая кость грушевидных жемчужин – холодных сосцов, данью сострадания на живот отечества положенных, желтизною китайских грудей, помолчи, помечтай, Мелюзина

 

А под занавес зыбью пойдёт – Остия рыбьей костью в горле, хор кастратов в Сикстинской капелле, лепка торса – катарсис лесбийской любви, соловьи зацветают в предместиях Тулы, под мостами рокочет вода – вдох и выдох – ундиной живи, воля ваша, на шабаш стыдливо спеши

 

Спешившись, рыцарь коня седлает, мечет ножи и стрелы в пустяшную цель, а на пустоши вошью цветёт одуванчик мечтаний, начётчик любви, белоснежным венцом на чело. Это цепи любви, красный дьявол шевелит зелёным лоно твоё оскорблённо цветёт пустоцветом, кровавые капли тая. Это тёмная тайна до зелени глаз, до излучины чёрного тела, начертания губ иероглифом нёба любви

 

Гаснут губы твои, за чертою молчания плечи – мой овечий язык постигает твоё бытиё, и ответом любви на мои неугодные речи возникает нагое отчаянье твоё.

 

31 августа [1975]  [Зачин первый (евразийский).]

 

 

Зачин второй

(азийский)

 

К И Т О В Р А С

 

Полина, у меня не пишется, не пашется, масло пахтать, похохатывать – то ли похоть взошла, а посеяно семя, через ситечко, в дырочку – в ударницы выйдешь, дурочка, а всё через семя, в яблочке оно водится, вместе с жучком, с червоточинкой – точит и точит червяк, жук-точильщик, и катит свой кат, скарабей – по Египту, а глиняный шарик – на Грецию, катит культуру, которая давит и жмёт. Жмёт Византия на ольговых витязей – в жменю – семя, зерно – а посевы твои не возойдут: не там сеешь, не то сеешь – глад и мор, помрачение ока (от мрака), сраки лесныя Державину оду споют.

 

Спи моё дитятко, семя и время созреют, пойдёшь, Мамлакат, спелыя груши срывать. Спи, моё солнышко, уточкой в ночь закатилась Европа, слезши (Европа) с быка – боком на запад пошла. Пошалили – и будя, бычка ожидает Чикаго, в бочке солить, почки сырыя ядя.

Ядвига, будя, князей от литовских – Брест и Подол, и подол зажимая в горсти... Будя, моя Евфросинья, Евпраксия, кожаны трубы взыграли, кокон на око мотай, бисером в вассер мечи.

 

Встали мечи, задрожали щиты амазонок – тщетно площицу утолщенным ногтем поддеть. Тщетно, Полина, толчёным стеклом заедая – завидно, девочка, завидно, милая, очи омочит роса.

Встают паруса, загорелась (зарёю) столица, чу! – вакханка в Каховке встречает рассвет. Чу! – то чудь белоглазая с ильменя глазиком смотрит, глазом татарским косит астраханский лиман.

Выжми лимон, пучеглазка, пугливая, к ночи – встанет, молчит, лиловатое темя тая.

 

Конский топот, конец, наконечник стрелы входит в стремя, кочень, кочет, колчан – кобылицы в ночи, кобылицы в ночи, конский топ, пот и потс, поцелуй на прощанье, вакханка, там дехканка стоит с кетменём, утоми, отменили декрет.

Там вакханка российская вяло полощет лоханку, отмени, сок лимона, австрийский тугой поясок. Шляпы поярковой тулья на ухаре, едущем в Тулу, воз самоваров везёт, темя цветёт среди роз.

 

Купчиха моя, семипудовая, в тело вселилась душа, веселилась, всё лилось и лилось – то ли лилии рвать, то ли Rosa canina сажать?

Розовеет заря (розоперстая Эос) – эвоэ! – воет брянский, тобольский (воркующий голубем) волк. Волк – и лов на блесну, на радарное эхо – потеха! Мехом волчьим обшит москворецкой купчихи подол.

 

Задери подол, загляни в подпол, засунь предплечье в подпечье – рогачём в чрево, села дева на древо, на плакучую иву, стоящую криво – возле той речки, где блеют овечки, возле той речки, что течёт в Туле, что течёт втуне, что течёт в поле, что течёт в холе... Я стою в холле, меланхолия, ипохондрия – иноходью жеребца (холостил коновал), головою кивал, влажным оком кобылы косил.

 

Мерин и пэри, прекрасная Мэри – перья встают, воспоют, умирая, чижи. Мэри, пэри моя, мадрепоров кораллов и розовых устриц – замолчали уста лейб-гусара, певца “Жемчугов”, замолчали уста , замычали уста Величанских – ржанье, блеянье, рёв – хор униженных и – оскоплённых, скопом, с капищ и капиц – обрезанный стонет каплан.

Лопнул клапан, аорта, алёшина вылезла морда, мерин стонет над Мэри, над миром заря не стоит.

Ночь. Ничком. И зачать в одиночку ребёнка – рёбра дышут и пальцами пишут стихи. Бобр мой, брат мой, осиновый кол (год стоит високосный!), виснут косы и росы тебя окропят. Год до пят, и от двух до пяти (по указу) – то Чуковский Корней не пускает, не пустит – уволь! Год стоит високосный, раскосы глаза и газоны, в зоне – глечик, а плечиком двинуть – уволь!

 

На стерне пасся мерин, копытом некованным – стерпит. Стрепет ходит кругами и трепетом полнится степь. Год в степи, воду в ступе толкут молочаи, молокан, могикан молчаливое племя бредёт.

Бреднем воду носить – забредём за крутые (поросшие вереском) пашни – Бёрнсу вторит маршак, маршем конница мчит на Коканд.

Если нету конца – если конники ищут покоя (мёртвый полк александровских чёрных гусар). Степь текинская так далека, Платов в Индию ищет пути. Тетивою калмыцкого лука простонет Элиста – я читаю с листа конский топот и тонкий бунчук.

 

Поле – только табун пролетит – ковыля, ковыляя, пан Рогойскiй проскачет на чёрном коне, сивый ус (нос и ус), на сливянку, щекочет славянку, местечковая пани стыдливо распустит косу.

На балах, в бобылях – на бобах (или лучше – на бабах), бок слинял, клок торчит из широких штанин – (пани, пропит кунтуш!) – но штандарты всё реют, рты (разверстые) имя прекрасной орут.

 

Топ и пот, и полынью пропахшее поле, тихо мерин губами срывает траву. Я живу наяву, в Наяке, наезжая в Нью Хэвен, там Полина живёт, в каждом городе люди живут.

Я живу, я пишу, тихо степь ковылями колышет, по полям Аризоны бежит холощёный Пегас.

... Погас в Нью Хэвене маяк, плывут степные корабли и скачет, скачет кентавр, полу-верблюд, полу-конь, по имени Джон Апдайк

 

[1976, весна]

 

 

“... в рассуждении, чего бы покушать.”

Вкусно писали век назад российские литераторы. Нынешний писатель себе этого позволить не может. Он вообще себе ничего не может позволить, нынешний писатель. Даже писать – не тот писатель пошёл. И читатель не тот. Не то оба не те. “Те-те-те!”, как говорил один из героев этого пошлого столетия. Два века назад литература была лучше. Её просто не было. Была, и вся куда-то вышла. И вошло в меня, как убеждение, что литературу нужно писать заново. Только не историю литературы! История литературы – это профессия. Я знаю многих профессоров литературы, но они ничего не написали. Тем не менее, им платят. Я хочу, чтобы и мне заплатили. Заплатили любовью, обожанием, наконец, просто низменным златом. Злато я употреблю на любовь и обожание, Полины например. Я свою любовь не скрываю. Не то, что бесстыдник Розанов: он 20 лет любил одну и ту же женщину, и даже в дневниках называл её стыдливо N.N. Подозреваю, что у него и женщины-то не было. У меня же есть. И даже несколько. Я вообще, очень многолюбив. Для этого мне и нужно злато. Злато же поступает, как гонорар, по объёму написанных страниц. Поэтому страниц нужно написать много. А чтобы не было скучно писать (как это читать, я себе вообще не представляю!), надо придумывать невинные развлечения и шалости. “Весёлая книга, или шалости человеческiя”. Почему Смоллету можно, а мне нельзя? Как хочется войти в историю литературы! Не для того, чтоб войти, а чтоб всё было можно. Каждый пишущий в этом твёрдо убежден. Я пишущий, а следовательно, я твёрдо убежден. Поэтому и позволяю себе этакие отступления на целую страницу. Но самое обидное, что нужен сюжет. Иначе никто читать не будет. А если не будут, следовательно, и не издадут. Тут я сам себе противоречу. Читают же писателей, которых издают! И наверное, этим писателям платят. Златом. Я тоже хочу злата.

 

...................................................... полины помоги мне о муза полигимния вечно веретено жениха вращается наматывая на себя пряжу пенелопы одноглазый улисс тоскливо подглядывает размножение раковиной улитки или луковку чеснока в левую руку взявши ликом своим кривится а на пне загогулина за пятым ребром дрищут дриады во все стороны сатиры копытцем кривляются припади устами к ямочке остывшей выщелкнет из лесу орешком греческим по лугам по лугам холмы поляны полины вытаптывая типун в зипуне слово тулуп-с выговаривает костью вываренной мечется белый червь речи молчания в олово перетапливая талой водой лозняк на вывозе смокнет бесплодное чрево ворчливую личность зачнёт и заначит:

по-на-ды-из-под береижика кырутеинька

струйойкою тонинькой да и серебрианой

что под черыныаю зыаводью заичинаитьса

немо немочию во и тишине по-на-и теичиот...

а по берегу харон похаживает, в биноклик дальнобойный поглядывает: то ли воды стикса эреба голубые прозрачные, а из них то протей белой лебедью вынырнет, и зачнёт она не от зевса зевающего, шкурку с перьями мудрено содрать, а завидит перун ядрёный ядерный, и почнёт на нём ноги вверх скакать. утемнятся горы от стыда, помутится кровию вода, и ладошкой ловкою махнёт она, комара на куполе убьёт она, и восстанет купол над водой, весь как тыква лысый и с елдой, лебеда грехи её сокроет, а вода мехи её умоет, и родится птица имя киви, запоёт дудой на оймяконе: ой мне мягко спать, а мне хоцца срать, и опять, опять, и оять, оять...

 

а во поли выпали – скуси патрон под шатром. на шатре игла, на игле дела: съела мышь камыш, вышел бледен муж, вышел муж бледен, для всех еден, не дели лоно, не зачнёт оно. в поле пал жарок, на стерво зорок, зрак его тёмен, клюв его томен. не томи темя, не тяни время, покажи вымя, и скажи имя. сеет вран семя, на семью съела, мечет враг стрелы во твоё тело, стрела торчит, зачнёт – кричит, кончит – вскочит, хохочет, хочет. а на щит тащит, в голове ищет, горит полено вонзенно в лоно. говорит полина: я тебя выпью, прокричу выпью, покажу лоно, а на том лоне две луны выйдут, а луна выйдет – закричит выпью. полыньёй степью пахнет твой волос, а в лесу воя закричишь в голос. под луной болью кровяной солью под сосной вылью.

... кол торчал, мочало качал, кол по локоть, усохнет – плакать. на колу лапоть, срамота, слякоть. с лихой головы – ковыли, травы, по степу тракт – едет трактор, поёт актёр, ревёт мотор, скачут дети, тянут сети, в них мертвяк, щука и рак. постигая науку рак щупает щуку, мертвец бормочет, на сушу не хочет. говорит поля: не могу боле, в огороде муравка и божья коровка, а у ани муравник не мужик, а неловко. то ли коля-алкоголик, потолкли мы толокно, расстилалось словно поле по отелю полотно, ой петух! ой петух!

 

но мямлит мамлеев: лимоны растут на бахче

чихает князь багратион и вытирает нос об орден

у глейзера завёлся солитёр жена из жопы тащит

трещит арденнский щит от рыцарских забав

вдали мигнул последний семафор

петрополь в мрак забвенья погрузился

и шерстокрылый серафим

на перепутьи мне явился

и молвил он: вот новый вавилон

спали его мечом, низвергни словом

но спали долы, лон был ни при чём

и вовсе мне не показался новым

я шёл в овсе, как владислав, путём зерна

жена была верна, собака тоже

плыла над нами полная луна

монашеское озаряя ложе

вот луна-парк и купол: колизей

элизиум проклятых апатридов

которые в юдоли жизни сей

спаслись от мщения разгневанных атридов

я отрок. кроток я, и жизнь моя чиста

сижу и тихо ковыряю в ухе

но ожидают тернии креста

в дни странствий по завистливой европе

вот русский дух и нет ему преград

в страданиях и странствиях награда

зане за ны остался петроград

москва за ны, а киева не надо

и в лондоне звенят колокола

в голландии печатные машины

в россии странной жизнь его прошла

где женщины такие же мужчины

изгнанник он, горит его чело

звездой сиона увенчанный отрок

он рыцарь и тяжёл его шолом

он нёс его до самых до окраин

европой червь сомнения гниёт

он мыслит...

 

 

По златым горам скакал рыцарь в белом чепчике. Под ним вился вороной аргамак. Как струя айрака, пенился и бушевал Терек. Во все встречные колодцы рыцарь, спешившись, опускал свой пенис, совершая “микву”. Встречные абреки в ужасе разбегались. Рыцарь, с характерным сарацинским лицом, уже многие месяцы питался одной саранчой. Рыцарь спешил навстречу своей возлюбленной. Возлюбленная, приседая, двигалась из Палестины, по дороге совершая ту же микву. В Месопотамии они встретились. – Любишь ли ты меня? – спросил рыцарь. – Люблю тебя! – ответила возлюбленная. Под сенью шатра на душистых травах сливались в экстазе рыцарь (не снимая лат) и возлюбленная (стыдливо опустив ресницы). Всходила молодая луна. На лиловых ирисах Двуречья лежала печать смерти и разложения. Разложив на траве походный несессер, рыцарь делал возлюбленной педикюр по последним модам Ирана. Возлюбленная одновременно ставила рыцарю катетр. Ресницы заменяли ей чадру. Пояс целомудрия тихо позвякивал. В стороне ходил аргамак и воронёными зубами срывал траву.

