Константин К. Кузьминский

“HOTEL ZUM ТЮРКЕН”

   

 

 

ЧАСТЬ /ГОЛОВА/ 5-АЯ

 

ПЯТЬ ПИСЕМ ПОЭТАМ

(Вена, Хакенгассе, пансион Кортус, под Новый 1976 год)

 

 

1. Виктору Гейдаровичу Шир-Али Задэ

 

Шир! Читаю тебя. В первую голову. Очень трудно читать тебя. Забываю интонацию. Она НЕ УКАЗАНА. Я тебе говорил. Поэзия последних двух тысячелетий зиждется на бумаге. Я читаю Есенина. Говорят, он хорошо читал. НЕ ЗНАЮ. Писал он плохо. За окном шумит австрийская метель. Без разницы. Такая же мятель в поэме “Томь”. Дело не в языке. Томский или венский диалект равно прекрасны. И хрен австрийский русского хрена не слаще. Сейчас отведал с похмелья. Вопрос в интонировке. Вчера читал ТВОИ стихи графиням Разумовским. Доказывал, что ты аристократ. Эстет. А кто ж ещё? Твои стихи прекрасны. Но трудно их читать. “Цейтнотик, виражёр” – я помню, КАК ты произносишь, но где-то уж забыл. И ты мне не поможешь. Ибо пришёл ты к совершенству ИНДИВИДУАЛЬНОМУ. А передать его нельзя. Твои стихи молчат. Ты не смеешь останавливаться. Покамест не найдёшь фиксации своей гармонии. На бумаге. Иначе – жил и работал ты впустую. Прости мне менторский тон. Ибо – люблю. То ж говорил тебе при записи. Ведь ты умрёшь. И вместе со стихами. А я хочу, чтоб жил. Не во мне, а во вне. Ширушка, тебе лишь 30 лет. Что из того, что все они потрачены впустую? Ведь и у Миши не запишешься навечно. Пиши навечно на бумаге. Уже “Стансы к Августе”, вещь компромиссная с Кри-Куп-рияновым, надёжней “Декабрей”. А жалко. “Декабри” люблю. ХОЧУ, ЧТОБ БЫЛ БЕССМЕРТЕН НА БУМАГЕ. Ещё не поздно, Ширали. Учись. Я Боре говорил об конструктивистах. Чичерине, купно Сельвинском. Но Боря взял Сельвинского издания “Библиотеки”, и радостно сказал: “Плохой поэт”. Естественно. Из 600-от страниц там 50 страниц конструктивиста, и те печатаны не тем изыском, поиском, изяществом. Чичерина же “с тех пор не издают”. Они искали способов фиксации интонировки. Пускай фонемами. Других пока не знаю. Кривулькин подарил. Совписовский трактат о звуке. С цитатами Чичерина. А мне довольно. Абы образцы бы были.

Ширушка, милый! Хочу, чтоб ты был. Ещё не поздно, товарищ капитан. Ещё успеешь зафиксировать. Иначе пропадёшь. Отсюда мне виднее. А не имеешь права пропадать, проклятая “элита”. КАК ты теряешь в чтении (с листа)! Ведь ты же чуть ли не лучший поэт в Ленинграде. Во всяком случае, самый “поэтичный”. Недаром бабы любят. Надо, чтоб и мужики. Гармония сложна. Стихи должны звучать. Не с голоса, а с буквы. Я говорил тебе, ЧТО у нас в распоряжении. Немного. А надо сделать – всё. Ну как тебя читать, когда тебя не слышно? Я мучаюсь, люблю. Доказываю всем. А ты мне не помощник. Обидно, Шир. Переходи на прозу. Недаром Пушкин, Гоголь, Белый перешли. Я сам перехожу. Полгода – ни стиха. Зато какая проза! Кайфую, ворожу. Витинька, самое страшное, что в стихах мы идём на компромисс с классицизмом. Кривулин уж давно. Издетства. Ты же нет. Ведь вряд ли кто так понимает твою любовь к Андрею. Я сам его любил. Теперь уж не люблю.

Съел огурец. Солёный. Их здесь есть. Лучшее свидетельство интернациональности поэзии. Закусывают тем же. Поэтов же здесь нет. Читать здесь не умеют. Один прозаик Иванчану, румын, но пишет по-немецки. Он мне понятен, невзирая на язык. Я тоже так пишу. Все прочие – морковка. Красивые, но есть нельзя. Невкусно. А вкусно – холодильник, огурец. Всё как в России. И пиво здесь дают. Хотя в жестянках. И очень дорого. Дороже огурца. Здесь трудно. Здесь трудней. Поэтам – тоже. Никто не слушает. Но можно здесь писать. Особо – прозу. Можно и стихи. За них не платят, не читают, но не вяжут тож. Поэтому поэты ни к чему. А я – увы! – поэт. И друг поэтов. Об них и говорю. Читаю их. За пять месяцев – два раза. Кому читать? Поэты не нужны. Что из того, что и бессмертны мы? На Западе – пойми! – загробный мир. И там жить можно. Скорее, доживать. Будь я один, как ты, возможно бы, не выжил. Но у меня есть ты, Кривулин, Куприянов. Наталья есть, но только она там. Есть Гена Гум, пристанище надежды. Шемякин есть, который не даёт. Пишу стихом. Я отворяю вежды. Пою с тобой. Молчание. Дуэт. Пойми, мой Шир! Ширяется. Ширинка. И широка страна моя. Не тут. Пойми, что эмиграция – ошибка. Маслины лишь в Израиле цветут. Горит рефлектор, даденный графиней. Вода в графине замерзает. Ночь. В соборе Богоматери грифоны похожи на. Воспоминанья прочь. Я прячу их. В слова свои. В шкатулку. По щиколотку стоя – какое дерьмо почему оно везде пахнет одинаково почему солёный огурец ничем не отличается от российского диван халат эмилия готовит пищу пишу роман аврору не курю но австрию которая за десять вчера испил столичную графья весьма милы кирилла разумовский был гетьман позже сын его андрей уехал в австрию и там построил мост посередине вены здесь россия хотя течёт дунай нева москва течёт нью-йорк придётся туда ехать поскольку здесь не кормят только мышь поэты не нужны ни в австрии ни в вене на лене не нужны солёный огурец столичная никита на колени смирновская абсент хемингуэй мадам тиссо склоняется над тиссой не вырос тисс я тискаю жену роман не издан но уже написан я вглядываюсь тупо в глубину жены за неимением натальи которой муж теперь универсам я сам с усам сусанин мял сусанну о если б он поэмы не писал элита экстерьер спермопродукты охапкина сношался ширали в трамвае венском водится кондуктор и “муди мои вошью зацвели” здесь нет борделей тихий синеблядик цветок россии здесь он не растёт япония тургеневым балдеет гюго писал за ним писал ростан обоих издают но в континенте володя марамзин меня там нет он член ревизионной комиссии как я тоскую по российскому минету здесь его не умеют это не модно это не секс секс дают по телевидению для детей старших классов способы в основном один во всех кинофильмах поза сверху сзади не дают в россии разнообразней россия страна почвенная поэтому рожь не растёт покупают в канаде продают газ тоннами мегатоннами так и живём вы нам газ мы вам глаз одноглазый запад тупо таращится ничего не видно китайская стена на сенатской площади юлия вознесенская родила у памятника петра радовалась милиция венская полиция глеб струве и никита оболенский в передаче по свободному телевидению свободная россия радиостанция свободная европа в париж не пускают нет документа советская виза розовая австрийский паспорт коричневый французский паспорт синий разницы никакой никуда не пускают так и сижу и буду сидеть никуда не ехать ехать некуда в америке язык английский в австрии немецкий в швейцарии два языка многонациональная европа у всех свои заботы никому не нужен ширали кузьминский тоже не нужен так и живём то на западе то на востоке земля круглая где что непонятно границы нет между севером и югом безграничное пространство поэзия но её не продают не покупают ждут пока пастернака ахматову ещё лет через 50 ширали изучать не будут нет ширали не будет ширали ширали ширали ширали ширали один я знаю никому не нужно разумовским не нужно оболенским не нужно шаховским и шихматовым струве иваскам филипповым елисеевым булочникам гастрономам полковникам ничего не нужно колокольный звон протестансткая церковь поэзия протеста головная боль ничего не нужно никому не нужно а ты пиши пиши напечатают издадут денюжку получишь молодая гвардия имка-пресс платят в долларах рублях и рупиях в новой гвинее своя валюта миклухи-маклаки на западе не котируется на доллары не меняют лиры пенго и форинты леи стотинки гроши это всё не валюта ракушки деньги из перьев мельничные жернова медные китайские чохи иены из вены дукаты злотые и пиастры чего нет того нет новогвинейские миклухи тасманийские кенгуру так и платят двести восемьдесят пять кенгуру и тридцать утконосов в месяц вшиллингами и клопами за радиопередачи на верхне-немецком хохдойче саарском диалекте так и пишешь на чём попало всё одно не печатают проблема акклиматизации ассимиляции пришельцев и аборигенов украинской колонии в конго манго и авокадо киви кокосы всё это на австрийском рынке а рыбы нет ем зайца у графини разумовской утку и тетерева австрийцы же едят кур и несут яйца это очень популярно цесарок нет дупелей и перепелов тоже вальдшнепов бекасов и дятлов не дают не водятся седло козули с диким чесноком тирольские шляпы шорты до колен юбки гораздо ниже у секты божьих детей есть мать мария полночь в которую я влюблён больше не в кого обезбабило в зоопарке дают бабуина разврат бабушки и дедушки в шортах и шуршунчиках поголовный онанизм сплошная сублимация фрейд и розанов свобода мнений больше ничего ничего ничего пустота стотинки так вот и живём