 

Исконными обитателями Европы являлись тролли, гвельфы, гибеллины, вампиры и гоблины. Прекрасная Мелюзина мочила свою рыбью задницу в проточной воде бассейна. Ведьмы и суккубы сучьей повадкой добивались любви владетельных магнатов. Пия детскую кровь, умирали просветлённые старцы. Имя Пий становилось нарицательным. По всей стране шли битвы гвельфов с гобеленами, метопов с триглифами, фризов с архитравами, горели травы, орды разбойников орудовали у самых стен. Шли средние века. Орден тамплиеров был выловлен и сожжён. В очистительном пламени костров корчились монахи и рыцари, горожане, иногородние, прекрасные пастушки и цеховые подмастерья. Вандалы занимались вандализмом, бенедиктинцы делали ликёр, гунны гуняво славили Атиллу. Волосатые германские варвары бычьими пузырями мостили Ла-Манш, пробиваясь в Новую Англию. Гибралтарский пролив был захвачен сарацинами, на острове Мальта расцветала мальтийская роза. Багдад обкуривал анашой Дамаск, Сирию, Финикию и Египет. Династия Османнов не осмеливалась напасть на династию Сасанидов. Твёрдой стопой крестоносцы во главе с Бодуэном (де-Куртене) попирали изнеженных византийских воинов. На восточном фронте царила татарская мгла.

 

Текла река Исыть. Белой тенью проплывала неясыть, издавая заупокойный вой. Попискивая, вампиры дрались за обладание жертвой. Пух и перья столбом стояли в воздухе. В Диком поле проносились тачанки, ёкали селезёнки златогривых коней. Всадники поджарыми мозолистыми задами крепко сидели на необъезженных лошадях Пржевальского. Стоялый воздух пропитался резким запахом пота, запах дикого чеснока щекотал нос.

 

Иней серебрил оголённые ветви ивы, склонившиеся над закромкой берегов, за которой протекала стояла чёрная вода. Над ней шёл пар. В бочагах шевелились раки, доедая летошнюю мертвечину. Щуки обрастали мхом, над рекой заунывно пели лебеди. Мёрзлые леса стояли по всей Рязанщине. За каждым стволом таился мужик с дубиной, поджидая татарина. Незванные гости играли в бычьи кости, в корчме жид подавал медовуху, а другой наигрывал на виоле. Рыцарь с сарацинским лицом спешился, бросил поводья привязанному к коновязи холопу, и сильно согнувшись, прошагал в корчму. В корчме было дымно, людно и шумно. Заказав порцию варёной саранчи, рыцарь вынул из кармана чётки из кардинальских яиц и начал молиться. Намаз он совершал богоотступнически, грязный талес слезал у него с задницы, латы из Италии не скрывали воткнутый катетр. В кафедральном соборе местечка совершался благодарственный молебн. Присутствовавшие кричали “Шолом!” и били челом друг другу.

 

По дороге на Жмеринку рыцарь скакал “по степи опалённой”. Кал его коня удобрял перегнойные травы. Враны с глазами гниющими носились за ним, выклёвывая корм прямо из-под хвоста коня. Трёхлетка (он же трёхтонка) вился и ржал. Ржавым булатом помахивая, рыцарь похихикивал. Кивал ковыль головою, лавою конница шла. Степь, курганы, бурханы, песчаный соловей, каменные бабы. Змея гюрза злобной сутью кусала ясырь. Россию одолевали шведы, поляки, мунгалы. На перепутьи рыцарю попался транспарант: “Все дороги ведут в коммунизм.” Рыцарь слез и долго вглядывался окрест. Он рвался в Рим. Но Рим, город на семи холмах, волчицей вскормленный, сдался на милость. Было что-то малость не то. Напрасно рыцарь принимал иудаизм, напрасно изгадил все колодцы, совершая микву. Со всех сторон окружал его чуждый враждебный мир, Запад становился Востоком, а на Востоке алел огонь, зажжённый парижскими коммунарами. Горели костры, на кострах сгорали кастраты: в интересах нации стерилизация мужчин в Китае проводилась без учёта пола и возраста. Любви к отечеству были покорны все возрасты. Рыцарь был покорен любви. Она влекла его в Рим, и далее, на другой континент, открытый последовательно индейцами, норвежцами, (новгородцами) и испанцами. В двадцатом веке его начали открывать многие. Поэтому был введён закон об иммиграции, под которую попал рыцарь. Континенты не принимали его; азиатский континент изверг, Европа стала лишь пересылочным пунктом, малоазиатский континент грозил поголовным обрезанием (рыцарь принял иудаизм условно, пощадив свою крайнюю плоть), на континенте, открытом Колумбом, снимали отпечатки пальцев. Рыцарь берёг свои отпечатки для себя и для Полины, и не желал, чтобы они стали достоянием многих. Это было сугубо личное, в отличие от миквы. Оставался “Континент” Володи Максимова. Но Володя вёл тонкую политику, кроме того, этот “Континент” совсем не имел суши. Существовал он условно, издаваясь в Париже и печатаясь в Мюнхене. Непечатные стихи туда тоже не принимались. Рыцарь печального образа, в отличие от бесстыдника Розанова, имел склонность к непечатным словам. Ими он обозначал всё то, что Розанов прятал между строчек.

 

Он (рыцарь) скакал, лёжа на диване, дивясь ширине открывающихся пейзажей. Открывалась дверь и приходила Люда Штерн. Она была замужем. Потом открывалась дверь и приходил её муж. Открывалось многое. Наконец дверь из еврейского отеля открылась перед ним насовсем, Беттина выгнала его, и он переехал к мадам Кортус. Там дверь просто не закрывалась, поэтому пейзажи и типажи проплывали круглосуточно. Лежал и мурлыкал: “Жил у Кортусихи в новых корпусах, по двору трусихи бегали в трусах...” Да и что ещё оставалось делать? Он потерял веру в израильский народ, иудаизм (принятый условно) не помог, на помощь друзей рассчитывать не приходилось.

 

Плакал долго и много. Рыдания, вместе с соплями, размазывались по щекам, борода была мокра насквозь, кружевные носовые платки и салфетки “Клинэкс” менялись ежесекундно. Плакал по утраченной родине, оставленной секретарше, плакал о загубленной молодой жизни своей, плакал, утираясь да-Винчиевской бородою. Иногда его путали с Солженицыным. Его называли Христом, Достоевским, а один раз даже обидели, назвав Карлом Марксом. Назвала его школьная учительница, и по её безграмотности, он ей простил. Рыдания облегчали его. Вместе с ним рыдали жена и собака. Иногда он уходил в сортир и плакал там. Его мучил геморрой. Утешало его, что это признак гениальности. Геморроем он мучался уже ряд лет, можно даже точно сказать, одиннадцать. Это было следствие бурно проведенной молодости. В экспедициях и в колхозах, на шахтах и в море, в студенческих столовых и в якутских ресторанах кормили одинаково плохо. Володя Уфлянд советовал вырезать, так он поступил со своим, Молот рекомендовал садиться в ледяную воду на 15 минут, отчего сужаются сосуды. Один раз он попробовал, яйца мёрзнут, но герой боялся лишиться гениальности, связанной с данным заболеванием (Уфлянд лишился), и герой предпочитал проиграть Ватерлоо. Как известно, Наполеон не мог сесть на коня (по исторической версии: “болел живот”, см. прим.) и проиграл баталию. В конце концов, надо же когда-то проигрывать, и герой мирился.

 

... Кал был трёхцветным, как российский флаг. Иногда, во время особо тяжёлых приступов геморроя, он превращался в флаг советский. Советы и монархия равно не устраивали героя. Его привлекал чёрный цвет, цвет абсолютной свободы Кропоткина и Бакунина. В анархии его привлекало всё, оставался только непонятным вопрос по поводу государственного устройства. Пацифизм также не претил ему, но был неприменим в условиях советской действительности: за пацифизм били ногами, в дурдомах санитары носили тапки, милицейские же и органы обходились сапогами, поэтому проще было стать шизофреником. Не особо буйным уколы серой в жопу не делались. Гусиные лапки и холодно-влажный конверт доставляли даже удовольствие: из гусиных лапок герой научился выпутываться примерно за сорок минут. Часов не было, больные хором отсчитывали секунды. С холодно-влажным конвертом было сложнее, но за полтора часа можно было справиться. Потом медсёстры завязывали снова. Это давало мускульную нагрузку, развивало изобретательность, заполняло досуг между медосмотрами и уколами. Аминазин бил пыльным мешком по мозгам, от инсулина так выкручивало, что трое суток срал под себя, с новейшими же методами автор, по счастью, не знаком.

 

Политическая деятельность не удовлетворяла его. Она оставляла слишком много простора фантазии и домыслам на тему будущих удовольствий. Оставалось посвятить себя литературе. За неё карали не так сурово: ограничивались высылкой на ограниченный срок, как это случилось с поэтом Бродским. Алик Гинзбург попал туда и сюда, ему дали по совокупности. Художников вообще не трогали. Одному переломали руки и оставили в покое, другому опрыскали ипритом ноги. Пианисту оттоптали сапогами пальцы, на этом, собственно, репрессии заканчивались. В Китае же (Срединном) чрез осуждённых проращивали бамбук, их соседи японцы отпиливали голову деревянной пилой, а в фаталистической Индии привязывали человеку на живот глиняный горшок с голодной крысой. Возможно, что некоторые йоги это были способны вынести. В Греции давили яйца плоскогубцами, в Израиле делали обрезание под микротомом, так что советские методы можно почесть весьма гуманными. Кроме того, я не видел ни одного посаженного, то есть, выпущенного. Должен же кто-то выходить, если сажают, иначе это просто чушь. Правда, Бродского я видел, но Бродский был на высылке, а Володя Марамзин все девять месяцев просто под следствием, следовательно, они не показатель.

Показательные процессы прекратились ещё в шестидесятых годах: никто не хотел быть обвинителем (под впечатлением пятидесятых), защитников же не находилось. Так что процессы стали проходить в тёмную. Кому давалось, и за что – оставалось покрыто мраком неизвестности. Неизвестно, были ли они вообще (процессы).

 

... Процессы ведьм, сожжённых на кострах, инквизиция, испанские сапоги, дыба, клинья, кожаные воронки. Рыцарь скакал по сожжённой и разорённой Европе. В жопе розой цвёл геморрой. Роза, как символ раны, рана, как символ цветка – образы христианской символики. Символизм расслобонил плоть, плоть очистилась от духа, дух был тяжёлым, плоть же лучезарно улыбалась. Полина, плоть для крайней плоти моей, надкушенный плод, яблоко с древа познания, в коем живёт червь сомнения. На холмах капитолийских раскинулась ты, зноем предав своё тело земле, сосцами торчат холмы, сквозь траву проступает желтовато-алая плоть. Блудница римская, продаёшь своё тело жидам, те торгуют в ермолках половинкой не польской твоей. В Риме на арене конь на колени упал. Раскорякою рыцарь сошед с седла, отправил насущные дела. На аренах Жмеринки, Лондона, Рима, совершалась извечная драма. Улыбалась из лоджии знатная дама воплощением мёда и ада. Половинкою розовой зада меж кустами эдемского сада. Рыцарь к ней припадает устами, щекоча её тело усами. Тело вспотело, душа отлетела, на веточку села, запела:

 

Пол-пол-баночка, чекушечка, малёк

Уронила в моё сердце уголёк,

Золотой своей залётной протяни,

Не противится – положишь и на пни.

А над Веною поют колокола:

Тут жидовка негритёнка родила,

Не иначе Сатана его отец,

И обрезанный торчит в окно конец.

 

Говорят (передают шопотом), еврейские колхозники в кошаре на кошме вывели породу кошерных свиней с хохолком. Свиньи несут яйца, боров удивляется, во время пытки принимала напитки, с четвёртым ведром призналась добром: подмешала-де зелье на новоселье, а как вскочит петух, так его меж двух, завелись раки у собаки в сраке, заключают браки с приплодом в брюхе, а как снял брюки – соловья в руки, баснями не кормят, из горла в горло, помутнён разум, зачала разом, зачала с топора, упыря родила. Упырь летит, сосать хотит, припадёт губой, запоёт гобой: на убой на бой за тобой!

 

Упырь, по ошибке, высосал желчный пузырь. Ему было худо. Худеньким тельцем извивалась Люда, не примая уда. Уд шаловливым ужом вырывался из рук. Дама тешилась с ежом. Упыри поступали в нетопыри, проходя планерские курсы. Летали волосатые ангелы, трубя в запылённые трубы. Над Веной сгущалось средневековье. Рыцарь сражался с ветряными мельницами, попав между жерновов. Умные друзья отговаривали его. Сами они мололись тихо, без излишнего скрежета. Тихо шли годы. Заплесневелые муде талмудистов обрастали мохом. Обряд “миквы” был навсегда отменён, ввиду чрезвычайного положения в стране. Поймали инакомыслящего. Долго били, пользуясь тем же чрезвычайным положением. Чрезвычайное положение позволяло многое, за что в народе его любили. Заповедь “не убий” была крайне непопулярна. Мне уже не странно, что люди в нормальном положении тоскуют по чрезвычайному. Чрезвычайные комиссии, чрезмерные расходы, чредою лет утешают людей. Люди тешатся, вешаются, обрастают вшами и шопотом говорят: “Чрезвычайное положение.” Главное, чтоб “чрез”, чтоб не обычное, не вымученное, а молчание “ввиду”. Молчание, простое, как мычание. Сегодня нельзя выступать против евреев, завтра против русских, послезавтра американцы к стенке припрут. И попрут дальше, в Китай, на Восток, вокруг света, Крузенштернов и Лаперузов этого чрезвычайного столетия.

 

... Рыцаря несло. Несло в разные стороны, за и против, несло кровавым поносом идей под прикрытьем мудей. Сексуальная проблема неприятия этого ёбаного столетия, столетиями колеблемая вера в идеал. Идол правдолюбия, вселенской гармонии, раскормленный, как гусак* (* Председатель ЦК Компартии Чехословакии), похабно играл на гармони, и то, что ему давали через рот, выпускал через зад. Чахоточные добролюбовцы, изводившие курсисток сотнями, второе столетие несли ему дары. Вопрос: “Что делать?” стоял ребром, извечным, как ребро Адама. Архитекторы, архипастыри и архиереи собирались на пионерский слёт. “Архигнусная штучка”, как сказал вождь и учитель Владимир Ильич Ульянов (Ленин), и как всегда, был прав. Ленинская “Правда” торжествовала. Другие газеты не выходили. Правда должна быть одна. Даже если это неправда.

 

И сказал Господь Бог: “Плодитесь и размножайтесь.” Увеличивайте энтропию мирового зла от века каменного к веку ядерному. И когда ядерным взрывом грохнет Страшный суд, полковники понесут свои орденоносные головы, лбами положенные на алтарь многих отечеств: социалистического, коммунистического, израильского, соединённого, полковники чёрные, салазаровские, чилийские, советские, израильские и прочие, но впереди будут гордо идти идеалисты всех столетий, неся свои прекрасные головы в прыщах и думах, идти, а рядом с ними, рука об руку – мудрые еврейские философы, киники Греции, плехановцы и гегельянцы, кантианцы, китайцы, индейцы – в бородах до мудей, и со светлым взглядом младенческих глаз, сзади же будет идти безликий, имя которому – народ.