 

 

2. Петру Чейгину

 

Пётр, камень ты мой, но церкви на тебе не построишь, разве так, часовенку – Часова для... Всё больше люблю тебя. Пришло твоё “Полнолуние” (первый вариант), читаю, сладко на душе. Надо уже думать о прошлом, о пройденном – здесь ли, или где. Мало ценил я тебя. Ты – больше, а за что? Мало ругал, бить нужно было. Здесь вот – жалею. Читаю тебя – до чего хорошо! Что там Есенин – ты ведь в жизни есениным только, а так ведь – живи, не боись. Вот и я не боюсь за тебя, за поэта. Эллы Липпы и ихние липкие жоппы – поставь ей фонарь! Только вены не режь, потерпи, подожди. Ждать здесь подолгу приходится. Тихо дыши листом смородиновым, “черёмухой алжирского вина”, пойми, жизнь не в жизнь, но останутся строчки. Мне ли это тебе говорить! А подборку я сделал плохую. Ты бы сам лучше смог... Тихо, ласково мне.

В этой взрезанной Вене, где дунайская тухлая кровь и крутые турецкие ядра – рядом ты со смородой, с черёмухой – это не то, ностальгия не больше, чем блеф, абы фабула, фистула горького горла, но не нем – не споёшь.

Я люблю тебя, Пётр. Кремень, камушек, искры сечёшь – и серчаю, горжусь, жуть берёт – только камни, круги...

Друг для друга – цветущая липа, в лапу – рубль, где-то дальше – Рамбов, тихий рубленный дом, птицы в Сойкино щиплют цветы, кабаном, кабаном по базару без каторжных ядер, задремать на одре, где-то брошенный одер течёт

граница над вислой повисла

повисит повисит свистнет отетень – потьма таймыр тут таймень мырнул глубина глубоко и поёт голубок не поет не накормлен в клетке квохчет кудахчет и яйца несёт

гордо австриец в тирольских трусах

яйца несёт

несессер педикюр

педиатр ебёт педераста

па-де-катр танцуют вдвоём

в пойме /пой мне!/ олень

линь линяет и видит луну

лань и лунь

декабристом спешить на мороз

поспешить насмешить пересмешник парижский кукуй

Петя мальчик куркуль куль твоих огорчений еленой грачёвой грачит

прилетели торчат

иван-чай завари помяни

горькой веткой сирени яичко сырое испей

там париж нувориш рикша ришту тягает взасос

алексеев рисует свой нос

там шемякин тоска в монжероне жируют глисты

глейзер унд глейзерица на каждом четыре яйца

нет лица

марамзин там поёт как синица

тщится море поджечь

но заморской свободой горя

жить нам до ноября

где и птица мишель не гнездится

 

спой мне песню петух

пробуди от запойного сна

в этих соснах весна

не ночует калмык не кочует

но почует поэт как штанина европа тесна

и свобода

попрежнему пахнет печалью

 

 

3. Виктору Кривулину

 

Пью вино афоризмов. “Фортуна – женщина” (Маккиавели). А здесь их нет, плюгавые австрийки, профессорши и профферши, ма’ам Поплюйко-Натов – на том стоим, на этих не стоит. Витюша, как же быть? Вино пью архаизмов, архаика, тоска, тоскливый архалук, не вышел арнаут, архара вьют арканом, арахна нить прядёт длиной в один арпан

Перепутались архаики, вохры и аххры, авангард ракообразных – куда идёшь? В “Русской мысли” – опечатка (на “Пять поэтов”): Александр... Пушнер, что же дальше, куда же ещё? Мало тебе Ширали говорил? Про “прокатный скелет акмеизма”? Ух, как душит он тут, с задержанием мочи и мочи – на сто с лишним лет! Бабы, бабы, бутоны, бобы – “Я – бобовый король”, а корове неужто бобо, когда бык – рогом прыг (Дима Пригоф и Мариенгоф).

Витя, не могу – обклали акмеисты, который футурист – один Галецкий сплошь: музей, “ХХ век”, а там – Эрлюша, а полуПригоф – ша! Кузьминский не стоит.

Плохо пишу, ненужно пишу, неумно пишу, но пойми: то же самое, тот же настрой – на струне, стручок, а из онаго – боб  Где же истина, если не здесь? Коммунисты левеют, франкисты танцуют фанданго, танго с лысой фалангой – архаисты привычно вино архаизмов жуют

Жизнь коровья и вымя коровье

и сосут и сосут

не сосуды – а сутры с утра

невозможно жить невозможно думать: иваск филиппов глеб струве струя сутрапьяна ах ахматова, цвет мой – цветаева, цур!

игорь шур под шурдинку закусит сардинку (он лакомка, интеллигент, бля, недотыкомка, урков недолюбливает, бля, с кем ещё говорить?)

некому не с кем – пусти постояльца – весь угол загадит

а, витя, люблю

обвиняют меня в русской мысли за отсутствие знаков а сами со чем их ядят? сколько штук на страницу?

Но нам Голофаст завещал

сумбурно – тамбуром в шлямбур, тамбурмажором в жидовский Тамбов – кто там был кто в Воронеже жоржиком пел? мандельштам, не обманешь он рюрика с иваском в рот футу– в фут глубиной, на два фунта солёных дают. рыжик? жоржик? гузном на рожон – восемь жён, макс волошин есть кекс (а орешком волошским – фундук?) заседает ДУРАК в академии платят с души Есть душа? нет души? Гоголь дюжинку нам опиши

Отпишет, отпишет, Гюго, душка твой, тёзка твой – вой и весь сединою – Седых. Дух тут дох, но Бердяев упорно пердит, импредикт, предикат кат и катышек – Кушкин, ку-ку!

сумбурно пишу, невнятно, непонятно – что и зачем поминать? мать и Горького мать мать навыворот – блядь или тать  На Таити – тю-тю – то ли курят канаки тютюн то ли бетель жуют мыла для и верёвок кокосовых для (петель? петел?) пропел

вспоминаю тебя питер катер невы парапет зрею корнфельдом рисовым полем (поллюция? сублимация? машка-мордашка? людвиг ашкенази

зрит борзая и зрею прыщом. в неимании баб (утекла ведь Полина в Нью-Йорк! Бедный Йорик, твой череп смердит, как хорёк (как хорей, коим чукчей оленей гонять – но пришёл ледокол, и каяку – каюк: в магазине дают дырокол...