 

Верят всему. Поверьте же и мне, что “всё врут календари”: женские, международные, лунные, месячные, календари инков и ацтеков, железнодорожные, охотничьи, пятидневные, отрывные, и всё зло – от них. Если вы не знаете, пятница сегодня, или четверг, идти на службу, в армию, или в синагогу – не ходите никуда, и всякое зло покинет вас. Не надо звонить, отдавать и принимать распоряжения, распорядитесь лучше собой, своей субботою, не ходите в храм, ешьте свинину – и всё пойдет на лад. Отдайте арабам Синайский полуостров, японцам Сахалин, финнам Куоккалу, отдайте Вьетнам Соединенным Штатам и Южную Корею – Северной (можно наоборот). Отдайте всю государственную собственность, оставьте только личную, частную и право на собственные мысли – и вы увидите, что бардак в мире останется тем же, ничего не изменится, но изменится – в вас. Или ничего не отдавайте, результат будет тот же самый. Убей меня бог, я вас ни к чему не призываю. У меня просто:

 

рыцарь скачет по европе

соловей играет в жопе

дева плачет на тычинке

её девственность в починке

кукурузные початки

появляются в зачатке

скачут свинки у колодца

просят маму: “Уколоться!”

труппа пьяных героинь

добывает героин

у философа на плеши

пляшут девушки всё те же

пляшут девы в неглиже

сидя вульвой на ноже        /вар: вольно/

извивается борзая

отдалённый зад кусая

сел Розанов на престол

сто романовок на стол

как во городе Париже

дали брежневу по роже

хулигана повязали

голы муди обрезали

как во городе Пекине

караваи испекали

вот такой вышины

до Китайской стены

как во городе Лондоне

лейбористы всё долдонят

что здоров премьер садат

он сидит на двух задах

по заданию советов

рыщут призраки по свету

а израильский вопрос

снова пейсами оброс      /вар: бородавками оброс/

я муде свои обрею

посажу в оранжерею

скоро вырастет арбуз

отвратительный на вкус

в оном семечки бренчат

и усы вокруг торчат

скачет рыцарь по европе

соловей играет в жопе

на заезженный мотив

и цветёт презерватив

 

Далее следует письмо к Полине. Обоснование помещения данного письма следующее (их даже несколько – обоснований): я человек великий и исторический, письма же исторической личности становятся достоянием истории ещё при жизни – (см. процесс А.И.Солженицына против бывшей жены), далее, Розанов настолько расширил сферу интимного в литературе, что теперь я могу спокойно привести даже справку из вендиспансера, о том, что болел триппером, и при этом не покраснеть (я вообще редко краснею), и относись это до меня, я привел бы и ещё кое-что из сферы своей половой жизни, интимного, и, наконец, я просто не хочу, чтобы на моих письмах наживался какой-нибудь Толя Найман, я лучше сам на ней (на них) наживусь, Полина же не будь в обиде: всё равно о моей любви к ней знает весь отель Цум Тюркен, половина Вены, моя жена и ещё ряд совершенно непричастных лиц. Поэтому я расширяю сферу интимного, в книгу же (буде будет издана) помещу также фотографию своих интимных мест, за невозможностью привести оригинал.

 

Итак, Вена, 6-ое

Созвездие Козерога раком

хотель цум Тюркен

 

Полиночка!

Беттина-таки нас выкинула, но я почему-то забыл переехать вчера и сегодня, а сегодня позвонила фрау Кортус, обклала Беттину и сообщила, что сдала комнату, отчего теперь та будет занята до понедельника. Я же в знак протеста повесил на живот афганский кинжал и хожу, часто вынимая его, по отелю. Беттина шарахается и очень извиняется. Афганцы, хотя и тюрки, но тоже мусульмане, и те из них, которые говорят на языке пушту, “холодном и резком, как ветер с гор” (Сергей Колбасьев), при этом почти не разжимая губ, покажутся сущими дьяволами после арабов. Поэтому хожу почти не разжимая губ и поглаживая бороду и рукоять кинжала. Так и поеду к фрау Кортус, за что оттуда тоже выгонят. Тогда буду резать всех без разбора. Ещё хочу купить бурнус арабского шейха, лицо смажу кремом для загара и приглашу тебя в гарем. При этом Алёшу* кастрирую (* подразумевается поэт Алёша Цветков) и заставлю играть на дудочке. Люда же будет изображать танец живота. Куплю себе персональную пальму в кадке, верблядей же всяких покупать не буду: я уже с ними намучился в зоопарке, когда верблюд Васька, названный так в честь Васьки Бетаки и потому похожий на члена союза писателей, сожрал замок от клетки, метлу вместе с проволокой, и хотел ещё берет с моей головой. А я ему принёс сухариков, потому что приносил им всем сухарики с солью каждое утро, и они все ко мне бежали: ламы, яки, гуанаки, бизоны и куланы, и даже зубр Мурзик, мой любимец, за которого меня выгнали. (Не за то! – о чём вы подумали). Миша же Юткевич был влюблен в Кулан-ханум, и каждый день приходил помогать мне чистить клетки. Она была вся цвета какао с молоком от тёмной полосы на спине и до белого живота и с ослепительно аппетитной попочкой. (И пипочкой). Миша приходил ради неё, но когда я указал ему на её супруга, кулана Борьку, который стоял сразу на пяти ногах, причём пятая была ничуть не короче, Миша впал в комплекс неполноценности и уехал в Израиль. Теперь он совсем замолк, вероятно, его обрезали окончательно.

Я же впал в комплекс неполноценности по совсем другой причине, закончил вторую часть романа описанием холеры, при этом умертвил всех героев и никак не могу приняться за третью. Приехала Люда Штерн с супругом и с театральной мамой, которой 75 лет, актриса, режиссёр, драматург и ещё кто-то, которая уже была в Нью-Йорке и два часа уговаривал её (маму) делать новый театр, для чего начать с театрального общества. Обещал пьесы, декорации, режиссёра (тебя) и свою игру. Но мама приятельница Набокова и Юрия Германа и несколько вздрагивает от моего языка. Я ей объяснил, что это особый жаргон, принятый среди одесских фольксдойчей, и что с волками жить – надо постигать минет “волчий прикус”, чем окончательно её шокировал. Но у неё, как я понимаю, связи в академическом театральном мире, Люда Штерн давняя подруга Бродского, и я им объяснил, что я юный Дягилев и могу исполнять балет. Кажется, не поверили. Рогойский выразил сожаление и пожелания, к Кортус ехать-таки придётся, в понедельник с утра, туда и нужно посылать почту. Адрес напишу на конверте, когда узнаю. Знаю, что на Хакенгассе. А я только сегодня днём начал работать, то бишь писать. До этого лежал на козетке, козьей шкурой укрытый, и диктовал замечания на магнитофон по поводу “Русской идеи” Бердяева. Третья часть романа, касающаяся тебя, будет в основном, состоять из философической критики идей славянофилов и западников в поэтической форме. Так что обзаводись философским словарём и готовься к пониманию путём чтения Розанова, от коего я, главным образом, буду отталкиваться. Я уже имел говорить тебе, что я геий [гомосексуальная опечатка в наборе Е.Г. “она же – Джина Лурье”; читать – гений], а с гениальным человеком приятно общаться, потому, что место в истории обеспечено (рядом с ним). При этом ты будешь ставить балет, а я писать музыку (при одновременном исполнении экзотических танцев). Историческая часть обеспечена, вопрос, как быть с практической. В этом я менее силён и предоставляю инициативу слабому полу. Кроме того, я фаталист, и если меня затмят какие-нибудь римские гладиаторы, отъевшиеся на макаронах, и к тому же грязные (согласно национальному обычаю итальянцев, с тех пор, как вместе с римской империей порушили водопровод, сработанный рабами, они не моются и при этим едят чеснок. Как следствие чего, пахнут.) Я тоже пахну. Но по другому, чем и отличаюсь от этих сомнительных итальянцев. Как известно, через них пошли венеры, культ Мадонны и венерические заболевания. А я хочу видеть тебя не бесчувственной статуей, а вполне осязаемой. Кроме того, есть ещё Кони-Айленд. На Таити же мы наедимся кокосовых орехов, из которых готовят мыло, веревки – фи! что за ассоциативный ряд! – и будем чувствовать себя канаками и кунаками, потому что я серьёзно намерен воздвигнуть тебе жертвенник и положить на него свой живот. Полиночка, как приятно беседовать с тобой ночью, ехать и петь: “Полюшко – поле”, при этом щекотать тебя усами и шептать на ушко. Ты же в это время (а не я) будешь “из рук не выпускать защёлки” (см. застёжки, молнии и проч., и проч.), как говаривал поэт Пастернак, пытаясь удержать девушку в комнате. Из дальнейшего следует, что он совершил над ней насилие (или не совершил, это поэтическая вольность, не надо понимать всё буквально, например, обладание женщиной в “коробке с красным Померанцем”, Померанец вряд ли покраснеет от подобной ситуации, поскольку знаком с Веничкой Ерофеевым, но действия Пастернака от этого не становятся предосудительней.) Предосудительно другое. Ты вот читала Мамлеева. Предосудительно доведения человека до состояния Мамлеева. Страшный он человек. Мелкий сатанист, а я и крупных-то не люблю. Боюсь. И ничего не понимаю. Вот так, уходишь, с состоянием, что женщина – стерва. И доколе мордой тыкаться, подобно слепому кутёнку, до какого конца? Три дня я тебя любил, наверное, и три недели и три месяца (ровно столько свинья носит поросёнка), сам смоделировал тебя, создал и учал молить. Миф о Пигмалионе и Галатее в подоснове имеет, скорее эту образную структуру. Сукин сын Шоу её опошлил. Впрочем, я ни одной пьесы его не читал. Ни его, ни других. За вычетом Мюссе и Уайльда. Несценичных. Сценичные же знаю по наслышке. Шекспира не читал, Мольера, к сожалению, было. Но начал, к счастию, с предисловия, каковым он мне обь-...

 

....Note: дальше я не откопировал письмо, потом ужо. [Оное “потом” не случилось. Прим.: 16 лет спустя.)

 

После чего следуют три листа черной бумаги.

 

 

Можно бы и более, моя тоска по Полине беспредметна и беспрецедентна, только чёрным по чёрному можно писать её. Я люблю Полину, когда она рядом, и люблю, когда далеко, в промежутках же ненавижу. В промежутках жутко мне. Женщина, суфражисточка, бестужевские курсы темя выбелят, университет марксистско-ленинской культуры, ликбез. На Пратере социалисты власть захватили, народных университетов понаоткрывали, настроили, стоит зазывала в балагане, учиться зовёт. Учись, учись, моя пташечка, зачнёшь чирикать по-петушиному, хохолок вырастет, яйца нести, шпорами звеня. Учись моя курочка, моя дурочка, философом будешь, Эйзенштейна затмишь, учись моя эмансипанточка, синий чулочек. Ножки будут синенькие, тоненькие, учись, моя головушка забубённая. Учись моя Софья Перовская, Софья Ковалевская, химию откроешь, а всего-то в ходу – синильная кислота. Учись моя отличница, моя двоечница, диплом с отличием защитишь для борделей Канберры, Бразилио, Токио. Учись, моя бандерша, бандерильи в шею метать, рогоносное племя увечить, испытывать. Учись, моя перепёлочка, яйца без скорлупы снесёшь, носиком пошмыргивая. Учись, моя сублиманточка, флейтисточка, на цитре играть, сама знаешь, обидели юродивого, цитру отняли, цедру содрали, не горюй, моя лапушка

 

тут герой заговорил по-другому:

 

аляповатая лепнина на потолке – потолки, потолкуй, потылицей об затычку чана, сыр чанах в чанахи – нюхнуть хочется, а на ней ничего, неглиже и звёзды – за дупу взял, ух, думаю – бутерброт в хавало, – а она: ни-ни, ни минет, ни микстуру, стерва, рвота туберкулёзная – тубероз захотелось, двусрачник калужский, калина красная, краснознамённый коллектив

 

это, так сказать, авторское лирическое отступление, отступание, отступного даёшь, и идёшь не на приступ – на отступ. играй отбой труба горниста, я вызван дамою на бой, ладонь потеет онаниста, играя кожаной трубой. самообладание, самообладание, – твердил он. самоедство. самоистязание. самолюбие. правильнее – самоетство (от глагола “еть”).

самостийная украина, сама, значит, стоит и никто ей не помогает. и амбосекс не нужен, хорошо на украине. степь, ковыля, тополя, полынь...

 

имя твоё горчит, как полынь

в полыме мечутся у полыньи

имя твоё леденит и палит

молча летит в полнолуние лунь

так лепестками губы полны

трепет ресниц над простором полян

тело твоё подобьем луны

молча паду я у голых колен

имя твоё – помяни, помяни

мёртвый ясырь мое “я” полоня

в шутку меня помани, помани

жутко чернеет тобой полынья

имя твоё продолженьем полян

в коих не сыщешь ни капли пойми

солью съедает седая полынь

тонкие страшные губы твои

 

у мёртвого мёртвого дома лежала нагая дорога, у той дороги вдалеке за бугром в низине в долине в пойме высохший колодец таился. высохший рыцарь подошел к колодцу воды напиться. по степи шёл пал под седлом конь пал, рыцарь на камень сел и запел

 

от ерушалайма скрипела арба

ехал на ней бесноватый араб

блеяли бараны брели рабы

играли детишки колесом арбы

ехала невеста жопа арбуз

четыре вола тащили арбу

по степям чинили евреи разбой

ехали всадники рядом с арбой

ося на анн арбор променял арбу

женщины тащили потомков на горбу

в брюхе созревали абреки и рабы

в дороге рожали под колесом арбы

блеяли бараны катилась арба

позади остались невский, арбат

медленно задумчиво словно на убой

шествовали дубчеки рядом с арбой

делали умершим из камня гробы

живые держались за передок арбы

к мёртвому морю катилась арба

крутились колёса размером в барабан

рыцарь дивился вослед арбе

полнились печалью думы о тебе

 

телега жизни. колесо и ось, фаллические символы. евреи ограничивали свои земельные владения камнями в форме члена. член правительства – сосиска в целлофане. членистоногие, что за безобразие! вот обоснование всему, и не нужно фрейда, не нужно розанова, каждый на своей шкуре испытал все мучения этих учений. а в мумию не высохнешь, мумиё не поможет, эх, живёшь – бензином травишься!, – как сказал один поэт, член союза писателей, но ведь живёшь, живёшь, и даже если очень жить не захочется – всё равно живёшь, не по фрейду, по ленину, вопреки желанию, дыханию, так и живёшь вопреки. Идеология “вопрекизма” прекрасна для области искусства: искусство создается не “благодаря”, а “вопреки”. Но в жизни это другое, я не знаю, почему я живу, я знаю – зачем. У меня от Полины живот болит, это чёрное на чёрном, две полоски зебры сошлись, наложились и вот вам результат – третья часть романа, романовки, керенки, романовские полушубки, и полушопотом: губы твои, Полина, палящие, что мне в них, зачем свет клином на этих губах сошёлся, почему я вздрагиваю и горю, а ответа нет. Я горю, как швед под Полтавой, ярким пламенем, в дыме и грохоте, взрываются мои пороховые погреба, ты шепчешь: “Как красиво!” Нет, врёшь, есть ещё порох в пороховницах, меня не похеришь, подождёт Харон, сама стаей ворон стынешь – подожди, поешь мясца человеческого, поваляешься, покатаешься на камушках Остии, на булыжниках Рима, я ли кину камень в тебя, когда сам камнем падаю, помню, полячечка, хладность твою.