витя, витя, ты прости меня, это бред или брод, я куда-то /наверно/ берды /сэр Алим Кербабаев не платит байрам в буерак – раком Байроны ползают, рядом – есть биир и Бейрут/  Корни /руты/ пускают побеги в слова. Слева – лев, в нём растёт голова.

Ангел мой! Оттакрингер унд Швехатер биир – сколь обширян и радостен мир. На миру смерть красна, для кого-то сосна, а осина – Сусанин ведёт.

Меня – уже! – светик мой, обвиняют, что я “вторю моде пятидесятилетней давности”, и “пишу стихи без единого знака препинания” /сколько их там положено на страницу, ты, корректор?/, а “иногда повторяю зады модернизма десятых годов”, слава Богу, хоть “талант поэта пробивается”... Витенька! Чии азы ты повторяешь? Боратынского? Тютчева? Или? А то и пораньше? Чьи азы, ёб твою мать, повторяют акмеисты? Мои, что ли? Кручёныха, коего ни одна сволочь не читала? Жизни нет. Протухшие графья диктуют моду. И по сю футуризм здесь “бяка”, согласно мнению свежепокойного Терапиано /ещё смердит, и всё во “Русской мысли”/.

“Новый” год. Лежу, голый, в ногах – борзая /русская, чистокровная псовая, окраска – муруго-пегая/. Пришла графиня Р. /милейшее созданье/, подарки в клюве принесла, иду встречать который к фрау Вольф /издательства уж нет, но есть библиотека/. Меня здесь ценят. В Париже ихних нет. И в “Русской мысли”.

 

“В бытность мою в Вене я был влюблён сразу в двух графинь Р***.” Так начинается глава романа /и соответствует действительности/. Познакомил Машеньку Р. с живым монархистом /натурально, из Москвы/. Очень смеялась. Лежу и принимаю подарки: то от Корделии, то от антропософов, к католическому Рождеству, к Новому году, а впереди ещё старый, православное Рождество, еврейская Пасха...

 

Жить здесь можно, Витя, но – одиноко. Пишу роман. Который не спасает. Поскольку есть промежности и нет промежутков /наоборот/. Ах, Венский лес! Шварвальд и дамская капелла! То Скорцени хоронят, то Крайского избирают – крайности промежности. Живём, но тужим. Ты сюда не едь. Живи пока /?/ в России.

 

Люблю тебя. Поэтому пишу. Что было – того нет. А помнишь, Витя?... Резвлюсь. Всегда резвун. Сейчас жаловался графине Р. что девушка Полина К. меня не любит. А я ей, бляди, сто страничек написал /романа, разумею/. Лежу, диван, халат, не ходят бабы. Но бабы ходят /под/ себя. Лев Квачевский /жена поехала переезжать и помогать/, Наталья Гробо-Невская /ещё не видел, не дают/, вокруг одни евреи. Ассимилируются со скоростью пука. Приехал – и уже сионист. Штерны и прочие штервы. А вот Стерна – нема. Не моя здесь струя, потому и пою, потону в Потомаке, мабудь. Игорь Шур есть шуршунчик, люблю его, он меня – нет /ибо он не поэт/, я же – ближе /телесно/ к тебе. Было тесно втроём, а тепеь мы поём, только каждый на своём – языке.

 

Везут меня в Америку /этап, не уйдёшь!/, в Европе здесь живёшь без паспортов: австрийцы не дают, французы не дают, швейцарцы – Боже!, на немцев тоже не скажи – еврей. Закрытых день дверей, Ефим Григорьич Эткинд – меня на своей лекции призрел. Прозрел ли он? В Лион, в Гренобль, в Тулузу – повсюду ждут, но визы не дают.

 

на новый континент! в котором не ни мини ни макси ни марам ни даниэль-синявских. Шемякин не спешит. Я тоже не спешу. Куда же нам спешить?

на площадь не ходи. ещё не время. поистине молчат все голоса. которые здесь лавры жнут – назавтрева увянут: на плеши не цветёт Господняя роса

 

кошмар. молчание. глухая провинция. но кормят – на убой /пока не убиёшься/. в нью-йорке – джунгли, стонет бахчанян: на нём, на ровнере растут лимоны. жив волохонский. с ним хамелеон. жена его, скоринкина, пропала. здесь пропадают все. не езди ты сюда. и людям не вели: а то поедут!