 

Долго шут на арене кривлялся, кривились губы его, плачем невысказанным, бренчали на жопе бубенчики. Кругом бегала по арене лошадка его, сапной ноздрёй посапывая, трудились в поте лица и яйца. Расскажи мне, девушка, что такое любовь, в России оставленная, четырьмя руками от себя отпихиваешься, посмотри, девушка, какой я красивый, кожа на мне мешком висит, рожки пооблезли, облупились, повылезли, позволь, девушка, позабавиться, устами к хладной шейке твоей припасть, кровь из матки повысосать, девушка 47-го года рождения, не успеешь до климакса – молись и чахни, а в Мытищах любовь твоя живёт, губами шлёпает, Лёня Губанов, московский поэт, или кто там, заполни анкету.

 

В анкете проставить:

число беременностей (от кого)

число абортов

числа, по которым месячные

число любовников (с указанием пола и возраста)

число лет

и, наконец, любимые числа

 

Всё это будет передано на обработку каббалисту Анри Волохонскому, путём чего выяснится наша взаимная пригодность. У меня все числа выражены в нулях, так что считать будет просто. Наука чисел (например, математика) всегда волновала меня. Женщин она волнует по-другому. У них всё строится на арифметике, что свойственно грубому материалистическому видению мира. Инкам и мусульманам даже пришлось ввести лунный календарь для удобства прекраснейшей половины человечества. Некоторые женщины, однако, ухитрялись беременеть и там. Нобелевскую премию спасителю человечества! Ибо женщина хочет забеременеть, и боится.

 

Полина, давай забеременеем! Не есть ли это прекрасно – понести в чреве плод любви и таланта.

 

Галантно рыцарь припал на одно колено, обоняя турнюр прекрасной. Вокруг валялись убиенные мавры. Прекрасная, чего-то стесняясь, сняла с шеи рыцаря ключ и отомкнула заржавленный замок. Пояс целомудрия тихо упал на траву. Под ним всё заросло мохом. Охнув, рыцарь упал на прекрасную. Соколом, кречетом, кочетом рвал он замшелую плоть её. Латы защитного цвета гремели. Пыль вилась столбом. Рыцарь имел награду. За отвагу в убиении мавров, за пост, аскезу и схимничество, рыцарь, как паук-крестоносец, пировал над поверженной мухой. Мукой полнилось тело его, известью осыпались суставы. В тулово возлюбленной втекало расплавленное олово.

 

Ради этого была разграблена Палестина, трупами завалено Мёртвое море, сероводород поднимался со дна. Инки, ацтеки, абреки и айсоры поплатились жизнью. Данью любви и признания, приязнью к поверженной, сыпался презренный металл.

 

Кровь, цвета крови стрелою моею пронзённое лоно твоё. Это смерть и любовь роза рана игла и бесполые ангелы смотрят с бесплотных небес обнажённое тело твоё что желтеет пустыней песком обожжённое жаждой стыдом капли с неба упали распустится снова эдем райским садом плодами зачнут древеса утучнятся поля пчёлы радости млеют цветы аромат пахнет потная плоть гиацинтом фиалкой ночной туком их млеком твёрдых сосцов ароматом бесстыдных волос мотыльками на запах влеком алчу гладом томим терпких бёдер рукой торопливой коснусь

отошедши ко сну засыпает безгрешная плоть

 

Льву – барс.

Хроника текущих событий.

 

Перехожу к делу. Итальянские бумаги пока никак не получить. Написал пока во Францию, попросил послать взад. Без них ничего не могу. Израильтянские тоже не получить. Остальное – порядке. И Мышь, и я, и Неженка целуем вас. Грустно без вас. Не приедет Лэ, конфет не привезет. Зайца* хочу. (* Она же – Галина Битт, кинетистка). С чесноком. Но вообще люблю Натальев. Террористок. Они здесь в моде. Единственное, что. Теперь по порядку.

Борзунечка любимая уже сшибла машину. Машина вдребезги, борзунечка отделалась порезанным задом. Страху было на весь отель, но оказалось, всё в порядке. Открыла дверь, вышла на улицу и отправилась искать меня. Она девушка самостоятельная. Мышь её разбаловала, и она делает, что хочет. Меня, правда, слушает. И любит больше. Все от неё в восторге. Заводит нам знакомства, моется специальным собачьим шампунем и носится по парку, ловя ежей. Во второй парк её не пускаем: там павлины, лебеди, гуси. Уже получено письмо от князя Теймуразя Багратиона, ответственного секретаря Толстовского фонда. Он узнал, что в Вене есть борзая. В июне Нью-Йоркский клуб борзых устроил выставку на землях фонда. Ожидается слияние. Толстовцам нечего было выставить и они ...

[конец писма не откопирован и утерян, как и сам херр нуссберг, со своим ….]

..............................................................................................................................

 

 

Терпеть не могу предисловий. Никогда их не читаю. Вам тоже не советую. Но писать их полагается, чтобы обьяснить несмышленному читателю всю глубину замыслов автора. Опять же, надо спешить написать самому, а то какая-нибудь сволочь напишет. И ещё деньги получит, что тоже немаловажно.Тороплюсь изьясниться. Ничего нового в этом романе нет. Просто хорошо забытое старое. Из осьмнадцатаго века справляйтесь по книжкам: “Приключения милорда аглицкаго Георга”, сочинение жителя Москвы Матвея Комарова, “Житие протопопа Аввакума”, написанное им самим и “Кум Матвей, или превратности человеческаго ума”, кто её написал, я и сам не знаю. Переводную литературу не привожу, для каждой страны она особая, а я писатель русский, и Сельму Лягерлёф ни к чему поминать. О двадцатом веке говорить вообще не стоит. В двадцатом веке, по-моему, писали все (или это так кажется?). Во всяком случае, отрицаю всякое влияние писателей-коммунистов (даже впоследствии раскаявшихся). Наибольшее влияние на меня оказал Григорий Лукьянович (он же Леонович) Ковалёв, автор романа о господине У.

В числе Учителей с большой буквы, следует назвать Венедикта Ерофеева, гениальнейшего прозаика России. Но не ему я обязан тем, что начал писать, а сугубому сложению обстоятельств. Вот “как” я начал писать – это да, это не без Венечки. Боюсь я его. Ведь непременно скажет “гавно”, хотя ему и понравились в Петербурге только Волково кладбище и Кузьминский. И как он на Волково кладбище попал? Ведь я его и дня трезвым не видел. Впрочем, я и сам на Волковом кладбище в трезвом виде не бываю. Правильнее сказать “не бывал”, потому что теперь уже вряд ли буду, разве что мой прах туда перевезут по окончании реставрации монархии в России.

Ещё я имею просить благосклоннейшего читателя, чтобы он не очень вздрагивал. Ряд слов, употребляемых мною, вовсе не значат то, что значат. Я взял их как бы для оживления речи своей, перенёс из разговорного языка в литературный. А вообще я советую тебе, мой читатель, почитать что-нибудь более приличное, Хэмингуэя, например, или там Солженицына. Мне Нобелевскую премию за этот роман явно не дадут, хотя я и не очень рассчитываю.

Рассчитываю я на другое. Уж коли ты возьмёшь книжку, у тебя возникнет масса вопросов, и все их тебе придётся разрешать самому. Тут предисловие тебе не помощник. Не для того оно пишется, а просто, по традиции. Традиции же хороши своей силой. С силой приятно и силой померяться, а что из этого получится – так вот оно, перед тобой.

В отношении же традиций, так я традиционен сверх меры. Ничего нового. Да и вообще, вся литература есть реминесценция (слово-то какое!).

А читай ты, мой читатель, чего заблагорассудится. Я вот написал книжку, даже предисловие пишу, но всё это для того, чтоб себя ублажить, потешить. И ещё Полину. Хотя вряд ли ей это понравится. Мне самому тоже: иногда нравится, иногда нет. Но я себя пересиливаю, я как тот Олеша, который сказал: “Ни дня без строчки”, и после “Зависти” не написал ни строчки. Я вот тоже, напишу этот роман и брошу. В печку, как Гоголь. Только сначала надо напечатать, чтоб осталось. Я очень хочу остаться в истории. И чтоб Полина осталась. Не которая Виардо, а которая Климовецкая. Мне это будет приятно (когда меня не будет).

Вот затем и пишу, благосклоннейший читатель, а как ты будешь это читать – уму непредставимо. Впрочем, ты ведь всё читаешь, мой читатель. Даже “Устав партии”. Успокойся, и это – не Библия.

Мое дело писать.

 

Почему я никому не завидую?

Слава – дым. Надобно научиться говорить своими словами. Отношения со словами должны быть мистическими. Я наблюдаю это у Сосноры. Но его стиль, язык, образная система! “Это мелочи.” Но слово – это же и есть “мельчайшее”!  – Уважения к словам.

Я радуюсь, когда кто-то сильнее меня. И мне грустно, если нет совершенства. У меня нет “противников”, в значении “соперников”. “Писать, – сказал мой учитель Молот, – следует то, что не можешь нигде прочитать”. Я и пишу. У меня свои заботы. А то, что меня волнует ещё Соснора, или скажем, Куприянов – так это потому, что я вижу, как они мучаются с языком. Или не мучаются. Мучают язык. То, без чего нельзя, гармония слов, то, что лежит буквально на поверхности – “Это мелочи.” Гениальный скульптор, не знакомый с материалом, с изумлением наблюдает, как крошится его скульптура. У архитектора – рушится дом. У поэта ничего не рушится, ибо нечему. Слово нематериально, тем более отношение к нему должно быть, как к материалу. Чтобы не верезжала в ушах дисгармония. Не все же туги на уши. Меня коробят мелочи.

Обратная связь между материалом и образом. Слово многозначимо, стало быть, надо учитывать все его значения. Созвучия. Ассоциативный ряд. Тогда оно будет работать сразу во многих направлениях, за себя и за других. Поэтому мы ищем глобальной значимости слов. Но и малое слово – шар. По его лучам расположены – “мелочи”. Гармония должна быть абсолютна. Для этого учитываются малейшие диссонансы. При том, слово, как материал, аморфно. Звук не фиксируется в оттенках. Основной тон, в отличие от музыки – условен. Поэтому поэтика произносительная и книжная столь разнятся в воздействии. Люблю слушать автора. Он “реставрирует” гармонию. Поэт живёт “магией звука”, даже если его задачи лежат – вне. Поэтические вольности несвободны.

Кривулин создает “систему в системе”. Это проще. Академический скелет берётся напрокат. Гармония обусловлена заранее. То же у Кушнера. Ширали иное. Ширали шаманствует, он знает, что ему надо, но не знает, как. Это очень культурный шаман, и отрешись он от прикладного значения слова, погрузись в бездны его – было бы... Так и со всеми. И со мной так. Постигнуть все гармонии можно только приблизительно (Пушкин), дай-то Бог постичь одну (Чурилин).

 

М-да...

А вы варили чифирь на бритвах? Россия в электротехнике сильна, в России лампочка Ильича-Ладыгина скоро полстолетия горит, научились люди, а грязный носок – вместо изоляции. Топором бреются, владимiрские плотники. Тоже – постижение гармонии и мирового разума. Чифирь в консервной банке, махры затяжка, на троих, уркаганы.

 

Долго ли Гутенберга хаять? Поделом, конечно, а за ротапринт – десятку дают. Горе от ума от руки переписываем.

 

Мишенька, а Египет – на Западе. Давай, махнем в Океанию.

 

“У-у-у!” – это нечленораздельно. На этом философии не построишь.

 

Мать Мария (Скобцова) – удивительный поэт. Не лукавствует. Оттого и слова весомы. Митрофан Довгалевский, Иоанн Величковский. Поэтика аскезы.

 

Груди* [опечатка Е.Г.] Гауди и биоархитектура. Раньше поэты слушали соловьёв.

 

Дети не понимают слов. Они их слушают. Или понимают – буквально.

 

Каждый поэт мечтает написать: “Травка зеленеет, солнышко блестит.”

Пастернак пришел к этому в стихах из “Доктора Живаго”. Но и там у него начали “падать башмачки со стуком на пол”. Старый козёл.

 

Для евреев любовь – это не религия. Не Бог. Это – обрядовость.

“Миква”

 

Локо о кол. (Локо – безумный, сумасшедший – исп.)

Локомотив истории. Безумие, паранойя.

 

Возрождение. Но чего?

 

Жена говорит, что я больно редко стал писать (в значении “разреженно, строчками”).

 

Всё равно. Платят с листа.

 

Отец слушал лекции Пунина. Помогло это ему?

 

Нужно делать продухи. И в прозе. Чтоб дышала.

 

В ХVII веке жили оторванно от. Слоями. Народ питался своеи культурой, аристократия создавала свою. Говорить о “народности” Пушкина – всё равно, что слушать романс “Я встретил Вас” в исполнении хора донских казаков.

 

Некрасов – особ статья. Но этот народ обрыд.

 

Быдло – обрыдло, онучи – вонючи. Выстраивается строгий лексический ряд.

 

Я не люблю “народ” Пусть уж лучше народ любит меня.

 

Почему (если автор пишет лучше меня) не включить его слова в моё повествование? Почему, если в веке осьмнадцатом, понятие авторского права было отсутствующим начисто (см. Михаила Чулкова в одноименном исследовании Виктора Шкловского, впоследствии пересмотренном), почему мне бы не вставить парочку абзацев из Леонида Богданова, благо он не классик, обвинить меня в повторении прописных истин вы не сможете, а почтить уважением писателя, даже если он и не классик, не всё же в классики играть, они давно уже сброшены с парохода современности великими футуристами, за что потом сбросили футуристов, реабилитировали тех и других, и сейчас они мирно плывут, “только каждый на своём пароходе”, как сказала единственно мною любимая поэтесса Ирэна Сергеева, тоже не из числа классиков. Классиков я не люблю: не задень, не скажи, цитируй и то осторожно, и с парохода не сбрасывай, а если надоели, я и сам не классик, живым не дамся, пусть хоть расстреляют, всё равно буду излагать свои мысли чужими словами:

 

“Я вижу перед моим взором, – говорит Богданов устами своего героя Мостового, но я уже говорил об устах героя, кои являются авторскими, – тысячи и тысячи писателей и поэтов всех времен

“...”

Если взять сейчас и потрусить всю эту пишущую братию, то на пол выпадет несколько мелких монет, случайно завалившихся за подкладки тог, фраков и пиджаков. Если встряхнуть литераторов вторично, то на пол со звоном посыпятся пустые бутылки и шкалики, выпитые с горя и хранимые в писательских карманах на предмет обмена на закуску. Если их взять за петельки и еще раз встряхнуть, то на пол бумажным ливнем посыпятся долговые и кабальные записки, и кредиторы обступят писателей и начнут бросать в них грязь и камни. Вот что они за века, за все свои жизни заработали!”

[Далее следует сентенция о бескорыстном служении человечеству, её я опускаю, Автор, он же составитель и компилятор. то есть я]

<  >

“Почему Шекспир бегал от кредиторов и боялся даже ходить в церковь, чтобы его не арестовали за долги?

<...>

Почему Достоевский умер в долгах?

А историки, ковыряясь в их рукописях, собирая их письма, искажая их биографии, живут значительно лучше чем они жили...

Сколько больших, Божьей милостью, талантов погибло по немилости человеческой во все века и у всех народов? Сколько от этого потеряла мировая культура? Ведь великие писатели, может быть, были не самые талантливые люди. Может быть, были поталантливее их.”

 

Были, были.

 

звучаль печали

Алексей Кручёных

(отведавши яблок мочёных

по аду по саду плывет в небесах

обширная задница

Марфы Посадницы)

облаком белым

яблоком спелым

облако в форме яблока

яблоко в форме облака

облако в форме задницы

Марфы Посадницы...

 

... забыл про рыцаря мацаря и поцаря. он возвращает поцелуй на блюде стонушей мацы упитан кровию детей он шьёт попоны лошадей сапожник шорник шут бродячий покинул вымерший бердичев. его берданка на боку он заряжает на бегу, шныряя вилами штыком с лесными вилами знаком. воскликнет рыцарь рататуй ответит эхо тараруй. даруй несут ему дары торгуй трясут его херы. под буквой хер повешен звер его зовут милиционер

 

в милицейской форме рыцарь

разъезжает по горам

позади его станица

а в станице той погром

рыцарь скачет рыцарь плачет

шпоры звёздные бренчат

и катается на плахе             (вар: на плате)

голова его девчат

рыцарь рыцарь принял схиму

хладом гладом быв палим

перед взорами сухими

восстаёт iерусалим

рыцарь орден крестоносца

на груди его как шит            (опечатка: не shit, а щит)

рыцарь в форме рогоносца

громко латами трещит

скачет рыцарь небогатый – (цитата)

конь споткнётся у ворот

позади цветут бататы

огурец и огород

 

Критикам в морду дам. Это, по-моему, самый простой метод решения литературных споров. С хоров сошел боров показать свой норов. Борову – по норову! Купил корову здорову, запряг в соху. Корова в соку мычит на суку: хочу-у-у к быку-у-у-у! Коровье млеко питало от века, моргнуло веко: эко! А купишь кукиш, кукует кочет, наседка хочет, соседка тоже. Кому-то в рожу, начну с начала:

мочало сохло, его качало, сохнут хиасу отрезал мощи, где больше мяса, там меньше мощи, ощупай деву, ощупай даму: у этой слева, у этой прямо

 

и он пошёл прямо.

 

На перепутьи царила распутица и распутство. Репутация патрициев стоила тридцать драхм, рабы продавались дешевле. Завшивленные китаянки (с острова Формоза) держали руку на тормозах. Вверх тормашками опрокидывались знатные лесбиянки на ступенях акрополя. Окрылённые (и окроплённые) “божьей росой”, вставали хлысты, за хлястики было засунуто топорище.

Типун тебе на язык, колуном обрежу!

 

Кололись головы, как сахар-рафинад,

на коем высекались имена,

из коего изготовлялись бюсты,*

уста молчали, заткнуты капустой,

стахановскою смертию поправ,

ходили бабы в крашеных бобрах,

мужик крепчал, на нём держалась Русь,

украден был последний белый гусь,

бабуся в плаче двинулась к попу,

сей поп имел знамение на лбу,         /во лбу?/

к которому прикладывал пятак.

но всё равно горел под ним пентакль.

 

[* В 1968 г на Винницком сахарозаводе были изготовлены 2 сахарных бюста Владимира Ильича Л., в подарок городам-героям Одессе и Севастополю. Директор приглашал меня, вместе с Мадонной Лялькой (см. “Вавилонская башня”, поэма-конструкция, 1967-72), на освящение.]

 

заключённый в пентаграмме жидо-масонский орден орден розенкрейцеров столоверчения в асунсионе а сионисты согнали афонских монахов в новый афон где живут колхидские негры, мингрелы, сваны и хевсуры суры корана повторяя в простоте своей сунниты шиитского толка в махач-кале толкаются повторяя на лакском кизбеке душечка зачем твоего старика разрезали на сто кусков ведь сшивать долго дагестан белой мышью гадает на каспии синем

 

торчат нефтяные вышки

в харчевне играют в шашки

на противнях жарятся пышки

по улицам шляются машки

и к вечеру выпустят кишки

хватая прохожих за ляжки

на лбу у них спелые шишки

а груди как медные чашки

 

куполом мечети в вышине азербайджанского неба пылью пропитан баку чередою улочек у турецкой границы жареные помидоры на вертеле чад курдючного сала пятна тутовых ягод на белых камнях мостовой мосталыга быка на верблюжьем базаре абрикосовый плов жёлтый чай в чайхане полумесяц Аллаха зелёное знамя пророка осыпается глиной потрескался старый арык

 

прошу не читать не читать не читать это никого не касается сугубо личное вечное не отвечающее потребностям читающей публики её способностям спросу и вкусу накося выкуси пососи леденец ментоловый и во рту прохладно будет а не читай не читай не читай

 

под чинарой на пыльной кошме

разметались змеиные косы

а глаза зелены как камыш

и совсем по-монгольски раскосы

и поёт невидимка бюль-бюль

и снимает тайком параджанов

на кошме я полину люблю

укрывая её паранджою

 

 

“Пара блатных, запряжённых с зарёю...”

 

За обшивкой в ванной обнаружили труп.

Предыдущие жильцы съехали, связываться с полицией не хотелось. Труп оставили. Труп распространял по квартире сладковатый запах, но жить было можно. Принадлежало он длинноволосой блондинке в возрасте от 30-ти до 45-ти лет. Раны на нём были колотые, резаные, рваные, огнестрельные. Блондинка была в соблазнительном найлоновом пеньюаре, к сожалению, несколько попорченном орудиями нанесения ран. Ран было много и располагались они в некотором беспорядке. Фамилии, имени и отчества блондинки никто не знал, так и жили. Приходившим изредка гостям демонстрировали, отодвигая несколько обшивку, гости удивлялись, но удивления никто не выражал. Почти в каждой меблированной квартире был свой труп, это становилось традицией. Хозяин нежно называл труп Полиной, и изредка интимно общался с ним. Труп глядел холодными широко открытыми глазами и пах. Хозяин подумывал заштопать пеньюар в самых неприличных местах, но не доходили руки. Ноги у хозяина тоже не ходили, поэтому передвигался он ползком. Подползши к трупу, он делал ему (ей) различные предложения, изъяснялся в любви, но труп никак не реагировал. Иногда в близлежащих ювелирных магазинах хозяин покупал драгоценности, за которыми посылал кухарку, и наряжал в них Полину. Полина стояла безучастная и беззвучно пахла. Ресницы у неё были длинные, волосы рыжеватые, а ногти на пальцах рук всегда обкусаны. Это очень удивляло хозяина. Из судебно-медицинской литературы он твёрдо знал, что волосы и ногти продолжают расти и после смерти, волосы его мало волновали, но когда Полина ухитрялась обкусывать ногти, оставалось для него загадкой. Часто по ночам он вставал и шёл в ванну, чтобы уловить её за этим занятием, но отодвинув обшивку, он видел её, стоящую неподвижно, с неподвижным же выражением глаз. Руки всегда были опущены, ноги же сокрыты свободно ниспадающими складками лилового пеньюара. Иногда за обшивкой ему чудились тихие шорохи, приглушенный смех, поцелуи. Отодвинув обшивку, он видел всё ту же Полину, звуки же моментально прекращались. Многочисленные раны на её отягчённом теле не пугали его. Оставались ногти, загадочные своим невырастанием и постепенно усиливавшийся запах. Есть уже не хотелось. Груди были студенистыми, и при надавливании пальцем оставляли вмятины. Живот был вспучен, и в нём, мёртвом, что-то бурчало. Особенно изумляла промежность. Мухи, роем, вылетали оттуда: синие навозные, рыжие, и маленькие плодовые мушки. Изумрудные их тела сияющей живой диадемой обрамляли вход. Промежность шевелилась. Полина была безучастна. Безчувственное её тело не сопротивлялось поцелуям, луковицы глаз глядели с отсутствующим выражением. Руки, с обкусанными ногтями, висели вдоль тела и волнообразно колыхались, когда хозяин заключал её в объятья. Губы были полуоткрыты, и из-за них выглядывал распухший синий язык. Полина явно любила американца. Его волевое лицо, квадратный, гладко выбритый подбородок, штаны в мелкую клетку, и с часовой цепочкой жилет вызывали доверительность, желание опереться расслабшим телом, квадратные пальцы рук создавали томление в мягких грудях. Дым мексиканской сигары “Те амо” отгонял запах тлена. Череп был выбрит, как полено, серые соколиные глаза ясно глядели вдаль. Чековая книжка с треском листала страницы, на каждой была проставлена цифра с четырьмя нулями. Столетним бревном лежала Полина, англичанин над ней люто кочевряжился. Дыры пеньюара не скрывали немоты обнажённого тела. Англичанин хотел пальпировать. Почки не выделяли мочу, благообразный хирург с бородою Сервета, прописал фонтанели. Хотелось ирландского. Хозяин тихими шагами ходил по квартире. За обшивкой ванной стояла Полина в обнимку с англичанином. Двоилось и троилось. Мёртвая, она была ему милей, но упорно изменяла с англо-саксом. В чреве зачиналось, откладывались яйца мух, выползали бледные, пахучие черви. Полина стояла, томная, расхристанная, распахнувшийся пеньюар не скрывал. Тело было желтовато наощупь, спелую дыню, грушу и тыкву напоминало оно. Создавалась иллюзия. Англичанин лапал Полину потноватыми пальцами, мушиной липучкой лип. Шорохи и шарканье в ванной продолжались. Ночами хозяин не спал. Он спал с лица, почернел, жгучая зависть томила его. Битьё не помогало. Труп Полины упорно отдавался англичанину. Достав в аптекарском магазине набор хирургических инструментов, доведённый до отчаяния любовник приступил к делу. Заскорузлый от крови найлоновый пеньюар был разрезан, и дурно пахнущее тело извлечено из него. Проведя скальпелем разрез от подвздошной впадины до лобковой кости, он сделал второй надрез, поперечный. Мышцы брюшины сами разошлись от давления внутреннего, и лиловатая путаница скользких кишок предстала взору. Извлекши на поверхность сальник, он долго дивился. Сердце рвалось к матке, но до неё было далеко. Попадался пузырь, сзади была путаница яичников, фаллопиевы трубы не вели никуда. Наконец, искательная матка была очищена от требухи, вырезана вместе с промежностью и спрятана под одеяло. Остальную Полину он зашил и сунул за обшивку ванной для англичанина. Звуки прекратились. Полина стояла с загадочной улыбкой на приоткрытых и синих губах, матка же тихо пахла под одеялом. Англичанин больше не приходил. То ли он разлюбил Полину, то ли опорожненная Полина больше не давала ему, но ночные свидания прекратились. Запах мексиканской сигары теперь не тревожил хозяина. Тёплая матка с шевелящимися мухами губами нежилась под ватным одеялом. Хозяин крупными шагами, подобно сатанисту Мамлееву, ходил по комнате, иногда заходя в ванну поцеловать Полину. Полина стояла всё с той же неживой улыбкой на помертвевших губах. Её зашитое тело уже не мечтало. Англичанин выехал в Соединённые Штаты, надеясь обвенчаться с себе подобным. На поверку он предавался мужской любви, Полина же была его юношеским увлечением. Чековая книжка худела от штрафов. Гомосексуализм в Америке стоил недёшево

 

Тело Полины наполнялось новым содержанием.

 

Содержание тела Полины:

задержание,

палехские росписи, театр Набокова, сдерживающие центры, бесстыжие губы Губанова,

колготки

обыкновенная баба, весёлость, лягушачья икра, академизм, суфражизм,

театр Эфроса,

обкусанные ногти

 

вот на ногтях-то мы и задробимся, задрючимся, заволосеем, волосатым человеком Евстихеевым, Сухово-Кобылиным репертуар подправим, а всё следствие, целевая установка, целка в возрасте целоканта, целина непаханная, целовать её, цацу, за цыцки потискивая, а она попискивает, пипирёлочка, припрела, поди, сомлела, а всё в сумлениях пребывает, Суламифь китайская, генделисточка-морганисточка, браку морганатического захотела, а мормона не хошь, Бригам Юнг заповедывал, на скрижальках вырезывал, в Солт-Лейк-Сити селёдочкой мурманской, по Баркову припахивая, кринолины всё, робы и фижмочки, жеманится, курочка, мочки ушей пощипывая, кое-что ощупывая, а ведь не Орлов, не Потёмкин-Таврический, так себе, на два заходика, тут ли сердце зайдётся, займётся, девичье, в полыме, Полина, плотва москворецкая

 

“ревниво расшитая золотом грудь Маргариты Наваррской, к ней потянулись предгрозовые руки Катерины, мяукнула черная атласная кошечка Настасьи Филипповны, и бывший мукомол Сушков, высвободив из под одеяла руки, тихо зааплодировал.”

 

Ах, Псюха, Псиша, Крузенштерн-Перетц*, мяукает, аплодирует, золотом грудь расшивает, живую, Маргарите Наварской принадлежащую, а ведь это больно – грудь**, да ещё золотом, ордена на сиськи шляпными булавками крепя, кокетка! Халат распахнула***, девушка, желтизною тела заблистала, заколыхала бёдрами, животом отвислым, промеж ног растительность редкая, чахлая, срамные губы не скрывает, сделай мостик, монашенка, по тебе площицы ползают, в грубой поросли волос блуждают, яйца некуда положить, благодарное потомство вывести, не потому ли и ты, дева чистая, непорочная, вся, как есть, открываешься

 

* Правильнее, Юлiя Крузенштернъ-Петерецъ, правнучка флотоводца, поэтесса, писательница Харбинской эмиграции, автор вышеприводимой курсивом цитации

** Реминисценция из Лёна

*** Соснора, поэма “Трус”

 

пулемётной лентой

перевита грудь

Маруся-одесситка

грабять и пьють

засвистали пули

коники в намёт

догорают в полыме

овин да омёт

сшитые за совесть

галифе на ей

маузер засунут

промеж грудей

ухватил за сиськи

дулю дала

Маруся-одесситка

творять дела

повешен на осине

последний жид

Маруська вся синяя

в гробу лежит

пролетают кони

по кладбищу – дзыззь!