 

лежу, жена опять бежи за пивом: его здесь пьют, я не из их числа.

пиши, Витюша, дай Господь тебе крепленья! Люблю тебя /хотя и чужд ты мне/. тем крепче я люблю. Целую. Надо.

 

 

4. Олегу Охапкину

 

Ну, что ж, князь Трубецкой? На площади прохладно? А здесь чека дают за площадь /за поляны – нет/. Наташу Горбаневскую встречали – фанфарами, подъятыми херами, возрос “Посев”, заговорили “Грани”, мычала “Мысль” – молчал один лишь я. Политика, тоска, поллитра – лучше. Особенно, когда его дают. Здесь всё дают. Здесь всем дают – задаром. Затарились поэтами, молчат. Мычат Терапианы – терапия, молчит Иосиф, осю потеряв. Вращается на собственном /опустим/, поелику опущен оный есть. Молчит Коржавин, ржавчиной подёрнут, Максимов максимум стреляет дичь, а Марамзин с российского мороза желает Проффера в опричники запрячь. Некрасов – некрасив, Синявский – голубков пускает, Олег, едят они единый “Континент”, в которого /формально/ не пущают щенят /борзых/ и прочий контингент. Шемякин начал чьё-то “Возрожденье”, но Оболенский возразил ему. в ответ чему назрело возраженье, которое ни сердцу, ни уму. “Умучен бывши страстию презлою”, и “ввергнут будучи” в какую-то напасть, раскрыл я пасть – но зев передо мною, в котором неминуемо пропасть. Здесь пропасть. Я её не понимаю. Метафизическая Оси пустота. Простата Дара. Оный поднимаю, но где-то – в направлении хвоста. Олег, прости! Пишу не Трубецкому, но где-то я трублю в протухший рог. Есть Бог. И я, со всею требухою – ищу тебя /промежду твоих ног/. Сусанну в лес увёл Иван Сусанин /что сделал он – писать не оберусь/. На обе руци – Русь, но сом с усами – я оборотнем лучше обернусь. Чтоб в зад глядеть /а что ещё осталось? усталость если? было и её/. Какая-то поганая усатость твоё-моё сокрыла бытиё. Теперь я понимаю: М.Шемкин /читай “Ивана III” – уволь!/ какую-то поганую шумиху – от глейзера услышавши, увял. Теперь я понимаю: эмигранты /нужны гаранты, у меня их нет/, на россиянах ценятся караты, профессорши нам делают минет /спроси у Белкина, у Палкина, у эго/  – его здесь нет /австрийки не умеют/ – имеют в зад и в рот /наоборот/ – от этого здесь женщины немеют, и протестантством запрещён аборт. Меня волнуют (г)разные проблемы: гризетки дороги, дороги хороши, меня волгуют  разные пробелы – прости, мой князь, пишу не от души. Прости, мой князь, пишу не Трубецкому: на коновязь холопа привяжи – зачем поёт, в России трепыхаясь? Над оным вырастают этажи. Прости, Олег, я лягу – ты растаешь, ристаешь ты – я рыцарем ищу. Покуда в Диме кости сосчитаешь – тебя я за собою не тащу. Не тешу плешь – тебя перед собою поставлю я – но ужли устоишь? Махнёмся, друг мой, девушка, судьбою: я – в Петербург, ты на аборт в Париж /в Париже его делают бесплатно, поскольку дамы там перевелись/. Олег, пойми, я за тебя – расплата, а ты, борец, по-прежнему борись. Ты не боись, Кастор, Поллукс, полушка – подушка сохнет, сосны расцветут, я – там, ты – тут, в кострах горит полешко, усы же у кастратов не растут. Пой, пой, мой тенором /хотя и басом/ – я кенарем желаю жизнь пропеть! Перди, мой друг, струною, контрабасом – во мне звучит немолкнущая медь.

Прости, Олег! Я лягу – ты не встанешь, не выстоишь, не выступишь – ступи! Я в ступе пест, я вас толку перстами – мой мак, мой друг – по-прежнему терпи.