пролетели кони

пролетела жизнь

 

ты была мне дадена гадина богомольная мукомольная сукодольная вольная многострадальная дадена пропита проедена выжжена и проезжена поезжанами прихожанами бароном унгерном в степях бурятии удмуртии мордовии и молдавии бароном врангелем было основано виноградарство табаководство собаководство держал извоз торговал солью далью и елью по степям пылью торговал воровал отторгал трогал трогал за грудь за ноги и за прочие места невеста кочевряжилась выкаблучивалась выдрючивалась замуж не шла приданое не шила в мешке не утаишь графиня ута серой утицей халат расстегнула и рядом легла марина соснора марина мнишек марина цветаева бабология топонимика рцы

 

у баобаба подле штаба

сидела баба в позе краба

но генералы в штабе

не думали о бабе

(Кривулин и Кузьминский)

 

Экая несусветица – больной Белинский в постели Кузьминского. Положат же! И ничего не скажешь, разве что промолчишь. Горло промочишь глоточком кориандровой, расцветёшь рододендроном, корочкой хлеба занюхаешь, помянешь Полиньку располневшую (пиццу на пьяцце жуёт, жуирует, мерзавка, в женском поле) и по Бадену в Боден, ванны морские на швейцарских курортах принимать, с паспортом австрийским в Европу пробираясь, заграницей подышать, тезисы для южно-германского радио в Штутгарте поштудировать, штудиозус, бурш, юность Маркса в буржуазном обществе Галины Серебряковой – тоже, голубка, срок свой оттрубила, трубным гласом архангела заблекотала, зарокотала труба, бубны забили, кандалы забренчали, чаю тебя, моё солнышко, в Остии узреть, в остерии приморской, стоишь под мандариновым деревом и нюхаешь сорванный кипарис, а прогулка на Капри, через Мёртвое море на катере со стеклянным дном, канешь в озеро Комо, в кратер вулкана Нгоронгоро синеватым дымком, мандрагоры нанюхалась, кокаинистка, наркомочка, на еловой игле сидючи

 

... а рыцарь всё скачет, всё скачет, конь под сенатором Джексоном спотыкается, латы на нём прохудились, озверелые большевики перьями швыряются, прессой, как прессом зажмут, сок закаплет, сопли и вопли Светланы Аллилуевой, а всего-то папаша с евреями спать не дозволял, берёг от позора девушку, всю подушку проплакала, Микояну и Ворошилову в жилетку, в латы краснознамённые, в усы и трусы Будённого, всех маршалов извела, что с пархатыми спать не дают, папаша для обережения дочки Биробиджан построил, государство Израиль восстановил, и попёрли, соколики, отравители, за кордон христианские души мутить

 

титьки твои проперченные запечённые под перцовую закусить вместо килечки ностальгия полиночка огурчиком свежепросоленным отварное вымячко зажевать занюхать эх мать твою в москве на вокзале таксёры торгуют водочкой а в бардачке стаканчик веничка ерофеев губанов пахомов мочалки в телеге за трёшку минет делают челюсти в платочек водиле на сохран до памятника страшиле и по кольцу на горького горчат твои бутончики взасос высосанные ситечко под лифчик сосиска с ливером четыре копейки зарубать чешским пивом будвар побаловаться четвертной на лобок и таксёру на маленькую по москве ностальгия Полина тоска

 

я пишу в никуда в просто так в пустоту

“поверяя подруге заветные мысли”

протекает река я стою на мосту

где маслины над жёлтой водою повисли

голубица моя на полёт твоих крыл

не накинешь силком паранджу одеяло

захлебнулся замолк обескровленный крик

в колыхании мерном глубин океана

чешуя на губах голубые скворцы

прилетят из-за чёрного моря на лето

осязая босою ногою дворцы

проплывает в сиреневом дыме неаполь

я молюсь на восток на восторги твои

отвечаю пожатием длинного клюва

на солёных песках италийской любви

оставляя посланием красную каплю

створки раковин немы им нечем сказать

я молчу роговыми губами моллюска

на ресницах твоих созревает слеза

упадает с бесплодного древа маслина

на шипах упоённо поёт соловей*

истекая багровой последнею кровью

голубица моя проплывёт в синеве

за спиною отбросив ненужные крылья

* (Ширали)

...................................................................................................................

 

 

Из Вены через Берн – в Рим, далее в Гренобль и – в Париж. Проще всего было добираться пешком. Рыцарь оседлал своего любимого конька и тронулся в путь. Бежали поля, засеянные овсами. Черномазые швейцарские крестьянки пололи сорную траву. Тучные крестьяне удобряли огород. Кирхи, мечети, синагоги и православные церквушки мелькали перед глазами. Электрические искры вылетали из-под копыт коня. Каменистая дорога бежала, вилась, петляла. Пахотные земли обрабатывались тракторами, сады и огороды вскапывались вручную. Чёрно-белые стада коров настойчиво мычали, ожидая дойки. Доярки в белых халатах приступали к операции доения. Сжав мозолистыми пальцами вымя коровы, они тянули изо всех сил. Вымя обрывалось. Молоко капало в подойник. Альпийские крестьянки в повойниках поводили маслянистыми очами на проезжих пастухов. Пахло травами. Ракетные установки прятались в траве, кони, спотыкаясь, ломали ноги. В ручьях резвилась прудовая форель. Ей кидали жирных мух, предварительно оборвав им крылышки. Господин в тирольской шляпке и шортах наживлял кетовую икру на крючок, клевало плохо. За Альпами начиналась Ломбардия. Ломбардские крестьяне в габардиновых плащах занимались углежогством. Жечь было нечего, поэтому в Ломбардию привозили каменный уголь, пережигаемый на древесный. В Милане строили автомобильный завод, изготовленные автомобили отправляли во Флоренцию. По дороге в Рим на Аппиевой дороге, только с другой стороны, висели распятые разбойники. Некоторые мумифицировались, других же доедали птицы. Гарибальди со своими отрядами четвертый век не вылезал из кратера Везувия. В горах стреляли. Козопасы (и козоёбы) изготовляли пахучий сыр, продаваемый по четыре лиры за унцию. На площади святого Петра в Риме толпился римский народ. Недовольных отправляли в развалины Колизея задуматься над своим поведением. Русский художник Яша писал Сикстинскую мадонну абстрактными красками. Намечалась реабилитация Шульгина. Шумные карнавалы катились по улицам Рома. Полина резидентствовала в Риме. Окружённая толпой куртизанок, возлегая на балдахине, украшенном перьями райских птиц, она помыкала нубийскими рабами и алжирцами. Семь слонов волокли лакированный паланкин. Сзади бежали скороходы, оглашая воздух криками “Пади!” Римские, российские и американские сенаторы повергались ниц, метя дорогу дорогими тогами. Плюмажи гвардейцев колыхались в такт. Метрессы и папессы толпами бросались под паланкин. Скульптор муж Люды высекал изображение Полины в эпокситной смоле, в которую были вплавлены полудрагоценные камни. Потом украшал всё это аппликацией из клочков материи. Получалось что-то вроде испанской чёрной богоматери. Папа не протестовал.

 

... Скорпионом, жалящим себя в голову, скорбный главою, сердцем тоскующим истомлённый, припасть устами к подолу, оставаясь подолгу в согнутом положении, по долгу любови, ликованием, радением, а разденется – ложь, ложесна отверстые, отверстие между ног, тупик, а над оным тупей, хохолком и курочкой – ручкой помаши, поприветствуй гладиатора, гладит лобок твой, лобик недоразвитый, сократка, мыслительница, а мослы особливою жизнью живут – жало в живот, пчёлка, язвенница, розан незаживаюший, перстом в глубину – копнуть и задуматься, закручиниться, затуманиться, дурман от тебя идёт, сизым угаром стелется, серой и ладаном, дьяволица лукавящая, лик кобылицы степной ноздри раздувшей, а на разум резон, резонёр, резонатор желаний, пахнет пах резедой, над раздетой, разутой, разверстой – клонюсь

 

клятвы мои прозвучат проклятьем

стынут призывы мои безгласно

и безглагольно

очей проколотых

мыслю можно жить и без глаз но

лишь осязанием до озноба

тонких перстов и груди подъятой

зрю: плодоносна твоя утроба

стан твой моим касаньям податлив

ибо от Бога создана дева

вынуто с воплем ребро шестое

древо склоненно приемлет чрево

семя падает землю шатая

аще томлением плоть греховна

втуне пребудет благоуханна

твёрдой рукою волнуемы холмы

пала на кои робкая манна

имя твоё да пребудет анна

молча отвергни сии писанья

тело твоё преддверие ада

коему я предпочёл спасенье

 

в день шестый голова моя повисла на шесте шерстью покрылось бесполое тело руки раскинулись сквозь них пророс пырей лопух пропустил корни между пальцев ног проедали ходы слепоглавые черви в пуповине возрос купырь

бабочка осеняла крылом молчаливое вещество моего бывого “я” я же более не заявлял о своём существовании мыслила трава колыхаясь по ветру птицы вели разговор паутинка искрилась росой связывала небо и землю кучерявые облака шли на закат вечерело

 

Звонили к вечерне. Католический храм был пуст. В протестантской молельне скрипели пустые скамьи. Сектанты-пятидесятники были поровну распределены по лагерям Воркуты, Колымы и Карлага. Одинокие идолы плосколицых хакассов повергались хребтами Саянскими в прах. Тихо таились кумиры вогулов, ханты мазали чёрною кровью оленей корявых божков. Над Россией вставал алый стяг атеизма.

 

Стягивались обозы, становясь кольцом. Становище гуситов ожидало пришествия Гусака. Гузка секретаря тряслась на трибуне.Трубили военные трубы, танкисты на белых конях въезжали в простёртую Прагу. Прахом рассыпались пращуры, вертясь в неудобных гробах. Славянские кони ржанием грызли металл. Метались в багровых отсветах флагов фряги, угры и пленные пруссы. Россы и чешские массы творили социализм.

Ликовали. Били в баклаги, тазы и в железную волю. Строили. Возводили. Осуществляли. В муках рождали. Халтурили и поддавали. Участвовали в конкурсах. В раккурсах. Перспективах. Проспектах, аспектах и спектрах сияния многоцветных звёзд. Звёзды были пятиконечными. В двух измерениях. В ортагонали и вертикали. Возникали дворцы, торцы и отцы. На глазах желтели. Производились опыты по скрещиванию зайцев с больными желтухой. Ждали вторжения с Востока. Тосковали, молились, рядились в рядно. Постились. Постригались в монголы. Множилась ересь манихеев и несториан.

 

Бунтовали негры в предместиях Манхэттена. Мазали белых сажей. Чёрные пантеры проживали в штате Висконсин. Больных азиатской лепрой выписывали с Соломоновых островов. Стервенели. Фунт стерлингов стоил уже несколько рублей. Скупали пушнину. Душители туги в срединной Индии праздновали день рождения Кали. Индира Ганди гадила под себя.  Бангладеш объявил мусульманство. В рисовых провинциях рыдали рабы. Индусы срочно создавали индустрию. Колонизаторов ели живьём. Мясо почиталось за постное.

В Новой Гвинее короновали домик Миклухо-Маклая. Покладистые папуасы признали советскую власть. Государственным языком объявили русский (пскопской диалект). Диалектический материализм ввели в начальных школах. Декретом запрещалось ядение головы. Остальные части тела варились, коптились и вялились. Под натуральное хозяйство подводилась марксистская база. Разделка туши производилась квадратно-гнездовым способом. Запрещалось мясо иностранцев в целях укрепления идеологии. Новая Гвинея вставала на путь социализма.

 

Баски, ирландцы и корсиканцы требовали языка. Валлоны перестали понимать фламандцев. Во множестве возникали Андорры, Лихтенштейны и Люксембурги. Европа дробилась на глазах. Сербы резали хорватов, словаки чехов, держался пока Советский Союз. Украина желала отделиться от Литвы, Молдавия от Узбекистана, Грузия претендовала на Чечению и Ингушетию. Национальная рознь раздирала многонациональный мир. Каждый желал говорить на своем языке Некоторые просто молчали. Тюрьмы и сумасшедшие дома полнились нацменьшинствами. В каждой палате было по нескольку государств. Лечили всех одинаково, не взирая на политические программы.

Просвещённая Европа отставала в медицинском отношении. Дубинки, гранаты со слезоточивым газом и прочие варварские методы мало помогали в решении национальных проблем. Советский Союз и тут был впереди.

 

Восток и Запад, Запад и Восток.

Где западня для Запада таится?

Раскосые египетские лица,

а в голосах – журчание, свисток.

Синеют в поле васильково робы,

река на плес выплёскивает лёсс,

повержен на грибы последний лес,

и в магазине продаются крабы.

В квадратных водах зеленеет рис,

побег бамбука прорастает в спаржу,

где тутовые черви ткали пряжу,

по праздникам едят домашних крыс.

Рисует тушью на холсте писец

иероглифа водяные знаки,

у девочки, рождённой в год Собаки,

стыдливо развязался поясок.

Акульей пастью пиала зубата,

пьёт соевых бобов тягучий сок.

Во мне молчит таинственный Восток

монгольскими глазами азиата.

 

По пустыне Гоби к озеру Лобнор (правильней Лох-Несс) пробирались дунгане, крутя молитвенные барабаны...

Дунгане истово исповедовали мусульманство, барабаны же прихватывали в близлежащих монгольских монастырях. Сложенные из камней обо обоеполыми хвостами яков на шестах лоскутки тряпочки красные шерстинки подвергались попутному разграблению (разгребанию). Находились клады: пузатые золотые бурханчики были закопаны в песчаные барханчики. Чёрствые баурсаки, жареные на кунжутном масле (пост) набивали ненасытный курсак аксакала. Ночью песчаные волки подкрадывались к стадам и отгрызали у баранов курдюки. Бурдюки кумыса пахли прокисшим конским потом. В глинистых впадинах скапливалась солоноватая вода.