Люблю тебя, мой друг, гормонный гений, я все гормоны на тебя извёл. Мы сведены судьбою поколений. Теперь ты бык. Прости меня, я – вол.

 

 

5. Сергею Стратановскому

 

Тихий, тихий Стратон – стратегичность твоя, страхотища – рыщут хищные волки и мальчика скушать хотят. Волчец возрос, над ним взросло молчанье, мычание под ним, тернии, шипы, иглы белой акации – кроткий цвет эмиграции, грани груни грудастой – подумай, задавят зады. Робко: Родина, родинка тонкого тела – на груди, на боку – переполнен быками Париж. Съест телёночка чиж, рыжик в миске солёной, груздок, за грудок, за пупок, грыжу /крыж осьмигранный/  – а в гранях – тоска и стакан.

За ставнями зареченской заставы, там, за рекой, в тени деревьев, тут, набрали гранки грязными перстами, из коих колокольчики растут. А как же мальчик, тихий колокольчик, укольчатый пятиугольный кайф: берёт пинцет военврача за кончик – занозу вынуть, обеспечить лайф. В Вене – вены, ты на Лене, я на Оле – о-ла-ла! Плыл на ладожском тюлене без ветрил и без руля. Тихий мальчик колокольчик, затонувший хер меж шхер, в сферах светлых и спокойных – Бог стоит – милицьонер. Число есть Апокалипсиса – кися, пушистый звер, в ночи который сер. Мадам, амназин сначала кислый, потом от онаго не встанет хер. Очнись, мыслитель, учись, мыслитель: внизу числитель, в носу чесатель – читай, читатель, копти, чадитель: на знаменатель клади числитель – тремя перстами /ах, Никон, Никон!/ сжимай простату герой Аника а грех Онанов простится веку понеже надо се человеку. Гранёный, в гранях, в прыщах и язвах, цветёт геранью, дубом и вязом, могучим клёном над тихой рощей головку клонит и что-то ропщет. Стоит вопросом у Геродота, им затыкает Матросов доты, в матрас поплакав, на член – ипритом: идёт прополка иных и прочих. В анкете – прочерк, что в лоб, что по лбу: берут на пробу мочу и почерк.

Черкани мне пару строчек, мой друг, – черемис, кинжал наточит черкес; тьма как в Потьме, и полярный тут круг, но надбавки – обойдёмся и без без. Не надбавит на двоих прокурор /прокуратор Иудеи, ты тут?/ – и затяжка на троих – перекур, нынче больше пятака не дают. Не поют в твоих лесах соловьи, я верёвочку совью /для себя/ – много в гнёздышке полярной совы голошеих босоногих ребят. Но берёт меня одышка – и ша! Я не пёрышком тебе напишу: в заполярьи обитает душа я которую по свету ищу. Встану до свету, мой светик, мой сын, по иголкам, по снежку, до седин – добреду я до высокой сосны, где наколотый Никола сидит. Топором не руби – не баран, погадаю я тебе по руке: нынче бардов загоняют в барак, лучше в Вене посидеть в бардаке, лучше вены полоснуть в Новый год, – там тюрьма и тут, товарищ, тюрьма, а в Париже издаёт тебя, гад, – на готовые приходит корма. За кормою – пузыри, пузыри, впереди пять рокочет прибой, если нужно – ты меня позови, потому что я остался с тобой. А в Париже – всё чижи, да чижи, всё чирикают, да с веточки срут, – если б знал ты, сколько в мире чужих, то, наверное, остался бы тут. Я пишу тебе: ты слышишь меня, если дышишь – отзовись, отзовись! Не для нас в Нью-Йорке светит маяк, от свободы ты меня отзови! Запоют в твоих садах соловьи /или совы – на один голосок/, а в Париже говорят: – се ля ви, разделяет нас один волосок. Не отымет вертухай поясок, можно ложкой по руке полоснуть, можно пулю заработать в висок, и на Родине спокойно заснуть.

    

/Закончено вчерне и полностью в Вене, зима 1975-76/


ПОХОРОНЫ ЛЕНЫ ЧЕРЕПАХИ

 

 

   
назад