 

Багатур ехал по степи на низкорослом коньке, помахивая сыромятной камчой. В кончик её был зашит треугольный кусочек свинца. Свинец добывали в близлежащих горах Ала-Тау на урановых рудниках. Отходы свинцовой руды шли на производство ядерных боеголовок для ракет Лобнорского полигона. На багатуре были мягкие чувяки из кожи козла, шубу из бараньей выворотки перетягивал свёрнутый кольцами волосяной аркан, малахай был опушён мехом камышового кота. Скуластое лицо багатура выражало тоску. По песку катились олгой-хорхои, свёртываясь фиолетовым кольцом. Всё живое бежало от них. В камышах у озера водились средней полосатости тигры. Питались они, за неимением кабанов, выброшенной на берег радиоактивной рыбой. От рыбы их тошнило, но они продолжали есть. Местные китайцы боялись приближаться к камышам. В песках Гоби вымершие динозавры продолжали нести куриные яйца, порода постепенно мельчала.

 

Гэбэ не рисковало проникать в просторы Гоби. Поэтому там можно было помышлять спокойно. Рыцарем (багатуром) владела идея панмонголизма. Батыр косел на глазах. Буряты бурого цвета одобрительно посматривали на потуги багатура. Свет приходил с Востока. С тибетских высот двигались полчища Атиллы, Чингиз-хана, двигалась госпожа Блаватская и тибетский лекарь Бадмаев. По дороге в глухом сибирском селе доктор Бадмаев прихватил колдуна (и блядуна) Распутина и представил такового ко двору. Началась заварушка. В скальных монастырях Тибета творилось неведомое. Далай-лама был неуловим. Гитлер в зелёных перчатках поддерживал связь с Тибетом. На развалинах рейхстага были обнаружены обгоревшие трупы буддийских монахов. В горах Тибета царила монгольская мгла.

 

... Рыцарю хотелось постигнуть. Он долго вглядывался в монголоидные глаза Полины, пытаясь найти изначальное зло. Полина открещивалась. Однако зло существовало. В повороте головы, в улыбке, в мягкости груди и твёрдом характере, в широте недоступных бёдер и узости взглядов. Идеи полинотеизма и полиногамии на поверку оказывались несостоятельными. Рыцарь впустую стоял у врат ада, куда его не впускали. Машинка для кровопускания, изобретённая в ламаистских монастырях, представлялась его помертвевшему взору. Тайные травы, печень лисицы и крылышко летучей мыши, вместе с высушенными глазами долгопята и рогом носорога обещали осуществление желаний. Железная кольчуга вздымалась на богатырской груди.

 

груди пересыпались барханами

очи зеленели озёрами

стояли божками брюхатыми

богини с неподвижными взорами

их лона зияли пещерами

дымом дышали и пламенем

тела их были песчаными
щедрым солнцем оплавлены

молились на них кочевники

припав руками немытыми

пришед с пустыми колчанами

на коих жилы намотаны

богини уста загадочны

немотою навек запечатаны

уставясь глазами закатными

в пески и пустыни печальные

 

Багатур! багатур! Что ты рыщешь по жёлтой степи, настигая пустое виденье? На съеденье волкам брось её, отрешись – оттрещит барабан. Тёмной кожи пергамент, мерцанье перстов – стон и топот в бескрайней степи, что ты ищешь? пуская стрелу за стрелой? лук твой тонок, набухшие жилы туги, цель твоя высока – два соска, багатур, у волчицы высокая грудь. Мчится по степу конь, канет в летопись лань и парит над полиною лунь

 

парит утром земля перегноем жирна перемелют любовь жернова на востоке встаёт новый день солнцу дань по отрогам проносится лань всадник вынет стрелу вставит в цель на бегу и простонет батыр: “Не могу!” Не мигнув смотрит сыч как покажется луч и прокатится клич канет в ключ.

 

Багатур, на стрелу нарывается лань!

Но лежит багатур, ему лень.

 

Тень кибитки, кошма, отдыхает камча, а в степи кони мчат, кони мчат... Но не нужно меча, если ложна мечта

и уста исполина молчат

 

за бугром маячит ещё бугор

кони поднимаются с гор на угор

в мареве Алая алеет пик

конница качает остриями пик

мимо пролетают пыль да песок

солнце прожигает правый висок

всадников туча словно саранча

под ногами стонет белый солончак

под копытом гибнет сурок и сарыч

по степи разносится хриплый клич

конница проносится вскачь по степи

богатырь дрючками пропертый

спит

 

а ты не спи, мое солнышко, байку расскажу, убаюкаю, ублатыкаю, то ли тыквою, то ли клюквою, лыком-то в лукошко, а жопой в окошко, стоит избушка, а в ей как из пушки, то грохнет, то ахнет, а бздёхом-то и пахнет. Впрягла лошадь в соху, а у лошади хуй, в землю упирается, кобыла усирается, из жопы тесто, а кобыла ни с места. Идёт невеста в юбке, толчёт яйца в ступке, яйца-то татарина, деверем подарены, деверь-то и рад, откопал клад, самому накладно, в горшке-то накладено, пошёл на базар, учинили позор, пришёл домой с таком, сноху поставил раком, сноха-то орёт, а он, знай, дерёт, изодрал в мочало, тут и сказке начало

 

.... А на остраве Капри ходит шлюха в капоре, ест паприку с макаронами, апельсинами из Марокко, мужиков морочит, невем чего хочет, едет в Америку, пишет Амальрику, в Москве для форсу ходила к Эфросу, рот накрашен, в Париже Некрасов ждёт “Беломора”, Полина у моря лежит на пляже, с кем хочет – ляжет, меня не спросит, а в Вене осень, уныло в Вене, колени стынут, хочу к Полине, Полина может, лениво ляжет, свой рот намажет, чего-то скажет

 

а скажет она: “Оставь меня в покое. Что такое любовь, я знаю. Человек, которого я любила, остался в Москве, а человек, которого я люблю – в Америке. Не сходи с ума, я ничем помочь тебе не могу, пожалуйста, не пей и не мучь меня и себя.”

 

А я не мучу. Я молчу.

Все мои крики – на бумаге.

Я имя милое шепчу,

касаясь бережно губами.

Как берег трогает река,

моя рука тебя коснётся,

в тебе желание проснётся

увы, ты будешь далека.

Так время разделяет нас.

Теперь ты обитаешь в Риме,

но в Вене я. Как верный пёс,

скулю под старыми вратами,

что ты покинула. Изволь,

теперь ты вырвалась на волю,

а я, вскрывая вены, вою –

терпеть не можно эту боль.

Лови мгновенье, ангел мой,

молю тебя – “Вернись в Сорренто!”

Я в Вене медленно сырею,

мадам, я вспоминаю май.

Мансарды, студию Жарких.

Но Вам ни холодно, ни жарко.

Ужель тебе меня не жалко?          (вар: Ужели площадь полушалка)

Мадам, молчат мои зрачки.

Что разделяет нас? Тоска

равнин тосканских, горы Альпы,

еврейские ульпаны, пальмы,

и мёртвый холод у виска.

Река времён втекает в Рим,

горим мы пламенем холодным.

Ты отвечаешь неохотно,

зачем, зачем мы говорим?

Ракушки, Остия, залив,

сверкая бёдрами, из пены

идёшь. Сочится кровь из вены,

кричу. И крик мой молчалив.

 

 

...................................................... Опостылело постное кумовство, полегли хуи ковылями, солнце не вставало, дрожало на грани золы, не вставала заря, не стояли колёса в пути, тихо дрожью осина ростила грибы, вырос гриб дождевик бородавкою волчий табак, сжатый пальцами – фук! – насмехается, кажет свой фиг, дева между опущенных век – рдеет мак – дева ловит свой миг, скользок гриб трутовик (трутень пчёлку увлёк, с нею лёг). В поле викой растет, повиликой цепляясь за щель, вьётся хмель, тихо дева смеётся над ним во хмелю, из дупла дятел кажет свой клюв (клюв твой мягок, кулик, и унывен твой лик, да и сам ты, кулик, невелик), выступает удод, он разряжен, урод, ростом мал, его уд весит пуд. Дева трогает пуп, а над девою поп, ударяет удилищем в лоб. Это лапоть лепечет и печень печёт, дева чёрной водою течёт.

 

Скаски казака Владимира Атласова, на строганых стругах Строгановых до Камчатки доплывшего, Семен Дежнёв денежку получил, Крашенинникова в крашеное рядно завернули, ламутам и корякам отдали, Беринга поджидая – так начиналось открытие Ключевской сопки <в районе ключиц>, завода консервированной сайры на острове Шикотан (ныне там девки-щекотухи живут, поймают моряка – защекочут: на три тысячи баб – сухой закон, по вербовке с выработки, озверели, нездешние!)

 

Эх, Сахалин, Сахалин, морская капуста, на жердь намотанная, ловят рыбачки вручную – всё в обработку идёт, курятся Курилы дымом седым, ракетные базы скрывают, и пошто их Козыревский открыл, не было б Татарского пролива, Геннадием Невельским обнаруженного, был бы Сахалин материком, послали бы японцев к корейской матери, панты и жень-шень под бархатным деревом ростили бы российским мужам членов во укрепление, а то заманихой живем, заменителями, лимонник китайский в тайге уссурийской проращиваем, лудевы на падях пятнистым оленям заделываем, а поверху – трубопровод, чтоб не бегли на юг до китайской границы, в Амур.

 

Течёт Амур-батюшка, нивхов, нанайцев качает. Лежит нанайская Даная на плоской спине, жёлтым впалым животиком вздрагивает. Груди её раскосы, чёрные косы змеиной повадкой текут, косо смотрят глаза, в черноте их – поганый Восток.

 

Биробиджан, лагерь без проволоки...

..............................................................................

 

Молодеешь, падла? “Хорошеешь, всё шейкой ангельской поводишь” – как сказал поэт Толя Найман, когда сожительствовал с 80-тилетней Ахматовой, ах эти девушки, мокрощёлки, пипирочки (Дм. Бобышев), труба клистирная на заводе метизном удобрений гранулированных, метисочка, полукровка, кобыла бракованная, лёгким шагом идёшь, в лёгком розовом платьице, вешние воды текут, текут ежемесячно, обновляется организм, овуляция и коагуляция – Новый год на папертях Рима, всенародный оргазм, цветёт молодой организм, как Алёша Цветков надоевший, скачешь козочкой, розаны в плетёной корзине неся – постоишь у плетня, постовой не прогонит, всенародно порхаешь, конструкцию бёдер тая

 

Мёртв мой язык Мёртвого моря слезинка жемчуг не вырастет известь из сердца известь жесть твоих поцелуев искусственный мускус лобзаний зоб и зев зависает над мускулом кость молча розовый череп кичливая панна врачует саблевидной рукою касаясь немого плеча

 

Мёртв мой язык измышлением певчего плача

на плечо палача упадая любезной главой

я живу я пишу в тишине судомойки судачат

только это не песня а волчий задушенный вой

ибо нету тебя ибо четверогрудие бреда

предан быв быв обласкан обманут и в оное ткнут

в небесах нависают простертые стыдные бёдра

по каким мои слёзы потоком текут

ибо небо живот в нём поёт оскопленная птица

пленный дух тщетно крылы пытает обресть

се грузины к тебе обратят горбоносые лица

поцелуев твоих громыхает над городом жесть

 

За чёрной чёрной водою за чёрной чёрной бедою стоит чернобровый лик свой кажет багровый в чёрной шапке бобровой отогни и попробуй и тугое потрогай в удивленьи и слизи “и встаёт в лиловеюшей сизи” (Охапкин) “недвижимо и вещественно стоит” (Охапкин) и “уж гну его чудовищный снаряд” (Охапкин)

 

гладиаторы ликуют

в Риме

гладят тонкими перстами

вымя

у фонтана ты мадонна

раком

щёки рдеют астраханским

маком

делишь койку лесбиянка

с девкой

скоро в чреве заведутся

детки

итальянцы зачинают

в колбе

а в России популярен

Олби

отворим мы свой театр

вскоре

ты поставишь в нём свой ум

я горе

будет публика плескать

в ладоши

а в антракте тебя мавр

задушит

 

берегись Гарлема девочка негры любят полногрудых улыбчивых как бы чего не вышло пятнистого негритёнка родишь (Мишин-Буковский) а потом родственников не разыщешь еврейская община не примет так и будешь сиротой казанскои на нью-йоркском вокзале ошиваться вокальные способности демонстрируя ой смотри негры любят зеленоглазых рыжастеньких прямо в багажном отделении изнасилуют горе свое негритянское компенсируя де – не носи декольте моя девочка страусиное боа с гонорара пожертвую будешь сиськи по страусьи прятать в перо – пух и перья летят раздевает чернявый грузин под пером прыщеватое ищет гузно

 

пой же пташка моя

человечьи чирикай пинь-пинь

пой синица-московка

в полуденном зное холма

трепентин не полезен полина

влюблённо терпи

за кормой остаётся

цветистая слов хохлома

пой хохлатка моя

похотливо тряси хохолком

каковой выростает у куриц

равно петухов

млеют римские сабры

затронуты губ холодком

даже посох встаёт

у лежашего ниц пастуха

пой полина моя

я с тобой сотворяю любовь

вопреки расстоянию

страсти твоей вопреки

в тёплом теле течёт

иудейская тухлая кровь

как ты смотришь в меня равнодушным дыханьем реки только веки трепещут тебе тяжело их поднять трудно женщиной быть но мужчиной намного трудней я трублю трубадур кисти рук отрублю и пожертвую ей пятипалый цветок называемый словом любить

 

мои руки стояли в греческой терракотовой вазе, пальцы шевелились как лепестки, луговою росинкой сверкал волосатик, искривлённые стрелы Амура тая

 

и рукам моим пишет Полина:

“Костя, наконец, я взяла ручку, хотя и полна робости перед чистым листом, потому что не умею писать...........  Лучше про Рим. То есть, только про Рим. Это открытие, радость и главное – снова 17 лет. Я и не знала, что они могут повториться ещё раз, но это так. Я беспечна, легка и весела, смеюсь и плачу сразу, ничего не боюсь и радостно замираю перед неизвестным будущим

Это Рим. Рим дал мне вторую юность, второе начало.

Понимаешь, среди его уличной толкотни я избавилась от усталости тревожных взрослых ожиданий последних лет. Рим – это как раз противоположная атмосфера, атмосфера юношеской возбужденности, ожидания волнующего и радостного. Прошлое пока меня (не) тяготит, оно здесь стало фантастическим, а будущее безразлично, т.е. когда хорош любой вариант. Я сейчас свободна, я ничего не хочу, разве что покричать и попрыгать. Я бескорыстна сейчас перед жизнью. Это юность. Жадность и бескорыстность сразу. Рим дал пережить мне еще одно начало. Это чудо.

“Начало, самое грустное начало лучше, чем самый веселый конец.” Шолом Алейхем.

Хожу как опьяненная. Я влюблена в этот город, я пьяна им, я слышу, чувствую, вдыхаю жизнь

Костенька, прости мне эту патетику, этот ужасный стиль, ну можно мне иногда себе позволить.

Мы всегда ироничны, а счастливы редко. Ты ведь и не представляешь, как я была измучена, уезжала на смерть, а не на жизнь, не подозревала в себе такого взрыва жизненной силы. Вена – прекрасный музей, Рим жизнь ежесекундная смесь эгоистичной молодости и мудрости вечного города. Наплевательство и юмор. Прямо на асфальте черные люди продают этнографическую чушь, а кто-то ест на ступеньках музея, загорает посреди площади, продавцы орут, мужчины реагируют на всех проходящих женщин, кому повезло – целуются, обсчитывают, обманывают и всегда готовы улыбнуться. Итальянцы – грузины, но без их местечковости, не так на себе сосредоточены. Пристают ужасно, но не опасно, тут же отходят. Красотки все лет до 20, потом грубеют и расплываются. Через узкие улочки протянуты цветные фонарики и белье на веревках. Не представляю себе Италии без этого белья. А площади! Рим – царь площадей. У каждой свой фонтан и своя история. По вечерам маленькие площади превращаются в светские салоны. Демонстрируются наряды, беседуют, знакомятся, обсуждают новичков, просто глазеют. У хиппи своя площадь. Римской интеллектуальной жизни не только не знаю, но как-то и предположить ее существование трудно. Очень уж здесь жарко и возбужденно. Рефлексия для Вены. Ах, обидно это не владение словами, ничего не могу передать.

А дела идут нормально. Главная проблема – квартира, потом деньги. Все живут в Острии, отвратительном предместьи, полном одесситов, хотя осенью там квартиры дешевле в 2 раза. В Риме комнаты очень дороги, одной не под силу. Отдала одесским проходимцам 10,000 лир за то, что нашли мне комнату. К счастью, подружилась с американской девочкой. Она окончила университет, спец. по рус. Лит., книжку какую-то написала. Приехала посмотреть Европу, но кончились деньги, и сейчас работает в Риме. Очень близка мне по своей “конструкции”, ближе многих русских. Мы поселились с ней вдвоем в этой комнате. Вот и все.  Звонили из Нью-Хэвэна. Община нарвалась на каких-то одесских скандалистов и боится теперь меня брать, а университет забит уже рус. филологами. Я об этом пока не думаю. Рус. эмигранты здесь очень корыстны, слишком активно устраивают свои дела, видеть их не хочу. Дружу с американскими милыми дамами, они хоть бескорыстны. Цветкова не вижу, не могу больше его выносить.

Пиши, что у тебя, что сейчас пишешь? Надеюсь что не пьешь. Большой привет Эмме. Полина.

 

И вслед открытка:

‘Костенька, только что получила твое письмо. А вчера отправила тебе свое на адрес “цум Тюркен”. Не знаю, что еще. Ты все написал сам, старая история про поэта и женщину. Ты сочиняешь, а я то смеюсь, то плачу, то something else. Ты, к сожалению, меня не слышишь, а придумываешь вместе с гладиаторами. Может, это и хорошо. Я сама от себя очень устала. А слова ты переустраиваешь потрясающе.

Адрес в письме.

Полина”

 

Завертелся новый Вертер, резинку от трусов на дубовое веретено накручивая, молодецкая кручина по милой Полине взяла, закусив удила, поскакал пегий конь по страницам и странам – то ли в Остию плыть, то ли в Рим каблограмму послать. И так хреново, и эдак не хорошо. Всё волнует, волнует. Вот это-то “something else” и в особенности. Кто-то там молодеет, балдеет, поёт. Мне отходную петь – что в отхожее место сходить, а Полине младенца родить. Лотхен, Гретхен, Лаура, подстилка, яволь! Это боль по плечу, я поплачу, потом помолчу. Чу! Полина не слышит, Алёша помадит свой чуб – Запорожье, тоска, там Алейников метит с виска, скачут кони – табун златогривых коней, их копыта тоскуют по ней.

 

Маленьким пони – помнишь, кормили мы ослика чем-то с руки, в поле плачут и свищут сурки. Помнишь – поле, полынь, я запутался, помнишь – полон. Это лоно твоё, когда я, полон сил, попросил. Побросал в лопухи свои ржавые латы (Соснора), горсти злата, “но волчьего в нас не избыть” (Шир-али), тихо вою, Полина, как воет подстреленный волк – где же взять тебе в толк, о волчица, о сука моя! Там под камнем змея, в тёплом сердце таится змея, вою, плачу, рыдаю, смеясь,

 

шут твой,

“смейся, паяц!”

там Полина меж пьяцц,

в карнавале оливковых лиц

город юности – Рим,

где Алёша пьёт ром,

плачь и смейся, паяц без яиц!

 

Свари из них глазунью, лапушка, положи на сковородку горячую, а глазки сами наружу полезут – вкусно, питательно, дешёво, удобно и быстро в приготовлении, что там чикаться в жизни безмужней, одинокой и неустроенной – ножичком чкни, и готово: пять минут на огне подержать.

 

Что ж, Полина, твой Рим, спи с колоннами, сядь на фонтан, а вокруг итальянцы, испанцы, засранцы – успех. Тихо рыцарь снимает доспех. Спи спокойно, мадам, на твои восемнадцать годков – конь мой рухнет с копыт и подков. Мне не в силу, не в мочь пережить одну ночь, и поэтому помыслы – прочь. Прячь своё кольцо обручальное, под подушкой одесский вор не найдёт, не наденет на палец на конец на начало береги береги береги

 

скушно, девушка, тебе писать. на кой хрен, спрашивается? пишешь, пишешь как дурак, тешишь плешь (твою и свою), а увы, результат? письма полины из рима? письма путешественника из лозанны? мысли по дороге? путешествие из москвы в петербург? письма мертвячке из мёртвого дома? письма госпожи де сталь к авроре дю деван? письма, записки, писульки, послания, эпистолярис?

 

девонька, на кой? что ты, вскачешь, как древняя скифочка на коня вороного буланого гнедого солового, героиней о’генри поскачешь в неваду корову клеймить?

 

опизденел мне этот эпистолярис, мадам! хрен ли вам в том, что

“Размученъ страстiю презлою,

И вверженъ будучи въ напасть,

Прости, что я передъ тобою

Дерзнулъ свою оплакать часть!”

как выражались пииты осьмнадцатого столетия, оплакивая некоторую часть тела, усыхающую по причине нефункционирования. ах, мадам! хрен ли я дудю (дужу?) в сию дуду скоморошью, выкаблучиваюсь, выкамариваюсь и выябываюсь пред очами почтеннейшей публики, перед старчески чистыми глазками коназа Сержа Оболенского, на приклад, коего предка трости посессором аз грешный имею бысть? или паки паскудке московской горести свои выплакивая, сердце в горсти преподносящу, пораскинь умишком, кума, филоложенька, праву ноженьку подыми, обойми свово аманата за шею завшивленную, или тихо спиральку вживи, только чтобы никто не увидел, молчок, я не выдам, галашка, полячка, Полинъ

 

Была бы ты судомоечкой, горняшечкой, поварихой пригожей – подошёл бы, пошчупал бы за второй подбородочек, за тугой бы задок ущипнул, как в осьмнадцатом веке водилось, подарил бы коралловый брошь, нитку бус оголённую шейку прикрыть – нет, разъезжает по заграницам, эмигрантка проклятая, славы Герцена ищет, Балиевым ставить балет. В Петербурге узрел, когда груди приплыли к одру, одурел, как Кривулин, стихи на мансарде читал, и вот тебе – на! – в Вене она, и в Риме, Нью-Йорке, Париже и Лондоне, лучше было б и не уезжать – в Петербурге хватает блядей, там Малютки, Марины, Мадонны и проч.

 

Прочь от меня, сгинь, изыди, наваждение москворецкое, морок, обморок облаком душу окутал – молись! Не поможет ни крест, разве выкрестом стать – с какой стати, какую статью здесь дают за одну только блажь: любованье полининой статью, как же быть, восстановим, мадам, статус кво.

 

Заквакал кузьминский в болоте, запел:

 

грудь-то квашня, а в ей-то клешня, не тяни грабки, а гони бабки, кабы был в Риме, тискал бы вымя, а сидя в Вене, не пойдёшь к ведьме, купил бы яду, отравил гаду, проживал бы с трупом, целовал бы в губы, пускай мертва, да зато верна, не ищи в поле, не свищи боле, а с неё станет, прилетит в ступе, кровь учнёт пити, и с тобой жити

как посеяли жито, а взошло не жато, конопля, мята, твоя грудь мята, на груди лифчик, в животе живчик, ты роди негра, подарю зебру, отрасти жабры, пусть тебя сабры за грудя тянут, полезай в тину, а из той тины я тебя выну, где была грязна, обряжу красно, в руци дам цветочки, продырявлю мочки, и со всей мочи почну тя мучить

 

... Грустно было рыцарю. Печальная образина его, густо поросшая растительностью, вдохновенно таращилась (вглядывалась маленькими глазиками), потискивала, попискивала, в основном статейки, оные же творчески тискала на ручном прессе к предстоящему конгрессу Пен-клуба. Полицейские вооружались клобами, герой боролся с бабами, они ему не давали с поразительным единодушием и упорством. Герой изумлялся. Изумрудные глаза Полины он сравнивал с навозными мухами, надеясь завоевать её симпатию. Мух он любил, но не ел. Полина же, напротив, ловила мух на лету. Знавшие её по Москве и по Питеру всегда интересовались этой её способностью. Особенно усердствовал Алёша Цветков. Он приносил мух в коробочке и десятками выпускал их перед носом Полины. Полина говорила: ‘Гав!” и глотала сразу несколько штук. Хозяин её, Егорий Телов, будучи архитектором и следственно, выпивал, мух имел во множестве. Полина целыми днями прыгала по готовым подрамникам, поедая мух. Потом её тошнило на те же подрамники. Подрамники выходили с рельефом, а поскольку Егорий занимался ландшафтной архитектурой, в комбинате это имело успех, правда территорию приходилось заново нивелировать. Полина была внучкой суки Мальчевской кличка “Афа”. Последние полгода она постепенно становилась алкоголичкой, поскольку привыкла пить с хозяином. Кололи ей антабусом, но это мало помогало. Вскоре в доме у Егория появился народный кот Пипл, на тех же подрамниках он создавал гидротехническую систему: пруды, ручьи и озера. Комбинат, из уважения к хозяину, беспрекословно принимал. Так создавалась принципиально новая архитектура новых районов Ленинграда. Егорий с горя стал пить вдвое меньше и занялся слаломом.

 

“Гав-гав!”, виляя хвостиком, крестцом подрагивая, сучье вымя мужу моей жены, Валерочке, машинист автокрана, а всё тенором поёт, подвизгивает, в два голоса – ну-ка, серенаду любви осенней полуночной в полнолуние вой – кто там воет, Андреев, Полина, Любовь? А любовь пишется с маленькой буковки, с большой же – Полина, напротив (не противно тебе скотоложество, пудермантель на голое тело надев?). Вздев удила, ошейник, намордник, пошла по панели гулять. Заглотала, взаглот, а команду Отрыж!” не берёт, не внимает, не слышит – каково Вам дышать, трихомону в гортани держа. Нет чтоб на пол стряхнуть, так и держит, дыша и дрожа, на дрожжах мыльной пеной тугие взойдут телеса, бодро скачет и кажет окрестным самцам экстерьер, промеж ног фокстерьер, сзади дог, это тянется год.

 

Годы идут, гады,*

(* С.Николаев; неточная цитата: “шли”.)

 

и уже сам не рад, майорат майонезом помазать, ветку мирта в анальное место воткнуть – вот и свадебный пир, на рапиру желаете сесть? Жарь на рашпере девку, моряк, видишь, светит маяк, в магазине дают дырокол. Дёргалась, дрыгалась, не давала, а потом подумала – то ли ветром надуло, то ли сама нагадала, алое, бутетень, буфера. Ходят фраера в тельниках, прахаря и шкары подыскивая – ах, ты шмара моя, зашустрила, подлячка, шарман! В полонезе подонок Полину ведёт, рыцарь вертит шарманку – алонз! Алонз, мезальянс, Алевтину ебут-с в мезонине – фи донк! Меццо-тинто и меццо-сопрано согласно поют, в мизансцене Полина выводит миманс. Мимика лиц и яиц, говорливые руки куда-то покласть, Кудряков об колено поклон. Полонянка, Полина, полячка, болячка моя, пестик тронул тычинку – что прошлое в ступе толочь? Мы с тобой два цветка, только ты далека, где же пчёлки и щёлки твои?. Не летят в высоте, ароматы не те, и торчат только фаллос и нос.

 

Носорогом пру напролом, ты же ланью желанью навстречу скользнёшь, и минует меня менуэт. Минаретом тоски ты сжимаешь виски, а меня засыпают пески.

 

Сыпь, моя сахарная, не растаешь! Сыпью тело пойдет, цапля в воду войдёт, погружая свой клюв в залив. Заалев, (розоперстая Эос) потрясая персями и перстами, встала.

 

“Он глядел на нее и видел обнаженную женскую ногу,

уходящую в небеса...”

(Из повести заведующей кафедрой эстетики

Ленинградского педагогического института им. Герцена)

 

Нога росла на глазах. Подобно колоссу Родосскому высилась Полина над морем над миром мvропомазанное лоно её в небесах нависало, салом заплывшие глазки преподавателя эстетики ширились ужасом: оно росло. Над миром над морем над Римом чёрным облаком, тучей косматой и рыжей занявшей звенящий зенит. В небе зияла щель. По бокам обнаженных колонн горные воды струились журчали играли текли. Кедрам ливанским, секвойям и мачтовым соснам подобны, ноги стояли, златою покрыты корой. Ближе подшедши, народы вливались тягучим потоком, шествие двигалось дальше, к закатным холмам. Как столбы Геркулеса стояли изящные ноги, юноши бледные сотнями чинный вели хоровод. Выше, там, в вышине, где замшелые горные пики, лоно в тучах курилось, клубилось, пылало, звало. Как зиянье небес, как зарницы багрового ада, перевёрнутый кратер срамом, скверной и жёлтой дымяшейся серой пыхтел клокотал. Вопль Содома Гоморры Гомеровой требуют лиры, глохнут клиры небес, низвергаются бесы с небес, “ибо небо живот”, в коем мечутся бесы желаний, бесы похоти походя тронув волнуют живот, ибо мир перевёрнут, и сущность твоя вертикальна и царит и парит и над миром поёт

 

вагинально-анальный дуэт

 

– пусти стрелу пусти стрелу

я натяну свой лук

– зачем опять свою пчелу

привёл на этот луг?

– пусти меня пусти меня

моя окрепла плоть

– зачем сосцы мои манят

в них млека нет, Господь

– доверия разверстых ног

раскрытых уст молю

зачем тебе идти на дно

тревожа плоть мою?

зачем в лицо моё смотрел

зачем коснулся уст?

– и сломан лук и нету стрел

прощай! колчан мой пуст.

 

/1975/

 

 

   
назад


дальше